Тогда я видел только одну причину отъезда родителей из родных мест – они не могли долго оставаться в одиночестве, без своих детей и внуков, так много мы занимали места в их жизни. И только через много лет, когда в сентябре 1991 года я приехал в Челябинск, чтобы выполнить последний долг сына – похоронить отца, я понял, что существовала и другая, может быть, самая серьезная причина отъезда из деревни. Отец устал от жизни, устал физически, морально, от многолетней ответственности, от страха за своих близких, когда он обязан был выжить, чего бы это ему ни стоило, и теперь ни за что не хотел отвечать. Устал от жизни, в которой ему так много врали и так долго обманывали. Потому он сказал себе: «Хватит, теперь я не хочу больше ни за что отвечать и ни в чем участвовать, свой крест я пронес, пусть теперь его несут мои дети».
Так в жизни моих родителей отразились черты сурового и жестокого времени. Они не были ни героями, ни страдальцами, а были лишь одними из многих, самых обычных граждан своей страны, на долю которых выпала обычная для всех участь. Встречаются, и нередко, в нашей обыденной жизни люди, которые считают себя обычно несчастными, обиженными больше других судьбой. Мои родители не были такими, ибо никогда не сетовали на жизнь и не считали себя несчастными. Размышляя над этим, я как-то обратился к простым, житейским, но оттого и мудрым суждениям Монтеня, известного философа повседневности. И вот что я прочел в его книге «Опыты»: «Каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того, что он сам по этому поводу думает. Доволен не тот, кого другие мнят довольным, а тот, кто сам мнит себя таковым». После похорон отца, еще не зная, что ей отпущено свыше прожить всего 35 дней, мама говорила мне, что ее не страшит старость, она спокойна и ничего ее не тяготит, так как прожила она долгую и достойную для людей жизнь, счастлива своими детьми, внуками, рада, что они пошли дальше и, наверное, сделают на этой земле куда больше доброго, нужного, чем это удалось сделать ей. У моей мамы, такой маленькой женщины, всего 150 сантиметров ростом, было такое большое сердце, что его хватало на всех – близких и дальних.
Я остановлюсь здесь в своих заметках о родителях, чтобы ответить и на другие вопросы. И среди них вопрос, который тоже нельзя обойти: чем запомнилось детство, что от него сохранилось в памяти на всю жизнь?
Детство не было этаким лучезарным, как о нем часто пишут классики. Больше сохранились в памяти не восход солнца у самого края деревни в раннее утро, не вечерняя роса у опушки леса, хотя и они запомнились, а постоянные заботы, с того времени, как помню себя, о том, как прожить. Для обычной деревенской семьи заботы о каждодневном добывании хлеба насущного были сутью жизни, законом и моралью бытия. Я был старшим среди детей, и с меня был первый спрос. Заботы крестьянские многообразны и нескончаемы в любое время года: вырастить и убрать большой огород, без него не прожить, накосить и сложить сено для коровы-кормилицы и овец, приготовить топливо на всю долгую уральскую зиму и многое другое входило в мои обязанности вместе со взрослыми. Я помню, как мама, жалея меня и чтобы как-то скрасить нудную и бесконечную, в течение всего лета, прополку огорода, приговаривала: «Глаза боятся, а руки делают». Значит ли это, что у меня было трудное детство? Конечно, нет, оно было обычным деревенским, как и у всех сверстников. И детских радостей в нем было куда больше, чем горестей, и дни были, как и у всех в том возрасте, не в пример теперешним, долгими, памятными. Когда думаю об этом, почему-то всегда на память приходят слова песни: «Годы детства пахнут сладко-сладко, остается горечь на губах». Эта горечь как та полынь, без которой деревенское разнотравье было бы пресным.
Каждый кулик хвалит свое болото, и я тоже думаю, что городским детям, в отличие от деревенских, многое неведомо: приятная усталость после тяжелой работы рядом со взрослыми на сенокосе, а потом купание в теплой реке, запах скошенного сена, когда ты его из копен накладываешь на фургон, запряженный волами, свежесть утренней росы у опушки леса, где мы ловили совхозных стреноженных коней, чтобы косить и сгребать скошенные травы. Потом, когда приходилось назойливо напоминать своим детям: учеба в школе – это ваш труд, я всегда думал – это нравоучение не для сельских ребят.
Впечатления детства имеют над нами власть всю жизнь. Из того, что навсегда осталось из раннего детства, с пяти лет и на всю жизнь, как самое светлое, было мамино чтение в долгие зимние вечера. Помню маленькую керосиновую лампу, тепло от натопленной печи и мамин голос, как я всегда ждал конца дня. Эти вечера стали для меня неповторимыми уроками радости и заменяли неведомые тогда радио, телевидение, кино… Страницы Аксакова, Гоголя, Тургенева, Толстого, Жюля Верна, Майн Рида, Марка Твена, Джека Лондона открывали огромный неведомый мир, будили фантазию, желание понять, увидеть все услышанное своими глазами. Теперь я читаю эти книги внуку, вижу, как горят его глаза. Жизнь продолжается.
