Сестра Вессон дала мне письмо, с которым я должна была явиться в Мемориал Хейгарта Уиттса. Мне было разрешено съездить домой на Лэдброк-Гроув и велено задерживаться в квартире не дольше чем нужно, чтобы собрать чемодан. Уже сегодня вечером меня будут ждать в Уимблдоне. Я попыталась стрельнуть у сестры Вессон несколько фунтов под предлогом, что уже просрочила оплату квартиры, но об этом она и слышать не хотела. Как она заявила, раз тот, из-за кого я попала в такую беду, остаётся жить в квартире — вот он пусть и улаживает с её владельцем все проблемы, это его забота. Сестра Вессон уже встречалась с Мэттом Брэдли — один раз, когда я приняла её условия, связанные с предоставлением помощи — и Мэтт ей ни капельки не понравился, поскольку отклонил предложенную ею помощь церкви.
— Так значит, вы собираетесь вернуться к родителям в Гринок и жить с ними — что ж, вы меня приятно удивили,
— сообщила сестра Вессон, заглотив громадную порцию чуши собачьей на этот счет, заготовленную мной специально для неё. — То, что у вас будет ребёнок, и то, что вам придётся расстаться с ним, заставило вас взяться за ум! Скажу вам как на духу, нынешнее общество в огромной степени виновно в том, что вы сейчас в такой ситуации. Оно не жалело для вас пряников, но пожалело кнута. Не забывайте: Господь — ревнивый владыка, и можно лишь пасть ниц перед ним и молить его о прощении и милосердии. Признать себя презренным грешником и наслаждаться жизнью вечной; а не сумевшие унизить себя пред Господом будут вечно гореть в аду.
Сбор вещей много времени не занял. Всё, что я наговорила сестре Вессон о возвращении в Гринок после рождения ребёнка, было полнейшим враньем. Я намеревалась остаться на Бассет-роуд, поэтому оставила там большинство своих пожитков. Сестра Вессон выдала мне билет на проезд из конца в конец города, и с чемоданчиком в руке я спустилась в подземку. В Мемориале Хейгарта Уиттса было невероятное количество девушек — некоторые всё ещё учились в школе, другие только что закончили её. Совсем молоденькие девочки всё находились на обеспечении местных властей, и им предстояло вернуться в приюты после того, как они дадут жизнь детям, которых у них отберут. Скажем так, большинству девушек, оказавшихся в Доме матери и ребенка, ещё не было двадцати, а самой старшей из нас было тридцать шесть. Ханну Смит бросил муж, и она не могла справиться сама. Она должна была родить в тот же день, что и Мэри Крессингдон, следующая по возрасту обитательница этого заведения на день моего прибытия туда. Большинство из находившихся здесь были англичанками, хотя Сюзан Шеба, которая понравилась мне больше всех, приехала с Тринидада, чтобы работать в Лондоне воспитательницей или няней. Единственной девушке из Шотландии было четырнадцать, но поскольку Марион Мак-Бит приехала с восточного побережья и получила строжайшее пресвитерианское[39] воспитание, у нас с ней было не так уж много общего.
В Мемориале Хейгарта Уиттса не было ни одной девушки из Ирландии, и я знала, почему — их тоже отправляли рожать в Лондон, но обязательно в католические заведения. Помещения, в которых нас разместили, здесь называли спальнями, хотя по-моему, они больше походили на больничные палаты. Живя в Уимблдоне, я пребывала в убеждении, что нахожусь в заведении, заполненном точно такими же звуками и запахами, как любая больница. Я приехала туда 14 марта 1962 года, и десять дней, прошедшие до родов, показались мне вечностью. Мне поручили кое-какие рутинные работы, и, несмотря на мое состояние, мне это было не в тягость. Я читала и шила детскую одежду, чтобы занять время. Я болтала с другими девушками и выдерживала бесконечные беседы с серьёзными людьми, в которых изо всех сил изображала, будто считаю, что всё происходящее со мной — замечательно, просто чудесно. Безусловно, наличествовал священник — самый занудный из всего множества кретинов, с которыми мне приходилось общаться. Причём ко мне у него был особый интерес — ведь я была из католической семьи, и он углядел возможность успешно обратить меня в свою веру. Этот пустозвон едва не свихнулся от счастья, когда на бланке заявления для агентства усыновлений в графу «религия» я вписала «англиканская церковь». Уловками вроде этой мне удалось избежать класса подготовки к конфирмации[40] — священник хотел, чтобы я туда ходила. Мне свойственна глубокая духовность, и в результате всё, что связано с англиканской церковью, для меня с тех пор отдаёт фальшью. Все эти заведения в основе своей — обыкновенное жульничество, нужное только для прославления Её Монаршего Нижайшества королевы английской.
