Залежь — страница 3 из 41

— Слышь, а действительно почему? — тебе же и зададут вопрос.

До ближайших гор отсюда было как до заморозков в июле, и не то чтобы каменной глыбы — половинки кирпича нигде не увидишь валяющейся, потому как земли тут выдались на редкость черные, глину печи класть возили чуть ли не из-за границы, и каждый черепок знал свою цену и место в хозяйстве. Тут и полы и столы терли кирпичной крошкой не каждую субботу.

Но бессмысленных названий нет, другое дело — не всегда удается объяснить, откуда что пошло и что обозначает. Да Лежачий Камень не велика и столица, чтобы заниматься его топонимикой. Деревня и деревня, коих на Урале тысячи тысяч да по-за Урал не меньше. Эвон она махина какая — Россия! На карту взглянешь — оторопь берет, а уж чтобы отважиться пуститься вдоль нее искать, где лучше, — ни-ни, от добра добра не ищут, и в мирные времена дальше своего района не бывал никто добровольно. На фронты лежачинские мужики уходили добровольно. Разве можно такую землю отдать кому-то?

И даже потом, когда вышпалилась близ деревни железная дорога и зааукали шалые паровозы по весенним ночам, темным и до того тихим, что слышно, как потрескивает, сгорая, падающая звезда, Лежачий Камень остался Лежачим Камнем, под который вода не течет.

Поговорка эта, — да и паровозы тоже, — тамошних жителей не касалась и не трогала, все они от мала до велика и испокон веку холили землю, считали лучшим удобрением соль на рубахах, никакой другой работы знать не знали и знать не хотели, а потому и хлеба у них росли отменные. Настолько отменные, что импортную мельницу построили здесь, чтобы муку на экспорт молоть, чтобы зерно из колоса и в жернов, а не сорить золото по дорогам.

Шли и менялись времена, Лежачий Камень все глубже врастал в землю, и, казалось, уже ничто не сшевелит его, не стронет с места. Умная голова была у какого-то основателя, если сумел он определить в двух словах вековую суть здешних поселенцев. До сих пор тут полевые дорожки глаже дорог, соединяющих Лежачий Камень с другими мирами, до сих пор плутают заезжие люди меж высоких хлебов вокруг да около небольшой деревеньки в сто дворов и с огромной вальцевой мельницей, работающей исключительно на экспорт.

От добра добра не ищут. Богаче здешних полей нет, вера эта передавалась от поколения к поколению, и навсегда отлучались от нее только те, кого прибирали к рукам войны. Поэтому-то и все население Лежачего Камня состояло в основном из четырех фамилий до того схожих и связанных между собой родством, что Наум Широкоступов, направленный сюда председателем еще в тридцатом году, до самой пенсии путал при начислении по трудодням Галагановых с Балабановыми и Балагановых с Шатровыми, и редко какой молодой жене требовалось менять паспорт.

Шурке Балабановой выпадала такая возможность — не захотела, и как была Шуркой Балабановой, так Шуркой Балабановой и осталась и по натуре и по паспорту, даром что и замуж вышла не за однофамильца, за Сеню Галаганова. Жених ей достался путный, первый парень, можно сказать, несмотря на то, что был он лет на десять старше ее. А если учесть, что вернулся Семен с войны целым и невредимым, в погонах офицера бронетанковых войск и с полной грудью наград, то лучшего бы и желать не надо, не одна мамаша мечтала о таком зяте. Но Семен выбрал Шурку с ее славой и репутацией.

— Уж кому-кому, а ей бы с ручками, с ножками кинуться на шею этакому королю, так нет ведь, чего-то еще и завыламывалась в самый последний момент, — судачили люди потом.

