Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права — страница 6 из 46

[45]. Даже предварительное сравнение с европейскими литературами приводит к выводу, что русская и украинская репрезентации крестьян отличались большей сфокусированностью именно на классе крестьян (а не мещан, рабочих или фермеров) и, соответственно, гораздо более высокой концентрацией сюжетов, связанных с насилием (семейным, помещичьим, государственным). Крестьяне в русской и украинской культурах сыграли, скорее всего, гораздо более важную, чем в западноевропейских странах, роль в процессах нациестроительства. При этом важно отметить, что украинская литература (и особенно народническая публицистика 1870–1880‐х гг.) до начала XX в. отличалась более устойчивым и доминирующим, чем российская, статусом апологетических, позитивных образов крестьян. Это объясняется тем, что украинский национальный проект был целиком и полностью построен на культе простого народа[46].

Для английской литературы, как показал Реймонд Уильямс, на протяжении многих столетий, вплоть до двадцатого, был характерен жанр и модус пасторали, с помощью которого осмыслялся контрастный городу топос деревни, однако классовый антагонизм никогда не играл такой роли, как в Российской империи. Более того, если верить Уильямсу, в британской романной прозе XIX в. (Диккенс и др.) городские «познаваемые сообщества» (knowable communities) изображаются как непроницаемые (opaque), а сельские, напротив, как полностью прозрачные для внешнего наблюдателя[47]. Русская литература того же периода отличается, как я доказываю, обратной тенденцией.

В качестве гипотезы выскажу идею о большей популярности жанров идиллии и пасторали во французской (у Жорж Санд), швейцарской (у И. Готхельфа) и британской (у М. Митфорд) традициях, нежели в российской. Однако дальнейшее компаративное изучение жанра – дело будущего. Пока же я касаюсь некоторых сравнительных сюжетов в той мере, в какой они релевантны для раскрытия заявленной мной проблематики. Французский контекст, богато представленный творчеством Жорж Санд и ее «сельскими повестями», возникает в главах 1, 6 и 8. Немецкая философия, повлиявшая на концептуализацию крестьянской темы у П. В. Анненкова и Тургенева, обсуждается в главах 4 и 6. Сравнительный анализ социального воображаемого в украинских и русских простонародных рассказах Марко Вовчок (и отчасти Г. Ф. Квитки) проведен в главе 16.

Литература о крестьянах vs крестьянская литература

В книге «Пролетарские ночи» (1981) Жак Рансьер исследовал многочисленные тексты, написанные французскими рабочими в 1830–1850‐х гг.: это не только обширная переписка, дневники – издавались газеты и журналы, в которых публиковались трактаты, стихи и проза. Аналогичного по богатству материала в русской крестьянской среде до 1861 г. просто не существовало. Русская культура первой половины XIX в. знает лишь поэтов-самоучек из крестьян – Ф. Н. Слепушкина, Е. И. Алипанова и др.; у них всегда был образованный покровитель, позиционировавший их как «русских Бернсов»[48]. Сохранились воспоминания нескольких образованных крестьян, которые выбились в люди и предали бумаге богатый опыт собственной жизни[49]. Что же касается заметных прозаиков, то их можно пересчитать по пальцам. Федот Кузьмичев (1799–1868?), получивший вольную дворовый, стал плодовитым лубочным автором, однако о социальных низах не писал. Хронологически первым автором крестьянского происхождения, создавшим тексты о представителях своего сословия, был, очевидно, Михаил Петрович Погодин. Он родился в семье крепостного, получившего вольную в 1806 г., когда будущему историку и прозаику было 6 лет. В 1820–1830‐е гг. Погодин написал несколько знаковых рассказов, вошедших в мой корпус.

В середине 1830‐х гг. вышла нашумевшая повесть Николая Филипповича Павлова (1803–1864) «Именины» – о судьбе крепостного музыканта. Павлов был сыном дворового (по неподтвержденным данным – незаконным сыном генерал-аншефа В. В. Грушецкого), также получил вольную и вошел в интеллектуальные круги Москвы. Несмотря на большой талант и успех в литературе, Павлова многие за глаза именовали «холоповым сыном», а сам писатель, судя по косвенным данным, на протяжении всей жизни болезненно переживал и рефлектировал по этому поводу в своем творчестве[50].

В конце 1840‐х гг. в большую литературу вошел еще один крестьянский сын – Иван Тимофеевич Кокорев (1823–1853), происходивший из вольноотпущенных крестьян; он ярко дебютировал, но очень рано ушел из жизни, не успев сполна раскрыть свой талант.

Первые массовые опыты крестьянских текстов, по моим данным, можно найти лишь в 1859–1861 гг. в журнале «Народное чтение», на страницах которого печатались стихотворения и короткие рассказы якобы никому не известных крестьян, начинающих авторов.

