Заметки, не нуждающиеся в сюжете — страница 3 из 35

Ну а Гоша-то, право, каков! Из сибирской таежной глухомани паренек в бахилах — куда двинулся?! Романы один за другим, совершенно никуда негодный роман «Сибирь» (первый, «Строговы», был лучше), дважды Герой Соцтруда, лауреат всех премий, в академики замахивался — не вышло, очень был расстроен: «Происки!».

Умница. В Европе дальше пошел бы: память необыкновенная, трудоспособность, людей чует изнутри, карьерист. Да ведь и пережил немало.

Гошин рассказ.

«Когда в 37-м стали сажать, я работал редактором молодежки в Новосибирске. Успел, вовремя убежал в тайгу, в деревню. Агния (жена, вернейшая подруга) учительствовала, а я дома сидел, не высовывался, не дай Бог высунуться. Перебивались с хлеба на воду. Вдруг по радио и по другим источникам: всем, кто был репрессирован, исключен из партии, отошел от нее, явиться в крайком, в Новосибирск, с партдокументами, все будут восстановлены, всем будет компенсировано! Я и поверил. Сдуру, конечно, молод еще был, поверил. Добрался до Новосибирска, навел справки: прием в крайкоме с четырех, кажется, часов. Подался. Иду. Сердце от радости трепещет, в руках держу партбилет.

Места до боли знакомые, хаживал тут тысячи раз, темно уже, но и в темноте все узнаю. Вдруг — что такое? — человек бежит мне навстречу, за этим же человеком еще кто-то, двое. Человек — голос показался знакомый, акцент вроде латышский, но кто, не узнал, — кричит мне:

— Там — хватают!

Вот тут до меня дошло, что и как, и я рванул в обратную сторону. И что ты думаешь: за мной тоже двое, а того латыша, похоже, догнали. Ну тут уж я рванул так рванул, не припомню, чтобы и еще когда-то так же! Места, говорю, знакомые, я через двор и вниз, под откос, в выемку железной дороги. Ну тут, на бровке откоса, догнал-таки меня один, полушубок был на мне крестьянский, он — р-раз! — и в воротник вцепился, а я — р-раз! — из полушубка выскочил, налегке еще прибавил, под откос скатился. А морозец этак градусов тридцать. Вокзал близко, отдышаться, погреться можно, но я побоялся — там наверняка за нашим братом охотятся. Сам охотник — и белковал, и медвежатничал, знаю. И за Каменку к знакомым подался, едва живой дошел. Знакомые ни о чем не спрашивают, поняли. Переночевал, одежку какую-то мне дали, я, минуя железную дорогу, снова в тайгу подался. К Агнии. Год ли, что ли, прошел, тогда только и вышел из тайги. Вот ты беспартийный, ты не знаешь, сколько наша партия пережила, а я знаю — на себе испытал».

Семнадцать лет при А.Т. Твардовском я был его автором (четыре года — при Симонове). После ухода А.Т. (ушел? ушли?) я дал себе зарок — больше не печататься в «Новом мире». Мы советовались с Юрием Трифоновым: он будет и дальше печататься, я — нет, я гораздо больше был связан с А.Т. и в литературе-то оказался благодаря ему.

Надо бы написать об этом подробнее, не хочется повторяться: писал уже. В каком-то сборнике, посвященном памяти Твардовского, кажется, 12 эпизодов из встреч и бесед с ним.

Карпов — он долго был сначала заместителем, а потом главным редактором «НМ» — многократно приглашал меня к сотрудничеству, я не шел. В то время «Наш современник» был, пожалуй, самым любопытным по прозе, я пошел туда, но в 1986 году, будто предвидя ближайшие события, отдал рассказ «Женщина и НТР» в «Новый мир». Тем более что это рассказ интеллигентский, «Наш современник» уже тогда такие не жаловал.

Я так жалею, так жалею, что слишком мало общался с Юрием, все откладывал на потом, Юрия (и Шукшина) очень не хватало, не хватает все эти годы — «перестроечные».

Шел я на «Новый мир» годика на два-три — никак не больше. Самому годиков-то уже 72! Вот-вот и 73! Сколько же можно еще тянуть? Чувствовал за собою и еще одно обстоятельство: я — первый беспартийный главный! Сами (т. е. ЦК) назначили — значит, сами и должны будут считаться с тем главным, который не подчинен партдисциплине (и партиерархии).

И действительно: «НМ», по крайней мере до тех пор, пока всеобщий финансовый крах и развал не охватили и его (а в финансах и предпринимательстве я ничего или ничтожно мало понимаю), был моим делом. Интересно было делом заниматься, интересно было узнавать, ни одна из перипетий, с ним связанных, меня не угнетала, а только занимала, увлекала даже. И так шло долго — до середины 1992 года примерно.

Ну а потом… Не знаю, дойду ли я до этого «потом». Уж очень оно муторное…

Все тот же вопрос о «записках».

Почему «записки», а не дневник?

Не знаю, почему я не умею вести дневников, — они мне претят, да и только. Но незнание, неумение тоже можно объяснить, попытаться это сделать. Попытаюсь.

Для меня (а может быть, и вообще?) существует только то, что я помню. Жизнь так и делится на две части — запомнившуюся и забытую.

