Залежь — страница 7 из 41

сегда. Скажет:

— От добра добра не ищут.

И еще могут сказать:

— Одумайся, Константин. Родина у человека одна.

— Правильно, — ответит Костя, — Родина у человека одна. Вот поэтому я и поеду на целину.

И уедет. Все равно уедет, что бы там ни говорили.

5

Анатолий Белопашинцев шел по вагону и, как заправский проводник, объявлял остановку, на которой должны были сойти все.

— Конечная! Ребята, конечная. Готовимся, ребята. Кто там все еще спит? Разбудите. Вася! Подними товарища.

Все еще спал Федор Чамин, но Вася тоже как следует не проснулся и не знал, за что браться сперва: то ли умыться бежать, то ли будить товарища, то ли укладывать вещи. Вагон зашевелился. Хлопали поднимаемые и опускаемые полки, гремели пепельницы, щелкали замки чемоданов, шелестела бумага, шуршали плащи, шипели шнуры вещевых мешков. Вася как попало совал в рюкзак пожитки, которых оказалось больше, чем он считал, и между делом тормошил Федора:

— Земляк, вставай! Чамин! Приехали!

Но Чамин только шлепал губами, мычал и всхрапывал того сильней.

— От упражняется, хлебороб.

В девичьем купе стукнула и выкатилась на проход бельевая прищепка. Тятин поднял ее, повертел, удивляясь такой сугубо домашней вещи здесь, сунул в карман, пригодится, но тут же вынул обратно, давнул на концы и ловко защипнул Чамину длинный нос. Чамин закатался затылком по голой полке, вскочил, бухнулся головой о верхнюю, снова упал и, прищурив один глаз, другим пытался разглядеть, что за кикимора у него на носу сидит и откуда она взялась. Разглядел, сдернул, зажал в кулак, дотянулся тем кулаком до Васиной шеи, но достал худо и едва сам не свалился.

— Ты-ы! Полосатик! Твоя работа?

— А-а, проснулся! Ну и храпишь… Чище лошади.

— Я спрашиваю, твоя работа? — щелкнул Федор прищепкой.

— Ты, слышь, ноздри не раздувай, а слазь. Приехали.

— К-куда?

— В Целиноград, куда.

Вася закинул рюкзак за спину и был — да нет. Откуда мог знать и подозревать Вася Тятин, что появится впоследствии такой город на карте советского Казахстана. И не просто город, а центр хлебного края, что Целиноград этот назывался пока Акмолинском и акмола в переводе с казахского — белая могила.

— Ну, доиграешься ты у меня, — пообещал Федька исчезнувшему Васе и прижался лбом к влажному оконному стеклу, пытаясь увидеть, что там за город Целиноград впереди, но, кроме белого ковыля до синего горизонта, ничего не увидел. Засвистели по рельсам прихваченные намертво колеса, Чамина потащило с полки, и, чтобы не упасть и не ушибиться, Федор спрыгнул на пол сам, потянул книзу оконную раму и высунул голову, что там могло случиться.

Ничего не случилось. Это была просто остановка, вагон шумно безлюдел, с обеих подножек спрыгивали парни покрепче, принимали багаж, спускались по глинистой насыпи в заросший иван-чаем и пыреем кювет, мокрые от росы выбирались на ту сторону, складывали все в одну кучу и возвращались обратно, чтобы помочь перейти девчатам.

— Ну, такой ланшаф не по мне.

Осваивать целину Федьке окончательно расхотелось. Сел в уголок, чтобы его не заметили и не позвали, надвинул на глаза фуражку и стал ждать, когда поезд тронется дальше до более подходящей местности.

— А вы почему не сходите, Федор Иванович?

Федор Иванович приподнял козырек, смерил рост Анатолия Карповича, стоящего перед ним с двумя связками книг, и усмехнулся:

— Не вижу совхоза, товарищ директор.

— Увидите, какие ваши годы.

— Нет. Не по мне ланшаф, — повторил Чамин.

— Сходите, я говорю. Не понравится ландшафт — никто вас за фалды держать не будет.

Белопашинцев уходил, и Федька, циркнув слюной, тоже поплелся к выходу. На землю ему пришлось уже прыгать, потому что состав, не дожидаясь, когда его милость соизволит сойти, тронулся, и изо всех окон от паровоза до опустевшего вагона оставшимся посреди степи людям махали, кто чем, люди, едущие дальше.

— С благополучным приземлением вас, Федор Иванович, — поздравил его Белопашинцев. — Как сел, так и слез.

— Не понял.

— Понимать нечего: на ходу все делается у вас.

— А-а… у вас?

— Помоги, пожалуйста, — подал Анатолий связку книг Чамину, чтобы не затевать дурацкой перебранки, но Федька заложил руки за спину и сбежал с насыпи, будто не видел и не слышал ничего.

Анатолий тоже сделал вид, что его ничуть не задела эта бестактность, а в душе все же неприятно было. Неприятно, когда от тебя прячут руки за спину и отворачиваются. Пусть даже такие, как Чамин. А если без «пусть»? В каких-нибудь десяти шагах от него рвали ковыль, грелись на солнышке, тренькала гитара, дымились сигареты, начиналась своя дорога.

Обещанного транспорта к месту высадки никто не подал, да, может, и не подадут, зря они дожидаются, и Анатолий подумывал о выходе из положения, прикидывая вес имущества в тоннах и по скольку достанется на каждого в килограммах. Получилось в среднем по пятнадцати, но если учесть, что на девчонку более, чем весят ее вещи, мужское самолюбие не позволит нагрузить, то на мужчину уже приходилось по двадцати.

