Там расположены отметины, приподнятые над общим фоном, словно рубцы. Прочти их. Прочти обиду и боль. Перепиши их. Перепиши обиду и боль.
Именно поэтому я – писатель. Я не употребляю фраз "решила стать" или "стала" писателем. Это не было волевым действием и даже не было свободным выбором. Для того чтобы не угодить в мелкоячеистую сеть истории миссис Уинтерсон, я должна была уметь рассказывать свою. Наполовину факт, а наполовину фантастика – вот что такое жизнь. И ее всегда сопровождает история. Я написала путь, по которому смогла выбраться.
"Но это же неправда..." – произносит она.
Неправда? Это говорит та самая женщина, которая объясняла, что в периодических набегах мышей на нашу кухню виновата эктоплазма.
В Аккрингтоне, в графстве Ланкашир в ряду стандартных домов, стоявших вдоль улицы стенка к стенке, был и наш. Мы называли такие дома "две ступеньки вверх, две вниз": лестница вела в две комнаты наверху, и две комнаты располагались под ней. Мы втроем прожили в этом доме шестнадцать лет. Я рассказывала свою версию – достоверную и выдуманную, точную и приукрашенную, в которой все смешалось от времени. Я рассказывала о себе, главный герой здесь – я, как в любой истории о кораблекрушении. Это и было кораблекрушение, и меня выбросило на берег, населенный людьми, только выяснилось, что не все здешние обитатели – люди, а добрые среди них встречаются еще реже.
Наверное, лично для меня вся печаль в том, что, когда я думаю об альтернативной истории, которую описала в "Апельсинах", я понимаю, что рассказала версию, в которой я могла существовать. Другая, настоящая, была слишком болезненной. Ее я могла бы и не вынести.
Меня часто спрашивают – походя, для галочки – что в "Апельсинах" правда, а что нет. Действительно ли я работала в похоронном бюро? Взаправду ли колесила на фургончике с мороженым? У нас действительно был шатер Благой Вести? Миссис Уинтерсон правда собрала собственную радиостанцию? Она правда обстреливала гулящих котов из рогатки?
Я не могу ответить на такие вопросы. Но могу рассказать, что в "Апельсинах" есть персонаж по имени Свидетельница Элзи, которая приглядывает за маленькой Джанетт и действует как мягкая защитная стена против обид и карающей силы Мамы.
Я выписала ее потому, что она должна была быть. Я выписала ее потому, что изо всех сил хотела, чтобы было именно так. Если вы – одинокий ребенок, вы находите себе воображаемого друга.
Никакой Элзи не было. И не было никого, кто был бы на нее похож. На самом деле все было куда более одиноким.
Большую часть своей школьной жизни я провела, сидя на перилах снаружи школьного здания во время переменок. Я не была популярной или симпатичной девочкой – слишком колючая, слишком скорая на гнев, слишком сильно чувствующая, слишком странная. Наша церковь не поощряла школьных друзей, а если ты со странностями, то в школе тебе тоже приходилось плохо. Вышитую на моей школьной сумке фразу "ПРОШЛА ЖАТВА, КОНЧИЛОСЬ ЛЕТО, А МЫ НЕ СПАСЕНЫ" любой мог с легкостью прочесть за версту.
[Цитата из книга пророка Иеремии, гл.8 ст.20]
Но даже когда мне удавалось завести друзей, я нарочно все портила…
Если какая-нибудь девочка проявляла ко мне интерес, я дожидалась подходящего момента, сообщала, что больше не хочу с ней дружить и наблюдала за ее замешательством и горем. За тем, как она плакала. А потом я убегала, торжествуя, что вышло по-моему, но очень быстро торжество и ощущение контроля улетучивались, и тогда уже рыдала я – рыдала потому, что сама выгоняла себя наружу, снова оказывалась на ступеньках крыльца, где совсем не хотела быть.
Усыновление – это пребывание вовне. Ты ведешь и чувствуешь себя, как чужак. И проявляется это в том, что ты поступаешь с другими так, как поступили с тобой. Невозможно поверить в то, что кто-либо любит тебя просто потому, что ты – это ты.
Я никогда не верила, что мои родители любили меня. Я пыталась любить их, но ничего не вышло. И мне понадобилось много времени, чтобы научиться любить – и отдавать, и получать. Я писала о любви с одержимостью, разбирала ее по косточкам, я осознавала и осознаю ее как высшую ценность. Конечно, я любила Господа, когда была совсем маленькой, и Господь любил меня. Это было здорово. А еще я любила животных и природу. И поэзию. А вот с людьми были проблемы. Как, каким образом ты любишь другого человека? Как ты доверяешь другому человеку любить тебя?
Я представления не имела.
Я думала, что любовь – это утрата.
Почему мы измеряем любовь утратой?
Этими словами начинается моя повесть "Письмена на теле" (1992). Я преследовала любовь, расставляла на нее капканы, теряла любовь, тосковала и стремилась к любви...
Правда – штука очень сложная, и у каждого она своя. Для писателя то, что он оставляет несказанным, важно почти так же, как то, что он включает в книгу. Что лежит за пределами текста? Фотограф обрамляет снимок; писатели обрамляют свой мир.