Свадьбу сыграть договорились после уборочной сразу, по теплу еще, чтобы с фатой, белым платьем, цветами, бубенчиками и тройкой. И все это было. Шелку на платье жених подарил, цветов у Шурки своих целый палисад цвел, на фату кисеи не нашлось ни у кого — марли в районной больнице расстарались, а тройку лучших коней к сельсовету сам председатель колхоза подал — первая свадьба после войны. И все ж невеста каприз устроила в самый последний момент.

Секретарь сельского Совета уже по фиолетовому штемпелю им обоим в особых отметках тиснул — столешница заскрипела: и принялся свидетельство о браке заполнять:

— Присвоены фамилии… Мужу?

— Галаганов, — чуть-чуть склонил голову Семен.

— Жене?

— Балабанова пиши, — учудила номер Шурка.

У секретаря запершило в горле, закашлялся, Семен вовсе растерялся и покраснел: вот это натюрморт! В сельсовете народу битком, эдакое событие — свадьба: вся деревня здесь — от стара до мала. Это ж какой конфуз жениху, свахе и родителям.

— Ну метафору выдала невестушка! — опомнился кто-то первым.

— Не не… Не не-веста — жена, считай, уж. А-а?

— То есть как Балабанова? — растерялся Семен. Семен на Курской дуге не растерялся, когда на его танк три немецких выскочили лоб в лоб. — Ты теперь Галаганова.

— Нет, я хочу на своей фамилии остаться.

— Ты мне эти западноевропейские шуточки брось тут, понимаешь ли, шутить, — шепотом пытался урезонить невесту Семен.

Семен за четыре года войны всякую повидал Европу: битую и грабленую, и не Семены бы да не Иваны — сколько бы государств недосчиталась она. Шурка понятия не имела, на что это Семен намекает, но перейти на мужеву фамилию отказалась-таки наотрез:

— Сеня, ну ты сам посуди: из-за одной буковки — целый паспорт менять!

У Семена свой резон, у Шурки — свой. Семен считал, что муж — голова. Ну и что? Шурка считала, что жена — шея и куда хочет, туда и повернет эту голову. И повернула ведь!

— Граждане! Товарищи! — замахал председатель рукой, прося тишины. — Все правильно, все по закону, и я поддерживаю Александру. Фамилий в нашем Лежачем Камне и без того не густо, а потому… — Подал по стакану портвейна молодым, поднял свой. — Ну! Любовь вам да совет.

Гуляли по всем правилам. Сперва в доме жениха отвели застолье, потом — невесты, и на третьи сутки свадебного разлива, когда песни не пели — через колено гнули, выдал-таки Ефим Кутыгин частушку, как тухлое яичко снес:

А по деревне пробежала

А кобылица без узды,

А моя милка потеряла

Документы от часов.

Оба, зазноба,

Люби меня до гроба.

Семен понял, на кого и на что намекал Ефим, все гости поняли. Утром, после первой брачной ночи, по обычаю встретила сваха женишка на пороге спальни со стопкой водки, пластиком малосольного огурца и с вилкой на подносе.

— Ну-ка скажи нам, добрый молодец, какая тебе корчажка досталась? Новая или подержанная?

По обычаю, жених должен был выпить, разбить рюмку и закусить с вилки, если новая, или поставить пустую стопку на место и взять огурец рукой, если невеста оказывалась с изъяном. Все ожидали, что так оно и произойдет, вон какая честь да слава за Шурочкой Балабановой велась. Но Семен двумя пальчиками граненый стакашек с подноса снял, поднял под потолок, подержал, запрокинул голову, открыл алый рот, наклонил рюмку и стоял, глазом не моргнув, пока не вытекла до последней капельки тонкая серебристая струйка. Крякнул, поцеловал донышко, и брызнуло мелкими дребезгами стекло у ног свахи. Хрустнул под вилкой пластик малосольного огурца, скрежетнула по меди сталь, качнулся поднос. Семену жить с Александрой, Так люди и расценили его выходку. Семен частушку стерпел и виду не показал, что она его за живое задела, и жене шепнул: «Не обращай внимания, Шура, собака лает — ветер носит, хоть он мне и троюродный дядя». Но едва дядюшка вышел проветриться, вышел и племянничек. И когда они в обнимку возвращались уже с речки по огороду и поравнялись с баней, сбросил Ефим с плеча Семенову руку и опять дорогу загородил:

— А хочешь, я тебе и-ишо про баню песню спою?