— Ну, ты чего крылья опустил, директор? — подошел к нему Евлантий Антонович.

— Не крылья — голову только. Подсчитываю, унесем ли мы все это имущество, если пешком идти.

— Не зна-аю. Должны унести. А далеко?

— Да километров около двадцати с небольшим.

— Унесем. С отдыхом, с подменой.

— Едет! Идет! — неистово закричал Вася Тятин, вытягиваясь на цыпочках и показывая сразу обеими руками туда, где из травы будто выкатился автобус, похожий на жужелицу, и прямехонько, хоть линейкой проверяй, правил к ним. Анатолий коснулся очков, коснулся галстука, потому что там мог ехать кто-нибудь из местных руководителей, но вышел только шофер с караваем, вышитым полотенцем и солонкой на деревянном подносе. Шофер, видимо, такие полномочия имел впервые и держал тот поднос — будто не каравай хлеба на нем, а чаша с живой водой, которую велено было донести, не расплескав ни капли. Он шел как из огня в огонь и не по земле — по стеклу, и надо смотреть не только под ноги, но еще и на хлеб, и на соль, и на приезжих, и угадать не ошибиться, кто из них главный, чтобы вручить ему хлеб-соль. Главного определил в Федоре Чамине, потому что Евлантий Антонович показался со своей бородой слишком пожилым для такого дела, как освоение целинных и залежных земель, все остальные — гольная городская молодежь, он бы никому из них кнута не доверил, а этот — средних лет, с мужицким лицом, в яловых сапогах, со вставными зубами и важный в самую меру.

— Милости просим.

Шофер поклонился Федьке в пояс, сунул скорее подношение, вытер пот и вздохнул, якобы сто пудов с него сняли.

Казуса такого никто не предвидел и не ожидал. Белопашинцев считал, что хлеб-соль должны были преподнести ему, как директору, или Евлантию Антоновичу, как самому старшему по возрасту, или тому хотя бы, кто мог сказать ответное слово. А что мог сказать Федор Чамин? У Чамина элементарного «спасиба» в запасе не нашлось. Ну, да аллах с ним, с Чаминым, не отбирать же хлеб-соль теперь у человека.

— Извините, вы кто? — подошел Белопашинцев к посланцу.

— Я? Колхозный шофер из Железного. Краев Иван Филимонович фамилия моя. А что?

— Да я хотел бы знать, Иван Филимонович, еще транспорт пришлют? Видите, сколько нас? Да вещи.

— Ви-ижу. Но… вряд ли. Сенокос у всех. И силос. А вы, тоже, кто будете?

— Белопашинцев, вот кто. Директор совхоза! — не вынес Вася Тятин вопиющей несправедливости с подношением.

— Ди-и-рек-тор? Сов-хо-за?

Краев виновато развел руками, дескать, промашка вышла с хлебом-солью, но все поправимо и переиграть недолго.

— Ну-кось, дядя, подносик-то.

— Не трожь, — буркнул на Краева Чамин и попятился.

От каравая несло избой, жнивой, крестьянской работой, сытой жизнью. Он сидел в русской печи, был вынут перед самым отъездом, завернут в полотенце и уложен между подушками. Он был здешним и теплым еще. Он был родиной Федькиной. Все от земли, все от хлеба. И Чамин ухватился за него — силой не вырвать, если сам не отдаст. А сам он не отдал.

— Оставьте его, Иван Филимонович. Пусть подержит. Ему полезно. Не скажете, до района сколько километров?

Чамин исподтишка ущипнул каравай, макнул крошку в соль, спрятал в рот, задвигал желваками. Евлантий Антонович боднул его локтем, потерпи, дескать, Федор перестал жевать и уставился на солонку, но его кто-то сзади похлопал по плечу, и пока Федька разглядывал через плечо, кому там и зачем еще он понадобился, поднос полегчал, и каравай вместе с солонкой поплыл из рук в руки, катастрофически убывая в размерах.

— Эх ты, ворона, — захохотал Краев, но тут же посерьезнел. — Что вы спросили, товарищ директор? А-а! Сколько до района? Сто… шестьдесят примерно.

— Значит, триста двадцать в оба конца. А по времени сколько это займет?

— По времени? Смотря какой шофер. Часов пять… шесть. Если дождь не брызнет. У нас ведь тут какие почвы? Кобыла, скажем… напрудит — и собственную телегу по этому месту еле протащит, грязь. Да мне и рассказывать некогда, сенокос, — заранее предупредил Краев, поняв, куда клонит приезжий директор. — Ах ты, чуть не забыл. Подарок ведь вам прислан!

Иван Филимонович бегом вернулся к автобусу, достал знамя, развернул его на ходу.

— Вот, пожалуйста. От пионеров нашей школы, просили передать. Вот видите? Вышито. Пи-о-не-е-рам от… пионеров.

— Спасибо. Спасибо, Иван Филимонович, — разволновался до заикания Анатолий. — Скажите вашим ребятам, что мы это знамя знаменем совхоза сделаем. Обязательно скажите.

— За то не сомневайтесь.

Знамя обступили, и оно, как хлеб и соль только что, пошло по кругу. Каждый был пионером когда-то и не раз видел и держал в руках такое знамя, но теперь они считали себя вполне взрослыми, и знамя это казалось особенным. Трогали осторожно шелковые кисти, расправляли полотнище и читали вслух и про себя вышитый детскими пальцами ученический угловатый почерк «Пионерам от пионеров». И была это встреча с детством и мужеством одновременно.