КОСТИС ПАЛAMАС
Костис Паламас (1859–1943). — Родился в городе Патры; воспитывался в доме своего дяди в Месолонги. В 1886 г. выходит в свет первый сборник его стихотворений — «Песни моей родины». В атмосфере общественного подъема конца XIX — начала XX в. романтическая лирика Паламаса проникнута патриотическими настроениями и мотивами национального возрождения, которое поэт связывает как с продолжением культурных традиций античности, так и с демократическим обновлением общества. В этот период творческого расцвета Паламас издает серию поэтических сборников («Ямбы и анапесты», 1897; «Горести лагуны», 1912; «Алтари», 1915, и др.), а также монументальные лиро-эпические поэмы «Двенадцать песен Цыгана» (1907) и «Свирель Короля» (1910). В 1926 г. он был избран членом созданной тогда Афинской академии, а в 1930 г. стал ее президентом.
Поздняя лирика Паламаса исполнена философских раздумий о жизни я поэзии. Умер поэт во время итало-германской оккупации Греции. Его похороны 28 февраля 1943 г. вылились в яркую демонстрацию антифашистского Сопротивления.
Стихотворения К. Паламаса печатаются по изданию: Костис Паламас. Избранное. М. «Художественная литература», 1970.
«Еще феаки там живут Гомеровы…»Перевод Новеллы Матвеевой
Еще феаки там живут Гомеровы…[73]
Восток в объятье с Западом сливается,
и, темный, близ оливкового дерева,
там кипарис к лазури прорывается.
Там сердце жаждет снова жить и веровать,
там земли Пирра взору открываются;
гармония ключами изливается,
стремится грезы древние навеивать.
Там слышен мудрый голос новогреческий, —
Слепец бессмертный ловит песни новые
и вздохи роз разносятся пунцовые;
«И я, такой как есть, с таким непрочным сердцем…»Перевод Новеллы Матвеевой
И я, такой как есть, с таким непрочным сердцем,
в груди большой дрожащим, подобно птице пленной,
среди сильнейших и могущественных мира
всех ближе к свету я и к истине священной.
И потому кипит в душе моей глубоко, —
хотя тоску в себе и слабость я несу, —
ко всем сильнейшим и могущественным мира
презрение. И мне оно к лицу.
«Богиня Слова ты, о материнский…»Перевод Новеллы Матвеевой
Богиня Слова ты, о материнский,
родной язык, души язык достойный!
Глубокое прозренье исчертило
чело твое и стан согнуло стройный.
Но распрямись! Из будущего мира
победы весть я для тебя похитил,
как ту звезду, что светит через время.
О греческий язык! О смерти победитель!
«На дне отцовских книг вы сном священным спите…»Перевод Новеллы Матвеевой
На дне отцовских книг вы сном священным спите,
о древние слова, под мертвой пеленою.
И вы, испуганные вороны, молчите:
живая жизнь встает передо мною.
Чем жестче я веду с судьбою старый спор
и чем уверенней гоню коня мышленья,
с тем большей жаждою вдыхаю воздух гор,
тем легче говорю на языке селенья.
«Певец! Поверь, в ней нет ни капли лжи…»Перевод Н. Горской
Певец! Поверь, в ней нет ни капли лжи:
в ней — плоть твоя, в ней — красной крови гром!
Фантазия — в тебе, но рубежи
фантазии — до звезд, и в небе — дом.
Ее поток всегда бурлил и жил
и, все сметая, несся напролом;
ты — в нем, как луч, зажегший витражи
и вдруг переиначенный стеклом.
В раю, обители цветов живых,
возьми росток, в своем саду взрасти,
и рай придет в твой сад — и в сад любой.
Дробясь в мечтах, как в каплях дождевых,
ты держишь целый мир в своей горсти,
но цепью скован навсегда с собой.
«О Город мой! До звездного предела…»Перевод Н. Горской
О Город мой! До звездного предела
ты эту весть великую вознес;
она — лавровой веткой, пухом гнезд,
колоколами в небеса взлетела.
О Город мой, одень цветами тело —
пусть буря умиляется до слез,
пускай в свечах блаженно плачет воск!
Как светел МИР! И как шагает смело
на темный Запад, на пустой Восток,
народам обещая, что из тлена
пробьется новой лилии росток.
Вот так же некогда прошла Елена
по тронам шатким, по клочкам порфир
и безмятежно прошептала — Мир…
«Не мановением руки господней…»Перевод Н. Горской
Не мановением руки господней
нам души отравил военный яд —
то Цезари на бойню шлют солдат,
призвав на помощь силы преисподней.
