Замри, умри, воскресни! — страница 3 из 40

Он не сразу понял, что кто-то стоит у него за спиной, в распахнутой двери трейлера. Было три часа утра. Он чувствовал слабый запах пива. Жена вернулась из города. Он слышал ее тихое дыхание. Он не обернулся.

— Элизабет?

— Лучше избавься от нее, — проговорила она глядя, как муж трет грудь наждачной бумагой.

И вошла.

— Я не хотел, чтобы она была такой, — сказал он.

— Хотел. Ты так и задумывал.

— Нет.

— Я хорошо знаю тебя, — сказала она. — О, я знаю, как ты меня ненавидишь. Что ж, это ничего. Я тоже ненавижу тебя. Уже очень давно ненавижу. Господи, когда ты только начинал жиреть, неужели ты думал, что кто-нибудь будет любить тебя таким? Я могла бы просветить тебя насчет ненависти. Почему ты не спросишь меня?

— Оставь меня в покое.

— Ты выставил меня на посмешище! Перед огромной толпой!

— Я не знал, что под пластырем.

Она обошла вокруг стола. Руки ее были уперты в бока. Она говорила, обращаясь к стенам, к столу, ко всему, что вокруг. И Уильям Филип Фелпс подумал: «Или я все же знал? Кто создал этот рисунок, я или ведьма? Кто сделал его таким? Каким образом? Неужели я и вправду желаю ей смерти? Нет! И все же…»

Он смотрел, как жена подходит все ближе и ближе, надвигается на него, видел, как вздулись от крика жилы на ее шее. Он такой, он сякой, он плохой, хуже некуда! Он лжец, он прожектер, жирный, ленивый урод, сущий ребенок. Неужели он думает, что способен соперничать с хозяином или установщиками шатров? Неужели он думал, что прекрасен и грациозен, неужели он считал себя ходячим шедевром Эль Греко? Да Винчи, вот потеха! Микеланджело! Что за вздор!

Она вопила. Она скалилась.

— Так знай, своими угрозами ты не заставишь меня прожить жизнь с человеком, которому я не позволю прикасаться ко мне своими грязными лапами! — с торжеством в голосе подвела она черту.

— Элизабет…

— Что — Элизабет?! Я знаю, что ты задумал. Ты сделал эту татуировку, чтобы запугать меня. Ты думал, что я не осмелюсь уйти от тебя. И напрасно!

— В следующую субботу будет второе великое открытие, — сказал он. — Ты будешь гордиться мной.

— Гордиться! Ты глуп и смешон, ты жалок! Боже, ты похож на кита. Видел когда-нибудь кита выбросившегося на берег? Я однажды видела, когда была маленькой. Он лежал на песке, а потом его пристрелили. Какие-то защитники животных пришли и пристрелили. Господи, кит!..

— Элизабет!

— Я ухожу, и точка. И подаю на развод.

— Не надо…

— И выйду за мужчину, а не за жирную бабу. Баба, вот ты кто. Ты так заплыл жиром, что потерял пол.

— Ты не можешь бросить меня.

— Открой глаза, я ухожу!

— Я люблю тебя, — сказал он.

— Вот как? Взгляни на свои картинки!

Он потянулся к ней.

— Не прикасайся ко мне! — закричала она.

— Элизабет…

— Не подходи! Меня от тебя тошнит!

— Элизабет…

Все глаза на его теле загорелись огнем, все змеи пришли в движение, все чудовища зашевелились, все пасти яростно распахнулись. Он шел на нее: не человек — толпа.

Он чувствовал, как пульсирует в нем море апельсинового сока, как толчками текут по жилам кола и лимонад, как перекачиваются они сквозь его запястья, ноги, сердце. И с этими толчками разливалась по его телу тошнотворно-сладкая ярость. Океаны горчицы и приправ и миллионы стаканов, которые высосал он за год, вскипели. Его лицо стало цвета сырого мяса. А нежные розы на его руках превратились в голодные плотоядные цветы, что годами ждут своего часа в душных джунглях. И вот они дождались и вырвались из его рук на волю, в ночь.

Он схватил ее, как огромный зверь хватает беспомощно трепыхающуюся добычу. То был порыв любви, возбуждение, настойчивое требование взаимности. Но она сопротивлялась, и его чувства закоченели и превратились в иные.

Элизабет принялась исступленно колотить по рисунку у него на груди, царапать кожу в том месте.

— Ты полюбишь меня, Элизабет.

— Пусти! — завизжала она.

Она колотила по рисунку, и татуировка горела огнем под ее кулачками. Элизабет вонзила в нее свои ногти.

— О Элизабет, — произнес Человек в Картинках, его руки потянулись к ее запястьям.

— Я буду кричать!

— Элизабет… — Его руки скользнули на ее предплечья, потом — еще выше…

Сомкнулись на шее.

Ее вопль оборвался, будто крик зазывалы, которого зарезали на полуслове.

Снаружи шуршала трава. Кто-то бежал к трейлеру.

Мистер Уильям Филип Фелпс открыл дверь и вышел.

Они ждали его. Скелет, Карлик, Дирижабль, Йог, Электра, Пучеглаз, Тюлень. Уродцы стояли на сухой траве и поджидали в ночи.

Он пошел прямо к ним. Интуиция настойчиво советовала ему: «Беги!» Эти люди ничего не поймут, они не умеют думать. И раз он не обратился в бегство, раз он просто шел, медленно, деревянными шагами, между шатров, уродцы расступились и дали ему пройти. Они уставились ему вслед, потому что так, у них на глазах, он не сможет удрать. Он шел через черный в темноте луг, мотыльки ударялись о его лицо. Так он и шагал, не спеша, размеренно, пока не скрылся из виду. Он не знал, куда он идет. Уродцы проводили его взглядами, потом гурьбой побрели к трейлеру, откуда не доносилось ни звука, и распахнули настежь дверь…

Человек в Картинках медленно шагал по сухим полям в окрестностях города. «Он пошел вон туда!» — донесся до него чей-то далекий крик. В холмах замелькали фонари. Какие-то тени бежали к нему.

Мистер Уильям Филип Фелпс помахал им. Он устал. Он хотел, чтобы его нашли, ничего больше. Он устал убегать. Потом он снова помахал рукой.

— Вон он! — Пучки света от фонарей метнулись к нему. — Сюда! Мы нашли ублюдка!

Когда пришла пора, Человек в Картинках снова побежал. Он старался бежать медленно. Дважды он нарочно падал. Обернувшись, он увидел в руках преследователей колья от палаток.

Он побежал к далекому перекрестку, где горел фонарь, куда, казалось, стекалась все летняя ночная жизнь: сверкающие карусели светлячков летели на этот свет, сверчки спешили донести туда свою песню… Словно зрители на полночный аттракцион, все стекалось к этому одинокому высоко подвешенному фонарю: первым бежал Человек в Картинках, остальные наступали ему на пятки.

Когда он добежал до фонаря, ему уже не было нужды оглядываться — впереди, на дороге он увидел колья от палаток, они яростно вздымались вверх, вверх, а потом — обрушились вниз…

Прошла минута.

В оврагах стрекотали сверчки. Уродцы, небрежно покачивая кольями, стояли вокруг упавшего навзничь Человека в Картинках. Потом они перевернули его на живот. Изо рта полилась кровь.

Уродцы отодрали пластырь у него на спине. Уставились на только что проявившийся рисунок. Кто-то что-то прошептал. Кто-то другой тихо выругался. Худышка шарахнулся в сторону, его вырвало. Один за другим уродцы вглядывались в рисунок, губы у них начинали дрожать. Потом уродцы ушли, а Человек в Картинках остался лежать ничком на безлюдной дороге, и кровь текла у него изо рта.

В тусклом свете лишенная покровов последняя картина была хорошо видна.

На ней толпа уродцев склонилась над умирающим толстяком посреди безлюдной дороги, разглядывая татуировку у него на спине: толпа уродцев склонилась над умирающим толстяком посреди…

(перевод Н. Аллунан)

Прощай, лето

У бабушки это было написано на лице.

У деда не сходило с языка.

А у Дугласа просто было такое настроение.

Прощай, лето.

Вот и опять эти слова были у деда на устах, когда он, стоя на веранде, разглядывал озерцо травы без единого одуванчика, поникшие головки клевера и тронутые ржавчиной деревья. Настоящее лето кончилось, и в воздухе витал запах Египта, прилетевший с восточным ветром.

— Что-что? — переспросил Дуглас.

Будто не расслышал.

— Прощай, лето. — Облокотившись на перила, дедушка зажмурил один глаз, а вторым прошелся по линии горизонта. — Знаешь, Дуг, что это такое? Это как цветок у обочины, что назван в честь нынешней поры. Ты погляди. Времена года повернули вспять. Ума не приложу, зачем к нам вернулось лето. Что оно здесь забыло? Печаль навеяло. А следом благодать. Вот так-то, Дуглас: прощай, лето.

Куст папоротника, выросший за перилами, клонился в пыль.

Дуглас бочком подобрался к деду, чтобы впитать в себя эту небывалую зоркость, умение видеть за грядой холмов что-то такое, от чего хочется плакать, и еще то, что испокон веков дарует радость. Но впитать в себя удалось только запахи трубочного табака и мужского одеколона «Тигр». В груди закрутился волчок: то темная полоса, то светлая, то смешинка в рот попадет, то теплая соленая влага затуманит глаза.

— Надо пончик съесть да поспать чуток, — решил он.

— Славно, мальчик мой, что у нас, на севере Иллинойса, есть обычай днем вздремнуть. Но прежде, конечно, следует заморить червячка.

Дугласу на макушку опустилась большая теплая ладонь, и под ее тяжестью волчок стал кружиться еще быстрее, пока не окрасился одним уютным, мягким цветом.

Поход на кухню за пончиками оказался вполне удачным.

Как был, с усами из сахарной пудры, Дуг раскинулся на кровати и обдумывал, стоит ли сейчас дрыхнуть, но сон подкрался исподтишка со стороны изголовья.

В половине четвертого пополудни двенадцатилетнее мальчишеское тело погрузилось в сумерки.

Потом, во сне, нахлынула какая-то тревога.

Вдалеке заиграл оркестр; приглушенные расстоянием духовые и ударные выводили незнакомый тягучий мотив.

Подняв голову, Дуг прислушался.

Казалось, трубачи с барабанщиками выбрались из пещеры на яркий солнечный свет: мелодия зазвучала громче.

Звук окреп еще и потому, что к этому стройному оркестрику, который маршем шел к Гринтауну, добавились новые инструменты — видно, музыканты сначала рысцой трусили по сжатым кукурузным полям, а потом ступили на дорогу, вскинув блестящие медные трубы и деревянные палочки. Тут же подоспела и небольшая луна, оказавшаяся басовым барабаном. Черная стая растревоженных дроздов взмыла над опустевшими садами и повела партию пикколо.