— Вот в бане и пой, — сказал дяде племянник, согнул его пополам, втолкнул туда и низенькую дверь поленом припер. — Теперь ты как в танке с задраенным люком.

— Сенька-змей, выпусти!

— После свадьбы, дядя Ефим, может, и выпущу.

Женился Семен скоро. Месяца не гулял. Погулять, полюбить, похолостяжить ему вовсе не довелось, можно сказать. До службы то недосуг, то некогда, то:

— Молод еще, подрасти, — шибко не давал воли отец. На службу прямо с поля ушел, с трактора. Уходил на три года, вернулся через семь, в сентябре сорок пятого. Всякого нанюхался за это время Галаганов: и дыму, и ладану, и земли сырой, и сухого железа, только не знал он, лейтенант бронетанковых войск, чем пахнут девичьи волосы у твоего плеча, и напрасно уверял друзей-товарищей, провожавших его домой:

— Да нет, ребята, что вы. С годик, не меньше, погуляю, понаверстываю упущенное, а там видно будет, жениться или еще помешкать.

С годик?! Через год у Семена Вовка родился.

Вернулся Галаганов в Лежачий Камень, когда уже смолкли, отперекликались перепела и тихо жировали ночами на жнивах, прячась в стерне от сполохов. Жили Галагановы почти на краю, Балабановы — на другом, а вечеринка по такому радостному случаю собралась у Шатровых, соседей Шуркиных. У Шатровых тоже все четверо сынов с обеих войн пришли. Простреленные в атаках, простуженные на снегах, раненые, контуженые, на костылях — но пришли. Многие никаких не дождались.

Дом у Шатровых — крестовик, хоромы огромные, хоть еще столько молодежи наприглашай, всем хватило бы места, но тетка Шатриха ютилась на табуретке между стеной и горничной печкой, выглядывая оттуда, как из конуры, и сколько ни просили, ни звали хозяйку девчата и парни выйти поплясать с ними, не могли дозваться.

— Ладно, ладно, веселитесь. Я отплясала свое. Без меня пошевелиться негде.

Шатриха давненько не видела такого многолюдья в своем доме, живя вдвоем с младшим сыночком в четырех комнатах, и теперь ворохнуться боялась, чтобы не задеть кого и не помешать. Она только не переставала улыбаться, качать головой, крепко сжимать веки, размазывая по ресницам навернувшуюся слезу, и шептать:

— Жизнь, жизнь-то! Возвращается. Вот бы Кузьму из могилы поднять, поглядел бы он на радость эту.

На вечеринку Семен заявился в военной форме, весь начищенный, при орденах и медалях, вымытый в бане. Он стоял у притолоки в дверях, высокий, русый, свежий, березовый, а девчонки в переднем углу в открытую пялили на него подведенные глаза, и каждая ждала, что вот он сейчас оттолкнется от косяка, пройдется через всю горницу, скрипя хромовыми сапогами, и наклонит голову, приглашая танцевать, но товарищ лейтенант лишний раз с ноги на ногу переступить не смел, потому что под ногами были какие-то скрипучие деревянные половицы, а не привычная броня. Да хоть лобовая будь она, Семен все равно стоял бы у порога — не танцор, уж так не танцор, и, пожалуй, впервые жалел об этом: столько девчат! Любую да лучшую выбирай. Но он выбрал бы не любую, только вон ту. А вот чья такая — не мог вспомнить. Быстро меняются и взрослеют они. В тринадцать — девчушка еще, в семнадцать невеста совсем.