Залежь — страница 1 из 41

Залежь

1

Люди едут — поезда идут, а не наоборот. Но и это не самое главное. Главное — чтобы человеку было куда ехать.

Федора Чамина еще вчера любезно доставил сюда, на вокзал прямо, знакомый шофер лесовоза, а Чамин до сих пор ломает голову, в какую сторону лучше податься.

— Сторон — четыре, — правильно сказали ему в отделе кадров леспромхоза, — поездов и дорог много, да пути может не быть.

Как в воду смотрели. Вот тебе и вольному воля, ходящему путь. Дорыскался за длинным рублем — родную мать потерял. С конца войны ни слуху ни духу от нее. Подыскала, поди, какого-нибудь вдового фронтовика и живет себе поживает.

Всякое перебрал, передумал Федька, ворочаясь на скрипучей вокзальной скамье, а того в толк не возьмет, что не ахти сколько вдовых фронтовиков и вернулось домой. И потом: Фекле в сорок пятом шестой десяток шел уж, если шел. Шестой десяток! Хороша невеста. Да Фекла смолоду не могла замуж выйти, никто не брал по причине комплекции и натуры. Парни не то что ущипнуть или прижать в темном углу — соломинкой за ухом пощекотать боялись. Не девка — кузница, полная огня, дыму и железа. А Феденьку, сыночка, родила. Нашелся кузнец. Родила — и вовсе раздобрела. Но дети растут чаще без отцов, чем без матерей, и, может быть, потому нет для них женщины лучше и красивее мамки.

Где она, мамка эта? Запрашивал сельский Совет, сельсовет ответил, таковая здесь больше не проживает, выбыла в неизвестном направлении. От одного берега оттолкнулась и к другому не пристала. Так тоже могло получиться. Жизнь — река быстрая и порожистая.

«И куда мне, крестьянскому сыну, податься теперь?» — в который уж раз спрашивал себя Федька.

Верно, Федька — крестьянский сын, и дед его был природный пахарь, но вот отец кто? Кто — Фекла скрывала от ребенка и от деревни, но что смельчак — мужичок местный — это точно: через Кладбинку тогда и мухи чужие не летали.

Родила Фекла весной, когда уже вытаяли и просохли завалины, и началась самая что ни на есть распутица: ни на санях, ни на телеге. В больницу тащиться за круглые версты нечего было и думать, кладбинским роженицам во все времена и в любую погоду больницу повитухи заменяли, но Фекла даже и бабку-повитуху не позвала. Натопила избенку потеплее, нагрела чугун талой воды, закрылась на крючок, чтобы не вошел кто, и солнышко еще за полдень не перевалило, пошлепала по грязи с куском холстины в тот край улицы к деревенскому шорнику деду Ипату заказывать зыбку.

Шорник полдничал сидел, не сняв ни сапог, ни фартука, с исполосованными дратвой пегими руками, с конопляной царгой и мелкой стружкой в бороде, потому как работушки-матушки у него было по маковку — весна. От земли, как от дородной девахи после хорошей бани, валил пар, — мужички, что муравьи, ожили и зашевелились: несли и волокли, кто гуж, кто тяж, и каждый Христом-богом просил «изладить поскоряя», а уж за ним, за пахарем, не пропадет. И дед Ипат, прозванный Хомутом, пластался с темна до темна, гнул дуги, вил вожжи, латал сбрую, мял кожу. Не до порядка и разносолов. На голом столе — хлеб, луковка, соль, молоко и картовница.

Фекла кормилась поденщиной, ни скотинки, ни животинки сроду не держала, снастей никаких, кроме больших рук, не имела, и дед Ипат степенно выжидал, пока она сама не скажет, зачем пожаловала к нему со своей дерюжкой, но дождавшись, не поверил, почел за шутку и шуткой же и ответил:

— Я бы тебе, деваха, не только люльку — и ляльку бы ишшо сообразил бы, да вишь каких два препятствия у меня, — показал он ложкой сперва на ворох рвани под порогом, потом на бабку Хомутиху.

Не поверила и Хомутиха:

— Не собирай-ка ты, не собирай всякую ахинею. Зыбка ей понадобилась. С какого ветру?

С какого ветру — Фекла не сказала, да деревня-то теперь ведала бы уж с какого. А вот и не ведала. Выносила девка за зиму дите под полушубком, и не заподозрил никто. И только когда Фекла, сделавшись белее стены, опустилась на сундучишко и застонала, поняли старики: не до шуток ей.

Вылизал дед Ипат щербатую ложку изнутри, обиходил снаружи, положил черепашкой и затаился, глаз не сводя с нее, будто ложка его уползти могла.

— Ладно, мать, не стони. Будет вам к вечеру зыбка. И зря ноги не дергай по грязи. Изла́жу — принесу. Либо сам, либо старуху турну. Кого хоть произвела-то на свет божий?

— Сына. Федю.

Ох уж и поахали же, посудачили мужние бабенки, поелозили задами по теплым завалинам, поисходили слюной.

— Ну Фекла, ну Фекла. Огудала кого-то. Не твоего, Секлетинья?

— Твой тоже хлюст добрый.

— Дознаемся, бабоньки, не велик город наша Кладбинка.

— По ребеночку определим. Не от духа святого, должен же он смахивать личиком на кого-нито.

Отыскивали заделье и одна по одной стекались мутными ручьями к Феклиной избе, но мальчишечка был весь вылитая мать, и сколько ни увивались они около зыбки, тайна оставалась тайной. Не мытьем, так катаньем решили взять.

