ни поступали точно так же? Что они не различают, где свои, где чужие. Но кто им это позволил? Ведь кто-то должен об этом знать. Неужели некому?
Пока Кузнецов трудился над протоколом, Фролов был предоставлен самому себе. И чем дольше думал над своим новым положением, тем отчетливее понимал, какая огромная опасность нависла не только над ним, но и над Ольгой, над ее семьей, над отцом Александром. В эти мгновения он впервые услышал, как сильно бьется его сердце.
«Что я наделал!» — эта мысль чуть было не превратилась в крик, Фролов еле опомнился.
А ведь еще вчера он был уверен, что у него есть мощная защита от любых страхов за судьбу своих близких. В том числе, из орденов и медалей, которые украшали его грудь. Он так бы и дальше думал, если б не увидел, как все его награды под пальцами солдат, которые привычными движениями освобождали от них его гимнастерку, превращались в обычные побрякушки.
«Так ведь и я тоже хорош», — с неодобрением подумал о себе Фролов. Врал-то сколько! Не только Крылову и Кузнецову, но даже и Ольге. Поначалу, правда. Но ведь всего не рассказал же. А надо было?
Кузнецов уже отложил в сторону первый, плотно заполненный буковками лист, и принялся за второй. Фролов смотрел на склоненную голову Кузнецова и думал уже о том, как же это так получилось, что в армии, которая после многих поражений стала одерживать одну победу за другой, пока не разбила врага наголову, вдруг оказались такие люди, как Кузнецов. Неужели он не понимает, чем теперь здесь занимается? Ведь он все наши победы убивает одну за другой. Во всяком случае, в его, Фролова, душе они уж точно были еле-еле живы.
Очень радовало Фролова, что фотограф увидел их с Ольгой только в минуты прощания, и Кузнецов ничего не знал о соскочившей цепи, которая их познакомила. Можно представить, какие самые нелепые предположения он бы тогда начал строить про «ловушку», с которой начались все его, Фролова, несчастья.
— Да не было у меня никаких несчастий, сволочь, — еле слышно прошептал Фролов.
Кузнецов поднял голову и спросил:
— Что ты сказал?
Фролов, не поднимая глаз, ответил, что ничего не говорил. Гражданину следователю показалось. И сразу же ощутил на своем лице тяжелый взгляд. Фролов поднял глаза, их взгляды встретились, и он с удивлением обнаружил, что взгляд Кузнецова перестал его тяготить. Ему даже показалось, что в глазах Кузнецова мелькнуло даже что-то, похожее на смятение, когда он спросил:
— Чего уставился?
— Да вот думаю, почему я тут без дела должен сидеть и ждать, пока вы свой протокол напишите. Нерационально. Один лист у вас уже с двух сторон написан. Вот и дайте его мне, чтоб я его читал.
— Тебе что, в камеру не терпится?
— Так все лучше, чем у вас тут на стуле как бюст торчать.
Кузнецов с готовностью передал Фролову лист, произнеся при этом одно только слово:
— Действительно.
Когда же Фролов уже дочитывал протокол, последнюю точку поставил и Кузнецов.
— Да вы у нас просто драматург какой-то, — сказал Фролов, — не только вопросы сочинили, но даже и ответы. Вопрос: «Говорил ли вам отец Александр, как он относится к факту поражения Германии?» Ответ: «Да, говорил. К факту поражения Германии относится положительно. Однако очень сожалел, что война не привела также и к поражению Советского Союза, что создаст в дальнейшем очень много проблем западным союзникам». Или, вот еще один вопрос: «Что вам известно об участии вашей знакомой Хельги Майер в мероприятиях организации русских скаутов в Австрии? И в чем было существо этих мероприятий?» Ответ: «Да, моя хорошая знакомая Хельга Майер действительно с детских лет была так называемой герлскаутом. Подробности о мероприятиях, в которых она принимала участие, мне неизвестны. Однако судя по тем материалам, которые мне достаточно часто попадались на глаза у нее в квартире, у меня создалось впечатление, что Хельга Майер имеет прямое отношение к распространению материалов НТС среди русских эмигрантов, которые в настоящее время являются австрийскими гражданами». Все это чушь собачья! Ни одного протокола я тебе, майор, не подпишу, — засмеялся Фролов, — но ты мне хоть объясни, о чем там речь. Герлскаут, НТС. Я и на самом деле ничего не понимаю.
— Да все ты, Владимир Афанасьевич, отлично понимаешь. Давай не будем обманывать друг друга. Мы оба достаточно нормальные люди, чтобы говорить на одном языке, — тихо проговорил Кузнецов, обретя вдруг совершенно естественное выражение лица и глаз. — Ты из московской семьи инженера и учителя, которые еще в царское время окончили гимназии…
— Остановитесь, гражданин следователь, — не выдержал Фролов, — не хочу я, чтобы вы о моих родителях говорили. Вы зачем все это придумали?
— Ничего я не придумал, тебе просто не повезло. Именно в тот день, когда ты встретил свою даму сердца, в Вену на твою большую беду приехали работники центрального аппарата. Были сигналы, и их очень волновал вольный стиль жизни, который очень быстро обрели здесь многие боевые офицеры. В разработку взяли не только тебя, но ты оказался единственным из всех, кто смог довести свое замечательное чувство до самого алтаря. А теперь, слушай меня внимательно…
— Еще как буду слушать! — воскликнул Фролов. — Тем более что вы сейчас как-то очень интересно заговорили. Поэтому, пожалуйста, ответьте мне на вопрос, зачем вы мне губы разбили?
— Это очень просто, зачем. Эти люди рвались сюда, чтобы присутствовать на твоем допросе. Мы еле отбились, а ударил я тебя для прокурорского надзора. Есть у нас одна такая формальная процедура: заходит в камеру прокурор и спрашивают, у кого есть жалобы на следствие. Вот ты и скажешь, что тебя били. Понятно, что для нас… никаких последствий не будет, но… — Кузнецов поднял вверх палец, — это означает, что мы здесь работаем правильно. Да и ударил я тебя несильно, но все равно извини… А теперь о главном. Тот текст, который ты только что прочитал, является единственным путем для твоего скорого освобождения. Во-первых, он подтверждает твое искреннее раскаяние, что убедительно подтверждено твоими показаниями, где ты признаешь свое падение и даешь объективные характеристики всем твоим новым знакомым, которые тебя к этому подтолкнули, а во-вторых, вся эта искренность замечательно ляжет на твою героическую биографию. Через два года тридцать лет советской власти, обязательно будет амнистия и ты, конечно же, станешь одним из первых, кто окажется в списках на освобождение…
— Дальше можете не продолжать, я все понял, — спокойно проговорил Фролов. — Слушайте, рядом с вами я вижу два карандаша, синий и красный. Если передадите мне любой из них, то я крупными буквами на вашем листе напишу, что ничего такого, что там написано, я вам не говорил, поставлю свою подпись и число. Согласны?
— Ты что, испугался, что мы арестуем твою Хельгу Майер?
— Да. И ее, и отца Александра. Еще по таким показаниям, которые вы от моего имени написали, уверен, что и мамой Ольги заинтересуетесь.
Кузнецов кивнул головой.
— От вас всего можно ожидать. Но только, извините, читать дальше все, что вы сочинили, я больше не буду. И не надо меня уговаривать. Задавайте свои вопросы, я буду на них отвечать, а вы записывайте слово в слово. Только тогда я буду их читать.
— Ладно, а вот если я смогу тебя убедить, что даже если бы мы захотели арестовать австрийских граждан, то были бы бессильны это сделать, и ты бы понял, что протоколы допросов в том виде, в котором я их написал, это для тебя единственный путь к освобождению, ты бы их согласился подписать? Не отвечай сразу, подумай. Учти, что хотя теперь Австрия еще никем не признанное государство, но у них уже работает не только Временное правительство, но даже и суды, и полиция. Они уже восстановили свою конституцию и уголовный кодекс, по которым жили до аншлюса, а там таких преступлений, в которых тебя обвиняют, нет. И мы их никак не можем судить по нашим законам. Я тебя убедил?
— Нет. Потому что такого преступления, на которое я будто бы пошел, в наших законах тоже нет. А я без ремня на этом стульчике все-таки сижу. И вы предлагаете мне подписать кучу вранья про то, чего никогда не было. Иначе никак не получится меня спасти. От тюрьмы! После того, как я там немножко посижу. Все это против всякого смысла. Но если это так, раз у вас со смыслом меня посадить никак нельзя, тогда, в чем же вы меня убедить собрались? Да хоть бы я все это сейчас взял да подписал, а вы меня завтра выпустили? Как мне людям после этого в глаза смотреть? А главное — на самого себя. Нет. Я сам по себе, а вы все — тоже сами по себе.
Кузнецов слушал задумчиво, иногда даже слабая улыбка появлялась на его лице, но едва Фролов замолчал, заговорил сразу же, и очень горячо:
— Господи, до чего же ты чистый человек, Фролов, я и не предполагал, что такие экземпляры еще остались. Вот ты говоришь — куча вранья. Да в чем вранье-то? В том, что отец Александр говорит: «Гитлера в гроб вогнали, хорошо бы, чтоб и Сталина тоже не было»? Так они все здесь поголовно так говорят. Ведь, если б они от нас не уехали, их бы всех истребили. А ведь никто еще не доказал, что у них на наши земли меньше прав, чем у нас с тобой. Поэтому нет в моем тексте никакого вранья. Вранье не в том, что это написано, а в твоем глубоком убеждении, что тебе лично это ни в коем случае нельзя подтверждать. Я тебе еще раз повторяю, все, что рождается на наших столах, строго засекречено. Этого не будут знать не только наши современники, но даже их потомки…
— Да что мне до потомков, еще неизвестно, доживу ли я до них, — прокричал Фролов, — если я сам с этим жить не смогу! Вы это понимаете? Если я сам себе противен стану. И вообще это буду уже не я, а какой-то совсем другой человек.
— Но ведь это же, извини меня, настоящая патология, Фролов. Ни за что не поверю, чтобы после такой войны в твоих мозгах не появилось никакой гибкости. Без нее ты бы давно сломался.
— Да есть у меня гибкость, есть, — усмехнулся Фролов. — Вот, например, будет суд, и я в своем последнем слове обязательно скажу: граждане судьи, я, конечно, не совсем понимаю, в чем меня обвиняют, но я перед вами искренне раскаиваюсь, кроме того, при вынесении приговора очень прошу учесть мою полную откровенность на следствии, молодость и боевые заслуги. Скажу и на всю жизнь эти свои слова позабуду. А эти слова, что вы написали, а я бы подписался, нет, такие слова не забываются. На других-то людей! Так что вы тоже извините меня, гражданин следователь, но я не согласен.