От Рейна до Афин пожар сегодня;
Горгоны и Валькирии вопят:
«Распни!» — и вот уже народ распят,
а венценосцам дышится свободней:
они с ухмылкой в крест вбивают гвозди.
Но где-то созревают гнева грозди,
народ провозгласит: «Да будет так!» —
и вот, рожденный яростью, обидой,
из пепла воскрешенный Немезидой[76],
в дворцы войдет карающий Спартак.
«Та ночь… О, как мучительно знакомо…»Перевод Н. Горской
Та ночь… О, как мучительно знакомо
лицо бессонницы, исчадья зла…
Но ты пришла, спасительница-дрема,
ты, долгожданная, ко мне пришла,
пришла, как тень, как сладкая истома,
болезненным ознобом обожгла,
и сон ко мне спустился невесомо.
Огонь твоих волос вокруг чела,
как царский золотой венец, пылал, —
скажи, не Фидий ли тебя ваял?..
Я доброту прочел в глазах-светилах,
и на меня пролился тихий свет.
Я ног твоих коснулся легкокрылых
и в рай вознесся за тобой вослед.
КОНСТАНТИНОС КАВАФИСПеревод С. Ильинской
Константинос Кавафис (1863–1933). — Родился, жил и умер в Александрии. Происходил из знатной, разорившейся семьи; до преклонных лет был служащим.
От своих ранних романтических стихотворений Кавафис отрекся. Канонизированный свод его сочинений составляют стихи периода творческой зрелости (с конца 90-х годов XIX в.). Наиболее характерны «античные маски» — стихотворения, в которых описание «древних дней» высвечивает через вечные ситуации волнующую поэта современность. Стихи Кавафиса живыми символами вошли в сознание греческих читателей. Нравственный идеал поэта — Фермопилы, которые нужно защищать несмотря ни на что, даже тогда, когда победа зла немпнуема, — возвышается в поэзии Кавафиса символом высокой гражданской морали.
Стихотворение «Покидает Дионис Антония» переведено впервые.
ФЕРМОПИЛЫ[77]
Честь вечная и память тем, кто в буднях жизня
воздвиг и охраняет Фермопилы,
кто, долга никогда не забывая,
во всех своих поступках справедлив,
однако милосердию не чужд,
кто щедр в богатстве,
но и в бедности не скуп
и руку помощи всегда протянет,
кто, ненавидя ложь, лишь правду говорит,
но на солгавших зла в душе не держит.
Тем большая им честь, когда предвидят
(а многие предвидят), что в конце
появится коварный Эфиальт
и что мидяне все-таки прорвутся[78].
ОЖИДАЯ ВАРВАРОВ
Зачем на площади сошлись сегодня горожане?
Сегодня варвары сюда прибудут.
Так что ж бездействует сенат, закрыто заседанье,
сенаторы безмолвствуют, не издают законов?
Ведь варвары сегодня прибывают.
Зачем законы издавать сенаторам?
Прибудут варвары, чтобы издать законы.
Зачем наш император встал чуть свет
и почему у городских ворот
на троне и в короне восседает?
Ведь варвары сегодня прибывают.
Наш император ждет, он хочет встретить
их предводителя. Давно уж заготовлен
пергамент дарственный. Там титулы высокие,
которые пожалует ему наш император.
Зачем же наши консулы и преторы
в расшитых красных тогах появились,
зачем браслеты с аметистами надели,
зачем на пальцах кольца с изумрудами?
Их жезлы серебром, эмалью изукрашены.
Зачем у них сегодня эти жезлы?
Ведь варвары сегодня прибывают,
обычно роскошь ослепляет варваров.
Что риторов достойных не видать нигде?
Как непривычно их речей не слышать.
Ведь варвары сегодня прибывают,
а речи им как будто не по нраву.
Однако что за беспокойство в городе?
Что опустели улицы и площади?
И почему, охваченный волнением,
спешит народ укрыться по домам?
Спустилась ночь, а варвары не прибыли.
А с государственных границ нам донесли,
что их и вовсе нет уже в природе.
И что же делать нам теперь без варваров?
Ведь это был бы хоть какой-то выход.
САТРАПИЯ[79]
Как горек твой удел, когда тебе,
взращенному для дел великих и прекрасных,
судьба злосчастная отказывает вечно
в поддержке и заслуженном успехе,
когда стеною на пути встают
тупая мелочность и равнодушье.