— Ты чем это, девонька, думала? Кто вас кормить будет?

— Сами прокормимся. Вода есть, хлеба найдем.

— Хлеб — не назем, на задах не валяется. Его заработать надо.

— Заработаю.

— С ребеночком у сиськи? Не-е-ет. Подавай-ка ты, Феклуша, на алименты. Пусть поплатит.

— Кто?

— Тебе лучше известно…

— Ах, вон вы куда гнете. А ну, пых отсюда все! Нюхаете ходите!

Выгребла Фекла сплетниц из избы, смела подолом с крыльца и кукиш о кукиш стукнула.

— Вот у меня где ваши алименты! Алименты я сама готова платить тому-этому за то, что и у Феклы, — слышите вы, подшкурницы, — и у Феклы Чамихи теперь тоже есть семя, которое пустит корни и продолжит наш род.

Но семя это оказалось легким, и как улетело по ветру недозрелым, так с тех пор и нет его. И не было для Феклы позора хуже. Без мужа родить не посчитала за позор, а это позор. Свилась и умотала с глаз людских долой. С нового места жительства Фекла, переборов себя, написала-таки сыночку, и письмо то стало последним, так как оттуда отпечатали ей, что Ваш сын Федор Чамин уволен по статье и в адресном столе не значится. На том все и кончилось.

Федька никаких таких тонкостей своей биографии не знал. Федька не знал даже толком, в каком краю искать свою Кладбинку: в Сибири или в Северном Казахстане. Но если родную деревню забыл, где она, то уж наверняка знал и помнил Федька, что все указательные пальцы, сколько ни есть их в деревне, все в его спине будут:

— Сыскался шатун.

Надают имен. Имен, и прозвищ, и таких ли ярлыков наклеят, что и до смерти не отскрести. Мир — судья строгий, тоской по родине его не разжалобишь.

— Родину специально для того не покидают, чтобы тосковать по ней, — скажут.

Нет, в Кладбинку ему теперь дорога заказана. Жила бы там мать — можно еще вернуться, а под одни косые взгляды ехать — радости мало. Косой взгляд опасней ножа, от него ничем не спасешься.

Федор и не заметил за думами, что зал ожидания почти опустел, а там, за открытой дверью, пробовал медные голоса духовой оркестр и гомонил народ.

Откуда его набралось столько, недавно никого не было. Пионеры при полном параде, военных строй, гражданские, музыканты, музыка, цветы, флаги, воздушные шары, ленты, плакаты. У Федьки с непривычки зарябило в глазах и навернулись слезы. Промокнул их рукавом, поозирался, не заметил ли кто, а то еще подумают черт-те что. Слабонервный, подумают. Или псих.

А из-за водоразборной башни вывернулся уже и отпыхивался паровоз, замельтешили передние вагоны, дзинькнули тарелки барабана, бухнул сам барабан, и хлынул марш, заглушив станционный громкоговоритель. Федька только и успел расслышать: «…прибывает поезд…» Какой? С кем? Откуда?

— Кого встречают?! Встречают кого, спрашиваю! — придержал Федька парнишку с рюкзаком на спине.

— Нас!

Парнишка побоксовал воздух над головой, повернулся, чмокнул, куда пришлось, какую-то женщину и стал пробираться через народ. И потому, как женщина поднесла к дрогнувшим губам скомканный платочек, понял Федька: мать это парнишкина.

— Не скажешь, гражданочка, не на комсомольскую стройку эшелон?

— Почти что. Читайте вон, — кивнула женщина.

По вагону от угла до угла золотились огромные буквищи:

Станем новоселами и ты, и я!

И читались они в такт музыке.

— А, целинники едут.

Чамин направился от чужой матери к гудящему составу, поглядеть поближе на этих энтузиастов, которые добровольцы, а когда протиснулся, то очутился чуть ли не у последнего вагона, на котором выделялись слова с тремя восклицательными знаками:

Мы из Кронштадта!!!

В окнах и на подножках теснились парни и девчата в тельняшках и с пионерскими галстуками на шеях.

— Привет, полосатики! Куда путь держим? — подергал Федька за подол тельняшки веснушчатого, развеселого парня с неимоверно длинными и цепкими руками. Парень висел на них, как летучая мышь на крыльях, почти не касаясь ногами нижней ступеньки, и вертел головой чуть ли не вкруговую. — Ты! Вертоголовый! Куда едешь, спрашивают.

— На целину, дядя!

— Это понятно. А точней?

— Поехали, узнаешь.

— Правильно, Вася! Ну-ка, сагитируй его.

— Н-не, ребята, — рассмеялся Федька. — Я на агитацию не поддаюсь. Я такое кино видел уже, — и показал на «Мы из Кронштадта!!!»

— А то, может, поплывем?

— Х-хэ, водоплавающий. Вон с теми моря́чками я поплыл бы, — подмигнул Чамин девчатам в окне, девчата перешепнулись и прыснули. — Вы чего?

— Мы — ничего, а ты полундру не закричишь?

— Да уж как-нибудь стерплю.

— Тогда — садись. Слабо?

— Кому? Мне?

— Смелей, дядя! Прогула не будет, по почте уволишься.

— Это нам не впервой.

— Тем более, значит. Или жену молодую не хочешь бросить одну?

— Да она, похоже, его самого бросила, такого труса…

Не успел Федька ответить.

Колокол дал отправление, паровоз выдохнул «слыш-шу», лязгнула сцепка, закрутились колеса; а щербатый Вася упрямо висел на подножке и тянул руку: