— Так рано ж еще! До двенадцати-то сколько, — померцал Семен перед Шуркиными глазами светящимся циферблатом именных часов. — До двенадцати далеко.
— И до мельницы не близко, — вздохнула Шурка и, казалось, совсем некстати тихонько пропела:
За обелисками
Село Никольское…
В Сибирь неблизкую
Дорога скользкая.
— Это про декабристок песня, — пояснила Шурка и опять вздохнула. — Счастливые они были женщины, декабристки.
— Как сказать, — пожал плечами Семен.
— Счастливые. Нет женщины счастливей той, которой есть за кем идти.
Шурка наклонила голову, коснулась виском орденских колодочек и то ли рассмеялась тихонько, то ли всхлипнула.
— Фу, а керосинищем прет от тебя…
Тухли в окнах керосиновые лампы, слепла улица, перекопанная широкой тенью от галагановского амбара с духмяной постелью из свежего сена внутри и с кучей бревен около. Щелеватых, вымытых добела дождями, высушенных до звона зноем, отполированных ветрами. Бревна эти были заготовлены на малуху, маленькую такую избеночку в глубине двора, в каких кухарничают хозяйки летом и спят молодожены спервоначалу. Но Галагановым малуху срубить помешала война, и лежали те бревна четыре с лишним года без движения и пользы, если не считать за пользу, что собиралась на них теплыми вечерами молодежь, лопались балалаечные струны и дружили, просиживая ночи напролет, полуголодные парочки. Природа свое берет. И не стало для Семена той, вчерашней Шурки, была только Шурка сегодняшняя.
Имел Семен твердое намерение погулять, похолостяжить с годик, но, поглядев, что сверстники его и даже моложе некоторые женаты, ребятней, семьями давным-давно обзавелись, да еще отведав Шуркиной переспелой любви, сократил Семен назначенный себе срок.
— Что я тебе хочу сказать, Александра Тимофеевна. Сыграем на Октябрьскую свадьбу?
— Приспичило. Я только вкус поняла… под шинелью твоей греться. Ни-ни-ни-ни, и не выдумывай, и не раньше Восьмого марта.
— Сашка, не балуй, время идет.
— А тебе его жалко, скажешь. Мне так вот нисколько не жалко. У бога дней много. Восьмого марта. Эх, Сеня, Сеня, до чего мы с тобой дожили — отлюбить торопимся. Ну-ну-ну! Не очень-то, а то бревна раскатятся.
Семен выпустил Шурку, прикрыв ее полой шинели.
— Ладно, Саша, давай не по-твоему, не по-моему, середина на половинку — в Новый год.
— Посмотрим. Не дадут нам жениться, Сеня. Так что лучше уж не затевать, не скандалиться. Повстречаемся, посидим на бревнышках, пока тепло, и разойдемся по морозцу.
— Это почему? Кто нам может запретить, если мы решили?
— Да хоть та же маменька твоя. Она вон сейчас здоровается со мной сквозь зубы, что потом из нее будет.
Знала Шурка, что куда повернет тетка Анна — там и дорога. И Семен знал. Все знали. Никогда никто не мог предположить только, куда она повернет.
— Сенька! Ну-ка иди, помоги воды натаскать.
Вызвала Анна сына в ограду, чтобы Григорий не впутывался в ее дела, и безо всякой артподготовки пошла в атаку:
— Ты что ж это, друг ситцевый, жеребцуешь, девку, себя и нас позоришь на старости лет? Не забывайся, смотри, какой билет на груди носишь.
— Да вы с чего взяли, мама? Никого я не позорю.
— Сказывай, — потрясла пальцем около Сенькиного носа. — Слепая, как же, не видит мать. Вы до коих пор будете по бревнам да амбарам пыль, грязь, сплетни собирать? В родительском доме вам места мало? Ишь ведь в мальчики-девочки разыгрались. Седина — в бороду, бес — в ребро? Или вводи ее в дом, или…
— В дом она не пойдет.
— Поведешь — пойдет. Не пойдет. Когда свадьба?
— Не знаю, я на Октябрьскую предлагал.
— Еще чего выдумал? Октябрьская — праздник, свадьба — обряд, и нечего их мешать. После уборочной сразу чтоб расписались мне. — И помягче: — Чего скрывал-то?
— Да… Не насмеливался. Думал, вы против будете.
— Это еще почему?
— Ну… Разговоры о ней ходят. Якобы парней имела.
— И ты не святой. Около святых черти водятся, — сожгла последний мост Анна.
Свадьбу сыграли по всем правилам, но перейти на мужеву фамилию Шурка отказалась наотрез. Мало ли что.
3
Мелькали столбы, пошатывало вагон, маялся бессонницей Федор Чамин на полке, наверстывал время паровоз.
— Ид-ду в Уфу, ид-ду в Уфу, — твердил он одно и то же, забыв, что Уфу давно проехали. Челябинск давно проехали.
— Петропавловск скоро, Евлантий Антоныч! — влетел в купе Вася Тятин, взбудоражив пылинки в луче солнца.
— До Петропавловска, Василий, еще потянешь нос.
— А сколько? Кэмэ пятьсот?!
— А ты что ж в домино свое не играешь?
— Мне хорошего напарника — я никогда не проиграю. А мое протеже спит уже?
Вася заглянул Федору под фуражку, присоседился к столику, растребушил между делом сверток, докопался до колбасы, откусил, жевнул и сморщился:
— Жирная очень. Случаем, не ваша, Евлантий Антонович, колбаска?
Колбаска была его, но произошло все до того неожиданно, что Евлантий Антонович не находил более или менее соответствующих слов и моргал глазами, раскрыв рот и выставив огромный кадык, будто яйцо вместе со скорлупой хотел проглотить, а оно застряло посреди горла.
— Интересно бы узнать, Вася, — собрался наконец с мыслями Евлантий Антонович, — кто тебя пустил на целину?
— Меня? Все не пускали. Стреноженный ушел. А что?
— А то, что умок у тебя с дыркой и попикивает.
— Это вы верно заметили, папаша! Знал бы, что за романтикой такую даль ехать, не поехал бы. Евлантий Антоныч, — Вася оглянулся на Федора и заерзал по лавке, придвигаясь ближе. — Я, допустим, за романтикой погнался, а вы за чем? Дома небось старушка, хозяйство осталось.
— Нам, Вася, вовсе нельзя на целину не ехать. Вот меня, например, земля родила и вырастила. Кто бы мы без нее? Русский от сотворения мира пахарь. Я тебе сейчас притчу расскажу. Хочешь?
— Давайте. Сказки я люблю.
— Это не сказка, это быль. Слушай. Жил на Руси один… Как бы тебе поточнее выразиться…
— Богатырь! И не один жил, а много, — помог поточнее выразиться Вася.
— Верно, не один, но и не богатырь — обыкновенный мужик. В общем, жил-был русский.
Когда Вася Тятин ел духмяную колбасу, Федька и признаков жизни не показал, он увлекся размышлениями на тему, какая польза себе и людям от его пребывания в поезде с целинниками. Дурак думкой богатеет. Чамин дураком себя не считал, никто не считает, но думками такими сколько раз богател. Вот и сейчас пришла в голову неглупая на его взгляд идейка: а не пересесть ли на встречный и не податься ли в Башкирию на нефтепромыслы. Вот где, сказывают, ребятки деньгу качают. В Ишимбае в каком-то.
«Точно, я им в такого «козла» сыграю», — пообещал он и, свесив голову, стал вникать, что там за притчу рассказывает Васе жуковатый дед Евлантий.
Притча и в самом деле смахивала на сказку с обычным началом и в то же время с каким-то новым смыслом: жил да был русский. И до того явственно напахнуло степью, Кладбинкой, широкими полатями, деревенскими сумерками, большебородым и большеруким дедушкой Афанасием, который тоже когда-то жил да был русским природным пахарем, и до того явственно Федька вспомнил все это, что прикусил губу и зажмурился.
— Так вот, значит, жил да был русский.
Евлантий Антонович рассказывал, слушателей прибавлялось. Какой-то верткий парнишка проскользнул и бесцеремонно улегся за Федьку, кто-то, карабкаясь на самую верхотуру, больно наступил ему на ногу — тоже стерпел, шума не поднял. И вообще, пока речь шла о тяге земной, о суме переметной, о ратае-ратаюшке, его соловой кобылке, кленовой сошке и шелковых гужиках, об идолище поганом в вольном изложении с изменениями и дополнениями, рассказчика никто и вздохом не перебил, но когда у него явно подразумеваемый Микула Селянинович начал сил набираться от прикосновения к матери-земле, наверху хмыкнули:
— Так это уже Антей, Евлантий Антонович. Обыкновенный греческий эпос.
— Сами вы греческий эпос! — вскочил Вася. — Кто там шибко грамотный? Ты? Наш это был товарищ! Что есть Греция? Глушь. Горы да боги на горах. Да грецкие орехи еще.
— Господи, а ты-то откуда знаешь?
— Знаю. По географии в четвертом классе проходили.
— И не в четвертом, а в пятом, и не по географии, а по истории.
— Много ты понимаешь!
Завязался спор, и каждый старался перекричать не только друг друга, но и встречные поезда. Едут люди.
4
Костя Широкоступов прямо-таки продирался домой, потому что это была его третья пересадка за дорогу. Третья и самая томительная.
— Не везет. Несчастная сотня километров до дому осталась — и шестнадцать часов поезда ждать.
Возле расписания торчали еще люди, и хотя Костя конкретно ни к кому и не лез со своей досадой, сочувствующие нашлись.
— Да-а, движение. За шестнадцать часов пешком можно дойти.
— Со средней скоростью шесть целых, двадцать пять сотых километра в час.
— Вычислил? Не иначе, в институте учишься.
— Нет, окончил уже.
— Ну, развели антимонию. Тебе, матросик, в какую сторону?
— В ту, на Тюмень.
— Тогда беги скорей, сынок! По-моему, туда носом порожняк стоит. Ты военный, посадят!
Порожняк стоял, но куда носом, определить было трудно, потому что над всеми путями отсвечивали закатом красные светофоры, журчала вода, из-под огромного крана, похожего на букву «Г», кряхтя и отдуваясь, пил паровоз, и лоб в лоб с ним ожидал своей очереди другой. Во всем составе два вагона по концам, остальные цистерны, тележки, думпкары. Всего два вагона, и на тормозных площадках обоих горело по стоп-сигналу и маячило по фигуре.
Окликнул ближнюю:
— Товарищ кондуктор! Вы меня до разъезда Черешки не подбросите?
— Лезь, морячок, плацкарта свободная, — сразу же согласился посадить его добрый дядька. — На побывку или совсем?
— Все, батя, отплавал свое, землю пахать еду. А скоро тронемся?