И как ужасен день, когда ты сломлен,
тот день, когда, поддавшись искушенью,
уходишь ты в далекий город Сузы[80]
к всесильному монарху Артаксерксу[81],
в его дворце ты принят благосклонно,
тебе дарят сатрапии и прочее.
И ты, отчаявшись, покорно принимаешь
дары, что сердцу вовсе не желанны.
Другого жаждет сердце, о другом тоскует:
о похвале общины и софистов,
о дорогом, бесценном слове «Эвге!»[82],
о шумной Агоре[83], Театре и Венках.
Нет, Артаксеркс такого не подарит,
в сатрапии такого не найдешь,
а что за жизнь без этого на свете.
ПОКИДАЕТ ДИОНИС АНТОНИЯ[84]
Когда внезапно в час глубокой ночи
услышишь за окном оркестр незримый
(божественную музыку и голоса) —
судьбу, которая к тебе переменилась,
дела, которые не удались, мечты,
которые обманом обернулись,
оплакивать не вздумай понапрасну.
Давно готовый ко всему, отважный,
прощайся с Александрией, она уходит.
И главное — не обманись, не убеди
себя, что это сон, ошибка слуха,
к пустым надеждам зря не снисходи.
Давно готовый ко всему, отважный,
ты, удостоившийся города такого,
к окну уверенно и твердо подойди
и вслушайся с волнением, однако
без жалоб и без мелочных обид
в волшебную мелодию оркестра,
внемли и наслаждайся каждым звуком,
прощаясь с Александрией, которую теряешь.
АЛЕКСАНДРИЙСКИЕ МОНАРХИ
Сошлись александрийцы посмотреть
на отпрысков прекрасной Клеопатры,
на старшего Цезариона и на младших,
на Александра и на Птолемея,
что выступят в Гимнасии впервые,
где их царями ныне назовут
перед блестящим воинским парадом.
Армении и Парфии владыкой
всесильным Александра нарекли.
Сирийским, киликийским, финикийским
владыкою был назван Птолемей.
Однако первым был Цезарион —
в одеждах нежно-розового шелка,
украшенных букетом гиацинтов,
с двойным узором аметистов и сапфиров
на поясе слепящей красоты
и с крупным жемчугом на белых лентах,
увивших ноги стройные его.
Он вознесен был выше младших братьев,
провозглашен Царем среди Царей.
Разумные александрийцы знали,
что это было только представленье.
Но день был теплым и дышал поэзией,
лазурью ясной небеса сияли,
Гимнасии Александрии по праву
венцом искусства вдохновенного считался,
Цезарион был так красив и так изящен
(сын Клеопатры, Лага славного потомок).
И торопились, и к Гимнасию сбегались,
и криками восторга одобряли
(на греческом, арабском и еврейском)
блестящий тот парад александрийцы,
а знали ведь, что ничего не стоят,
что звук пустой — цари и царства эти.
СРОК НЕРОНА
Дельфийское пророчество услышав,
далек от беспокойства был Нерон:
«Страшись семидесяти трех годов…»
Немало временн, чтоб жизнью насладиться.
Ему лишь тридцать. Срок немалый бог
отвел Нерону, чтобы упредить,
предотвратить далекие угрозы.
Сейчас он в Рим вернется, утомленный
прекрасным путешествием своим,
но как приятно это утомленье
от удовольствий, что вкусил Нерон
в гимнасиях, театрах и садах…
О, вечера ахейских городов!..
О, сладострастье обнаженных тел…
Так думает Нерон. В Испании же войско
в глубокой тайне собирает Гальба,
старик семидесяти трех годов.
АНГЕЛОС СИКЕЛЬЯНОСПеревод Н. Горской
Ангелос Сикельянос (1884–1951). — Родился на острове Левкада в семье учителя. Первая книга стихов поэта, «Ясновидящий», вышла свет в 1909 г. За ней последовали «Пролог к жизни» (1915), «Матерь божия» (1917), «Пасха греков» (1918), «Дельфийское слово» (1927). Автор ряда несколькиx лиро-эпических трагедий.
Искрящееся жизнелюбие, возвышенный лиризм, сплав элементов неоклассицизма и неоромантизма определяют ту стилевую манеру, которую Сикельянос сохраняет на протяжении всего творчества. В 20-е годы он выдвигает «дельфийскую идею» — план создания в Дельфах всемирного культурного центра, организует театральные представления в древнем дельфийском театре. В годы второй мировой войны Сикельянос участвовал в Сопротивлении, возглавлял «Общество греческих писателей».