Забытая тоже была, действовала на меня — на мой психологический склад, на то, как складывался мой способ мышления, на здоровье, на мои привычки, на судьбу — все это так, однако то, что не сохранилось в памяти, не существует для меня. Оно выпало не из всей жизни, но из жизни памяти, оно — тоже я, но бессознательное, а всякое размышление о себе и о событиях требует памятного сознания. Без памяти нет факта.

Я очень хорошо знал Корнея Чуковского. Позже читал (печатал в «НМ») его дневники. Подробностей — тьма, дневник ведь. Но у Чуковского была и изумительная память. Он обладал механизмом, который двигал им при написании дневников, дневники развивали его память, память требовала дневников, он без дневников задохнулся бы от собственной памяти.

У меня такого механизма нет, память неважная и очень своеобразная. (Об этом еще скажу.)

Самым интересным было то, с чем надо было бороться, — цензура.

Цензура еще года два или три после моего прихода в «НМ» действовала вовсю. В Главлите подписывался каждый номер. Я в Главлите бывал много раз. В настольном списке служебных телефонов у меня был телефон зав. отделом художественной литературы Солодина. Очень умный человек, прекрасно знающий литературу. Была еще какая-то дама, непосредственный шеф журнала (фамилию забыл). Почти на каждую редколлегию к нам приходили двое мужиков: из горкома, из райкома КПСС. Слушали. Молчали. После заходили ко мне в кабинет, делились впечатлениями. Впечатления нормальные. К главному относились с уважением. Работе не мешали. При мне — вполне симпатичные мужики, а что уж они говорили «там» — откуда мне знать? Я знал одно: они мне не мешали по крайней мере, видимо, даже и подозрений не вызывали. Я не подозрителен.

Бывал и представитель КГБ. Один раз заходил ко мне, представился (фамилию не помню), а вот к ответственному секретарю Резниченко заходил каждый месяц и беседовал подолгу. Но опять-таки — ничего видимого.

Р. этот — типичный комсомольский работник. То ли он хороший был работник, то ли плохой; то ли честный, то ли не совсем; то ли я его помню, то ли забыл — право, не знаю. Это и знать, и помнить неинтересно.

Публикация Солженицына.

Если бы я не имел в виду публиковать «Доктора Живаго», запретного Домбровского, Платонова, Набокова, Бунина, а Солженицына — прежде всего, я и на «Новый мир» не пошел бы. И уже сам факт назначения меня на этот пост я расценивал как уступку власть предержащих этой тенденции, поскольку я ее не только не скрывал, но и подчеркивал: это моя цель.

Другое дело, что кто-то имел в виду найти со мной «общий язык». Я, действительно, довольно просто уступаю. До определенного предела. Но мне-то этот «общий» не был нужен, тем более что шел я на два-два с половиной года и должен был сделать за этот срок побольше.

С чего было начинать? Решил — с Нобелевской речи Александра Исаевича. Она всему миру известна, и прятать ее от совлюдей? Глупость же!

Поставили в № 11, набрали. Начали тиражировать.

Звонок (домой) от директора издательства (Ю.Ф. Ефремов).

— Мне «Речь» печатать запретили. Анонс о ней на обложке — тоже. А вы как хотите. Ваше решение меня не касается. Вы человек независимый. Что хотите, то и делайте.

— Кто вам запретил?

— Кто вообще запрещает?

— Но вы же часть тиража уже напечатали? Значит, эту часть под нож? Убыток? (Говорили позже — 11000 экз.)

— Ваше ли это дело — считать мои убытки? Я — не печатаю. А вы, человек независимый, как хотите, так и поступайте. Решайте, печатайте в другой типографии.

Действительно, было, что решать: остановить выпуск журнала или смириться с тем, что «Речь» снята, продолжать выпуск журнала в надежде на будущее? Два варианта. И дело вот еще в чем: будущее, на которое надеешься, — оно близкое или далекое?

Я был у тогдашнего зав. отделом культуры ЦК поэта Юрия Воронова. Очень болезненный, очень милый человек. Страстный рыбак, других страстей не замечал. Но знаю историю с рыболовецкой флотилией «Слава». Он дал в «Комсомольской правде» (будучи ее главным редактором) такую публикацию, что затем 14 лет отсидел в ссылке — в ГДР (собственным корреспондентом «Правды»). Перенес он и ленинградскую блокаду. Сколько пережито, а — нынче? Идешь к нему и знаешь — результата не будет никакого. Милый разговор — и только.

Но — сходить надо.

Сходил. Поговорил. Спросил: к кому еще повыше мне надо сходить? К какому-такому секретарю ЦК, к какому члену? Ответ:

— Ни к кому не ходите. Бесполезно.

Другое дело — Солодин. Умный мужик, книжник. Начнет рассказывать о своей домашней библиотеке — заслушаешься. Я и заслушался. Сначала. Потом спросил:

— Ладно, я «Речь» сниму. А потом? Долго ли ждать? Лучших времен?

— По-моему, недолго.

Я вернулся в редакцию и позвонил Ефремову:

— Печатайте без.

В редакции люди недовольны: зачем Залыгин уступил? Они знали четко: нельзя уступать! А я не знал, кто выиграет, какие силы, — те, кто выступает против цензуры, или те, кто за нее? Вот какие мы все еще сильные, взяли и прекратили выпуск журнала! Выходил и не будет выходить. Я надеялся, что буду выходить, и выходить с Солженицыным. Позже мой друг, профессор Джеральд Миккельсон (Канзас), рассказывал:

— В США многие считали: в СССР предел гласности достигнут. Далее — партия ни на шаг не отступит.