Миссис Уинтерсон возражала против того, о чем я написала, но мне казалось, что то, о чем я умолчала, было безмолвным близнецом моей повести. О скольких вещах мы не можем рассказать, потому что они слишком болезненные! Мы надеемся, что сказанное нами облегчит то, что так и не обрело голоса, или хоть как-то успокоит его. Рассказы – это своего рода компенсация. Мир нечестен, несправедлив, непознаваем, им невозможно управлять.
Когда мы рассказываем историю, мы упражняемся в упорядочении, но все равно оставляем зазор, пробел. Рассказ – это версия, но никогда – окончательная. И может быть, мы надеемся, что кто-то расслышит эти паузы, и история обретет продолжение, ее можно будет пересказать.
Даже когда мы пишем, паузы никуда не деваются. Слова – лишь часть тишины, которая может быть озвучена.
***
Миссис Уинтерсон предпочла бы, чтобы я молчала.
Помните легенду о Филомеле? Она была изнасилована, и насильник вырвал ей язык, чтобы она не могла никому рассказать о произошедшем.
Я верю в силу литературы и в силу слов, потому что именно в них мы обретаем дар речи. Нам не заткнули рты. Все мы, проживая травму, обнаруживаем, что запинаемся и заикаемся, в нашей речи появляются долгие паузы. Слова и вещи словно застревают. И мы заново обретаем способность говорить благодаря тому, что сказано другими. Мы можем обратиться к поэме. Мы можем раскрыть книгу. Кто-то уже проходил это до нас и облек свои глубокие переживания в слова.
Мне нужны были слова, потому что в несчастных семьях существует заговор молчания. И тому, кто однажды нарушит тишину, вовек не видать прощения. Ему или ей придется самим научиться себя прощать.
Господь есть прощение – ну, или так обычно должно быть, но в нашем доме Господь был ветхозаветным, и никакое прощение не было возможным без огромной жертвы. Миссис Уинтерсон была несчастна, и нам приходилось быть несчастными вместе с ней. Она жила в ожидании Апокалипсиса.
Ее любимой песней была "Господь изверг их прочь" – подразумевалось, что она о грехах, но на самом деле здесь подразумевался каждый, кто когда-либо докучал ей, а значит – все окружающие. Ей не нравились люди, и ей просто не нравилась жизнь. Жизнь была бременем, которое нужно было влачить до самой могилы, а там сбросить. Жизнь была юдолью слез. Жизнь была подготовкой к смерти.
Каждый день миссис Уинтерсон молила: "Господи, ниспошли мне смерть". Нам с папой было очень тяжко от этого.
Ее собственная мать была благовоспитанной женщиной, которая вышла замуж за привлекательного мерзавца, принесла ему приданое и дальше беспомощно наблюдала, как он просаживает его на женщин налево и направо. Некоторое время – мне тогда было примерно от трех до пяти – нам пришлось жить у дедушки, чтобы миссис Уинтерсон могла ухаживать за своей матерью, умиравшей от рака гортани.
Миссис W была глубоко религиозна, но при этом верила в духов, и ее ужасно злило то, что дедушкина подружка – стареющая буфетчица с крашеными волосами – была по совместительству еще и медиумом, и проводила сеансы в нашей собственной гостиной.
После сеансов моя мать жаловалась, что дом полон мужчин в военной форме. Когда я приходила в кухню за сэндвичами с консервированной говядиной, мне запрещалось есть, покуда Мертвые не уйдут, а это могло занять несколько часов, что очень трудно выдержать, когда тебе всего четыре года.
Тогда я придумала бродить вдоль улицы и просить покушать. Миссис Уинтерсон меня застукала, и это стало первым разом, когда я услышала мрачную историю о Дьяволе и не той колыбели…
Соседнюю с моей колыбель занимал маленький мальчик по имени Пол. Он был моим призрачным двойником, потому что его святой образ вызывался всякий раз, когда я не слушалась. Пол никогда бы не уронил свою новую куклу в пруд (здесь мы даже не станем упоминать саму фантастичность возможности того, что у Пола вообще могла оказаться кукла). Пол ни за что бы не набил помидорами чехол от своей пижамы в виде пуделя, чтобы потом поиграть в операцию на желудке с похожим на настоящую кровь месивом. Пол не стал бы прятать дедушкин противогаз (тот завалялся у деда со времен войны и мне очень нравился). Пол не заявился бы в этом самом противогазе на милый праздник по случаю дня рождения, на который его не приглашали.
Если бы вместо меня они взяли Пола, все было бы по-другому, было бы лучше. Предполагалось, что я должна была стать для своей матери подругой… такой, какой она была для своей мамы.
А потом ее мама умерла, и она замкнулась в своем горе. А я заперлась в кладовке, потому что научилась пользоваться маленьким ключиком для открывания банок с тушенкой.
Я помню. Но правду я помню или нет?
Мои воспоминания окружены розами, что странно, потому что на самом деле это жестокие и грустные воспоминания. Но мой дед был заядлым садовником и особенно любил розы. Мне нравилось отыскивать его – одетый в вязаный жилет и рубашку с закатанными рукавами, он давил на поршень и опрыскивал цветы водой из блестящего медного резервуара с клапаном. Он любил меня – по своему, конечно; и недолюбливал мою мать, а она его ненавидела – не со злобой, но с отравляющей покорной обидчивостью.