А еще песня. Труфановы – родня мамы – любили песню и славно певали. Прекрасно пела мама. Теперь я знаю – годы не способны стереть того, что проникло в сердце и осталось там навсегда. С какой-то светлой грустью не просто вспоминаю, а вижу, и с возрастом все лучше, фургон, запряженный волами, который медленно движется по проселочной дороге. На возу с сеном прямо у поднебесья мы с мамой, дорога долгая – от копен сенокоса до совхозного сеновала 4–5 километров, а волы не лошади – шагают мерно, не спеша. И вот эта дорога, после того как я набрасывал снизу вилами огромный воз (мужчина в 14 лет обязан был быть внизу и делать то, что тяжелее), а мама аккуратно укладывала сено, чтобы ничего не растерять, всегда сопровождалась песней. Пели мы на два голоса, мама запевала, а я вторил ей. Начинали обычно что-нибудь из русских народных, протяжных:
Ой да ты калинушка, размалинушка,
Ой да ты не стой, не стой на горе крутой…
Затем обязательно следовали старые казачьи:
Скакал казак через долину,
Через Маньчжурские края,
Скакал он, путник одинокий,
Блестит колечко на руке…
Не забывали мы грустные военные песни, ведь это были 1941–1944 годы: «Темная ночь», «Синенький скромный платочек», «Бьется в тесной печурке огонь…». Я не могу сейчас найти слов, чтобы передать, что я чувствовал в то время. Помню только, как светло, легко становилось от песни, может быть, так же, как от молитвы у верующего. И уже не казалось мне, что будет тяжело еще и еще раз загрузить большой воз, уже не столь трудными виделись наши с мамой заботы продержаться с большой семьей без отца, пока он в солдатах, верилось – мы все выдержим, осилим.
Часто думаю, как мы кощунствуем, когда теперь зло зубоскалим по поводу не столь давнего из нашей юности: «Нам песня строить и жить помогает…» Если уж правда не помогает, то ничто нам уже не поможет. Не судить, а понять нужно поколение, у которого любимой песней была песня «Широка страна моя родная…», любимым кинофильмом «Чапаев», любимой книгой «Как закалялась сталь» Н. Островского.
По глубине впечатлений с чтением мамы могли соперничать только неторопливые обстоятельные рассказы дедов о старине, о казачьих былях и легендах. Оба они от природы были людьми одаренными, многоопытными, ибо прожили трудную и до предела насыщенную отечественными событиями жизнь. Еще не умея читать, от дедов я услышал и узнал о Русско-японской войне и революции 1905 года, о Первой мировой войне, о Гражданской войне и горе, которое она несла казакам в их семьи, разделив на красных и белых. Необычный, наполненный разнообразными событиями казачий быт во всех своих житейских проявлениях возникал передо мною из этих рассказов. И когда в четвертом классе я впервые сам прочитал «Тихий Дон» М. Шолохова (эта книга у нас в семье была самой известной), мне уже было многое понятно, знакомо и герои романа воспринимались как живые близкие люди.
Когда я теперь встречаю в печати рассуждения: современное казачество – это лишь спектакль, понимаю: принадлежат они авторам, мало что знающим из многострадальной истории российского казачества. Хорошо знаю от своих дедов: казачество – это не спектакль, а пропитанная кровью живая история становления и защиты Российской державы; это страшные страницы Гражданской войны; это и сегодняшние окопы Приднестровья. И то, что движение казаков по всей стране – от Москвы и до самых окраин – так быстро организовалось, объединилось, тоже не случайно. За этим стоят святые традиции, которые не удалось затоптать за долгие годы советской власти, за ними не умершая во внуках военная доблесть казачества – этого уникального по мобильности воинства; за ними преимущества земельной собственности на основе всевластия общины и так дорого стоившие самостоятельность и независимость казачьего самоуправления. Потому я верю, что возрожденное казачество еще скажет свое слово в защиту униженного Отечества.
Школьные годы остались в памяти как годы Великой Отечественной войны 1941–1945 годов. Так совпало, что в 1941 году я закончил в своей деревне четыре класса начальной школы. Мне было почти 12 лет, и я хорошо помню этот солнечный летний день 22 июня, ставший началом страшной и долгой войны. Утром рано мы с отцом на лошади выехали в поле, ему, совхозному счетоводу, надо было обмерить стога скошенного сена, я помогал ему. Вернулись мы в 2 часа дня в хорошем настроении, вся семья села за стол, еще не зная того, что началась война, которая станет в судьбе нашего Отечества такой большой трагедией. Только в 6 часов вечера из райцентра прискакал на коне гонец с телеграммой, другой связи не было, где извещалось о начале войны. Помню, как у конторы совхоза собрались все жители деревни, мало кто тогда остался дома. Запомнилось, что с этого часа люди, как это бывает только при большом горе, сразу изменились и стали другими, не похожими на тех, кого я видел с утра. На лицах было смятение перед зловещим и еще непонятым словом – война. Контрастом к испуганным лицам звучали бодрые речи, они еще выражали общее предвоенное настроение – на удар врага мы ответим двойным ударом, малой кровью и скорой победой закончим войну.