Стихотворения «Ахелой», «Анадиомена» и «Лишь потому…» взяты из икла «Лирика» (1912–1927), стихотворение «Клятва Стикса» — из сборника «Просфора» 1943). На русском языке публикуются впервые.
АХЕЛОЙ[85](Сон)
И был Ахелой переполнен, кипели и мчались валы,
и, в этом кипении стоя,
я ноги столбам уподобил, и сам стал подобьем скалы,
как бог, ожидающий боя.
Но жажда меня одолела, и рот приоткрыл я слегка,
склонившись над влагою пенной,
и только собрался напиться, как мощным потоком река
мне хлынула в горло мгновенно.
И бодрость, и дивную свежесть вливал в меня каждый глоток,
и легкость былая воскресла;
и — как ветерок на рассвете — я медленно пил тот поток,
что раньше хлестал мои чресла.
Река обмелела, пропала, как пена в прибрежных камнях,
и дно предо мною открыла;
и стал наконец я свободным, и тяжесть исчезла в ступнях,
и я воспарил легкокрыло.
Наполнилось сердце отвагой, неведомой мне до сих пор,
и чувствовал я, вдохновенный,
в груди, что дышала привольно, и гордое мужество гор,
и юную радость вселенной.
Как ярко мое сновиденье! Как сила моя велика!
Затмил я того полубога,
который схватил Ахелоя, принявшего образ быка,
за оба изогнутых рога,
и в шею уперся коленом, и пальцы так крепко сомкнул,
что рог захрустел и сломался,
и, бешеной болью пронзенный, поток закружился, скакнул
и к морю со стоном помчался.
АНАДИОМЕНА[86]
Вот она — я — восхожу в сладостно-розовом свете зари,
ввысь простирая длани,
и божественный моря покой выйти меня призывает,
в лазурный простор меня манит.
Но внезапно врываются в грудь, потрясая мое естество,
рассветной земли дуновенья.
О Зевс, меня держит волна, и волосы топят меня,
тяжкие, словно каменья!
О нереиды, — о Кимофоя и Главка! — бегите сюда
и поддержите богиню. Я
не ждала, что откроет объятья мне Гелиос[87] вдруг
в этой сверкающей сини…
ЛИШЬ ПОТОМУ…
Лишь потому, что землю славил в глубине души,
и разум свой укоренил в терпенье молчаливом
и, крылья тайные сдержав, умчаться не спешил, —
испить воды родник мне разрешил,
родник живой, танцующий родник, родник счастливый.
Лишь потому, что не желал все ведать наперед,
а думой неотступно погружался в час летучий,
как будто в нем сокрыт всей мудрости оплот, —
во мне — голубизна вокруг иль тучи —
мгновенье, круглое, как плод, блестит звездой падучей,
и благодатный ливень вновь идет, и зреет плод!..
Лишь потому, что знал: конец — начало всех начал,
и утверждал: «Коль день дождлив, заря бывает алой,
и укрепляет камни мирозданья даже шквал,
и кровь живой земли стучит сильнее после шквала…», —
невзгоды вес так эфемерно мал,
и дева Смерть моей сестрою стала!..
КЛЯТВА СТИКСА[88]
И если некогда я был сродни стремительным орлам,
которые весной короткой,
не уставая, могут облететь Египет, Индию, Элладу,
и если некогда моя походка
пружинистой была, как поступь моряка, избороздившего моря
и не забывшего, как пляшут под ногами волны,
и если вдруг — как будто темный ворон Ахерона
уже забил крылами надо мной —
в себе замкнулся я,
готовый устремиться
за грань неведомых, сокрытых ритмов мира,
чтоб выйти к свету из земной темницы, —
так почему я медлил до сих пор?
Но вот теперь, когда вы мне открыли путь,
пройдя сквозь мрак легко и плавно — словно в танце,
бессмертные мои бойцы,
я к вам пришел и вижу, что над вами
не смерть стоит, а мощный дуб
с тенистыми ветвями,
о Греции мы говорим, о Греции, что вам открылась,
когда закат коснулся ваших глаз,
и, рассыпаясь на осколки, мир погас,
чтоб родина из вашей крови возродилась,
я с вами говорю,
бойцы почившие мои, питомцы гор, долин и моря,
о всходах новой жизни, озаренных светом
великой вашей жертвы, братья!