В целом же ниша рассказов о крестьянах до 1861 г. предсказуемо на 90% была занята писателями дворянского происхождения. Лишь после 1855 г. в литературу приходит целое поколение разночинцев, разбавивших круг привилегированных авторов. Бесспорными лидерами по количеству текстов здесь были сын священника Н. В. Успенский и сын уездного почтмейстера С. В. Максимов. Приход разночинского поколения авторов привел к радикальным изменениям в эстетике и социологии жанра. Это было сигналом начала новой эпохи, о чем речь пойдет в главе 15.

Резюмируя этот краткий социологический экскурс, можно свести в таблицу все возможные комбинации авторства и адресации текстов, созданных дворянами и крестьянами (см. табл. 1).


Таблица 1. Варианты авторства и адресации рассказов о крестьянах


Моя книга сосредоточена на изучении позиций 3 и 4 (о «литературе для народа» см. главу 13). В силу такой специфики предмета невозможно говорить о полноценном крестьянском субъекте авторства. Поэтому в первой теоретической части, отталкиваясь от теории французского философа Жака Рансьера, я разрабатываю специальный аналитический аппарат, позволяющий не отбрасывать дворянскую литературу о крестьянах до 1861 г. как нерелевантный архив, фальсифицирующий подлинные голоса крестьян. Напротив, я предлагаю читать ее под определенным углом зрения, используя категорию «крестьянской субъективности», которая конструируется в прозе многочисленными нарративными приемами; центральный прием – техника прозрачного или непрозрачного мышления – описывается в главе 3.

От интернализма к экстернализму

Если буквально следовать завету Джеймисона, необходимо историзировать и контекстуализировать и сам факт появления этой книги. В самом деле, изучение репрезентации крестьянства в художественной литературе, как мы убедились, не назовешь новой проблемой, в литературоведческой повестке есть множество других, возможно более актуальных. И все же предлежащая книга не случайно выходит в свет в начале 2020‐х гг. Если объяснять ее появление сугубо интерналистски, исходя из состояния литературоведческого поля, то очевидно, что я попытаюсь подвести итоги большого периода в изучении обозначенной проблемы, синтезировав все, что было накоплено наукой, и одновременно, где требуется, подойду к материалу с новым методологическим аппаратом. В результате перечень популярных жанров русской литературы XIX в. пополнится еще одним – «рассказом из крестьянского быта». Хотя он и упоминается в работах, но всегда обзорно[51], и исследователи продолжают оперировать малым корпусом из примерно 20 наиболее каноничных текстов, крайне редко обращаясь к подводной части айсберга. Поскольку число рассказов из крестьянского быта до 1861 г. составляет более 200, оно сопоставимо с такими популярными и уже описанными жанрами русской словесности, как «святочный рассказ» (ср. классические исследования Е. В. Душечкиной[52]) или «фантастическая повесть».

Как только мы выйдем за границы исторической поэтики, радиус потенциальной отдачи исследования сразу же возрастет. Социологическая поэтика и, в частности, популярный подход к изучению «социального воображаемого» в литературе, использованные в этой книге, позволили проанализировать, какими характеристиками русские и украинские крестьяне наделялись в литературе до отмены крепостного права, каким представал «русский национальный характер», средоточием которого элите в ту эпоху представлялись именно крестьяне. Оказалось, что и до этапного 1861 г. в литературе в целом не существовало единой и монолитной концепции национального мужицкого характера. Скорее можно говорить о двух конкурирующих моделях – апологетической и критической (негативной); до 1856 г. доминировала первая, затем вторая вышла на паритетные позиции. Таким образом, уже для той эпохи невозможно говорить о каком-либо цельном и однозначном понимании «народа» и «народного характера» (или «народной психологии»). Как мне представляется, это открытие имеет принципиальное значение для всей последующей российской культуры и истории, вплоть до настоящего момента.

Дело в том, что сложившиеся в первой половине XIX в. топосы в восприятии крестьян и их художественные образы оказались во многом архетипическими и далее не только воспроизводились, например в деревенской прозе второй половины XX в.[53], но и, судя по всему, дожили до 2010–2020‐х гг. В современных дискуссиях о так называемом «глубинном народе», «молчаливом большинстве» и других популярных в публичном поле понятиях и выражениях при желании можно услышать отзвуки все тех же давних споров о природе и сущности «русского мужика». Эта поразительная (по крайней мере, на первый взгляд) преемственность указывает на устойчивость дискурсивных конструкций и мифологем, связанных с обобщенной трактовкой «простого народа» в российской культуре последних 200 лет, и заставляет задуматься о механизмах и институтах их воспроизводства. Они имеют самое прямое отношение как к сферам культуры, так и к политическим процессам в российском обществе. Смею надеяться, что мое исследование поможет изучению истоков и механизмов этих феноменов.