Дом матери и ребёнка, расположенный в квартале ЮЗ‑19 Лондона, выглядел уныло — но тогда клинику Нельсона в гораздо менее престижном квартале Ю320 можно описать лишь как ещё более безрадостную. Уимблдон считался шикарным местом, а вот соседний район Мертон, где и располагалась клиника, столько денег попросту не имел. Однако 24‑го марта все социальные прелести были для меня на самом последнем месте — я родила Ллойда. Родила я быстро, часа за три; Ллойд вошёл в этот мир за пять минут до полуночи, весил он добрых семь фунтов девять унций[41]. Волосы у него были светлые, глаза — ярко-голубые. Ллойд был крепким — он был так похож на меня, что это милосердно мало указывало на личность его отца. Держа своего новорожденного сына на руках, я была счастлива до безумия, и мне было совершенно плевать на всё, что меня окружало. Я была на самой вершине удивительного счастья, и эти чувства мне больше ни разу не удалось испытать, какие бы препараты я не пробовала в дальнейшей жизни. Но мое счастье омрачалось осознанием того, как немного времени мне отпущено на то, чтобы быть вместе с Ллойдом. Всё, что мне было нужно — качать на руках моего чудесного сынишку и смотреть на него. Пока Ллойд был со мной, я была словно на седьмом небе — выписка из клиники и переезд обратно в Мемориал Хейгарта Уиттса прошли как-то мимо моего сознания. Оглядываясь в прошлое, я очень жалею, что не могла кормить Ллойда грудью, но поскольку его предстояло отдать на усыновление, мне сразу было велено кормить его только из бутылочки. Пока Ллойд был со мной, нужно было строго соблюдать режим кормлений — каждые четыре часа, и я очень любила смотреть, как он жадно сосёт молоко. Шесть недель, что мы были вместе, промчались. Я выносила Ллойда на прогулки — ему был полезен весенний воздух. Ближе к концу апреля я вместе с ним сходила в фотостудию Рассела в Уимблдоне. Через несколько дней я пошла туда снова — забрать отпечатанные для меня пробники[42]. На нескольких Ллойд снят один, на других он у меня на руках. На каждой из этих чёрно-белых фотографий стоял синий оттиск резинового штампа: «ПРОБНЫЙ. А. Рассел и сыновья, Уорпл-роуд». У меня не было денег на фотографии нормального размера, так что портреты Ллойда, которые с тех самых пор я всегда ношу с собой, помечены таким оттиском. Эти фотографии — единственная память о том времени, когда Ллойд был рядом со мной, и все эти семнадцать лет они всегда оставались величайшим моим сокровищем. Я давно научилась жить со штампами — а из этих ни один не пересекал лицо Ллойда, так что они вообще не волновали меня.
Я настаивала, что не хочу, чтобы мои родители узнали о Ллойде, поэтому нам разрешили вместе прожить в Мемориале Хейгарта Уиттса шесть недель со дня его рождения. А потом, 3‑го мая 1962 года, явилась сотрудница социальной службы миссис Лихенштайн и разлучила нас. Она забрала нас на станцию Уимблдон, и Ллойд кричал всю дорогу. Хотя на улице было жарко, я натянула на него целый ворох одёжек, чтобы у него было что носить, когда он расстанется со мной. Ему было жарко, плохо — и я тоже была несчастна. Миссис Лихенштайн села в поезд вместе с нами. Я предпочла бы насладиться последним часом, который проводила вместе со своим сыном, без этой «благодетельницы», чтобы пустая суета и никчёмная болтовня не отвлекали меня. В южном Кенсингтоне мы сделали пересадку, и миссис Лихенштайн дуэньей сопровождала меня до Найтсбриджа, до самого здания, где располагался офис лондонского Агентства по усыновлению детей — этого ужасного здания, в котором я видела своего сына последний раз. После того, как я передала Ллойда в руки какой-то неприятной женщине, не представлявшей, как ей справиться с моими или его слезами, меня выставили на улицу. В кармане у меня лежал билет до Гринока через Глазго — его купила мне сестра Вессон. Я шла через Гайд-парк к Ноттинг-Хиллу, заливаясь слезами. Я не смогла заставить себя сесть в автобус — мне не хотелось, чтобы незнакомые люди жалели меня, увидев, в каком я состоянии. У меня по-прежнему был ключ от квартиры на Бассет-роуд, 24, так что я могла попасть туда — в квартиру, которая должна была стать домом для Ллойда. Мне не повезло — Мэтт Брэдли был дома. Он заварил чай, но не сказал ни одного слова в утешение — после всего, через что я прошла. Но этому я была только рада: сочувствие было последним, чего я хотела бы от него. Налив чаю, Брэдли сунул мне ворох бумаг, которые я должна была подписать, чтобы начать смехотворный судебный процесс о признании отцовства Реджи Крэя.
Обнаружена мёртвой и раздетой
В моей жизни работающей девушки мне встречалось гораздо больше извращенцев, чем полагалось бы по справедливости. И среди этих люмпенов из всех социальных классов всегда было непропорционально много таких, кто работал на «Старину Билла»[43]. Убийства, совершённые Джеком Раздевателем, официально не раскрыты, но очень многим известно, что человек, в середине шестидесятых убивший шесть лондонских проституток, был копом. Повстречавшись с раздевающим убийцей, я оказалась в незавидном положении, поскольку могла потом его опознать. Джон дю Роуз[44], возглавлявший расследование этих жутких убийств, заявляет, что несмотря на то, что убийца мёртв, его имя должно остаться неизвестным, чтобы пощадить чувства его родных. Просто это тот самый случай, когда коп защищает своих, а утверждения такого рода смотрятся довольно весомо, если исходят от кого-нибудь, кто предает гласности своё крайне противоречивое отношение к проституткам, заявляя, что не только они заслуживают смерти. Ясное дело, Джон дю Роуз — не тот человек, которому вверят защиту работающих девушек. Более того, Джек Раздеватель никогда не был женат, так что нет никаких близких родственников, а лично я уверена, что шесть убитых женщин — это гораздо важнее, чем посмертная репутация извращенца и сексуального маньяка. Элизабет Фигг и Гвинет Рис