И если некогда я был сродни стремительным орлам,
которые весной короткой,
не уставая, могут облететь Египет, Индию, Элладу,
и если некогда моя походка
пружинистой была, как поступь моряка, избороздившего моря
и ие забывшего, как пляшут под ногами волны,
и если вдруг —
как будто темный ворон Ахерона
уже забил крылами надо мной —
все силы я собрал,
готовый устремиться
за грань неведомых, сокрытых ритмов мира,
чтоб выйти к свету из земной темницы, —
то уж теперь от вас я не уйду,
я с вами каждое мгновенье,
из сердца сделал я гумно,
чтоб вы на нем сплясали, други,
и я, прикрыв глаза, смотрю на вас —
как вы скользите, за руки держась,
по кругу в тайной пляске смерти,
и я смотрю, смотрю, не размыкая глаз,
смотрю и наглядеться не могу,
как вы, бессмертные бойцы, в одном кругу
прекрасный танец клефтов[89]
на сердце пляшете моем!
От вас я не уйду, —
какой бы ни была моя судьба,
написанная звездами на небе, —
я сердце отдал вам
для пляски тайной,
пускай пылает жертвенный костер,
пусть высятся в саду могильные холмы,
а вы в глубинах сердца моего танцуйте танец клефтов,
пока не упадут оковы тьмы,
и вы, восторженны, крылаты,
в порыве вдохновенном,
станцуете наш древний танец по-иному —
станцуете бессмертие Эллады!
КОСТАС ВАРНАЛИСПеревод Е. Смагиной
Костас Варналис (1884–1974). — Родился в городе Бургас (Болгария), в семье сапожника. Окончил филологический факультет Афинского университета, был учителем, а потом директором школы. В 1905 г. выпустил в свет первый сборник — «Соты», анакреонтические стихотворения, близкие по своей манере к французской школе парнасцев.
В 1919 г. для продолжения образования поэт уезжает в Париж, здесь же воспринимает социалистические идеи, осознает значение Октябрьской революции в оссии. По возвращении на родину занялся журналистикой. Начинается самый плодотворный период его творчества, выходят книга стихов и прозы «Пламенеющий свет» (1922), сатирическая повесть «Народ скопцов» (1923), трактат «Соломос без метафизики» (1925), поэма «Осажденные рабы» (1927), повесть-памфлет «Дневник Пенелопы» (1946), сборник исторических портретов «Диктаторы» (1954).
Обличительный пафос, бичевание уродств буржуазного мира сочетаются в произведениях Варналиса с гуманностью, светлым и добрым видением природы, человека, будущего.
В 1934 г. Варналис принял участие в Первом съезде советских писателей. В 1959 г. он был удостоен Международной Ленинской премии мира. В 1975 г. в Афинах посмертно вышел сборник Варналиса «Гнев народа» — стихотворения, написанные поэтом в период военной диктатуры 1967–1974 гг.
На русском языке издан том «Избранное» Костаса Варналиса («Художественная литература», 1959).
Стихи, публикуемые в настоящем томе, на русский язык переводятся впервые.
ОБРЕЧЕННЫЕ
Вчера в подвальном кабаке,
В дыму табачном, в перебранке,
Под вопли уличной шарманки
Мы пили, сидя в уголке.
Вчера — и раньше: вечер каждый
Сжигает нас хмельною жаждой.
Кто к полной кружке тянет руки,
Кто на пол сплюнет иногда.
О, в мире нет страшнее муки,
Чем жизни прожитой года!
Как ни копайся в прошлом сорном,
Не вспомнишь дня, чтоб не был черным.
О солнце и морские воды,
О небо, щедрое стократ!
Шафранные шелка восхода,
Гвоздикой рдеющий закат!
Сияньем вашим мир украшен,
Но нет вам места в сердце нашем!
У одного отец недужен —
В параличе десятый год;
А у того жене все хуже —
В чахотке тает, кашель бьет;
Сынок в тюрьме, дочь на панели, —
Чтоб дети даром хлеб не ели.
— Кто виноват? Судьба дрянная!
— Кто виноват? Господень суд!
— Кто виноват? Башка дурная!
— Вино всему виною тут! —
Кто виноват? Кто мрак осветит?
Никто не знает, не ответит.
Так в темном чреве кабака
Мы пьем, трусливы и убоги.
Найдем, как черви на дороге,
Смерть под ударом каблука.
Нет избавленья ниоткуда.
Чего мы ждем? Должно быть, чуда.
«НАРОДНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ»
Учителя, вы долго добивались,
Чтоб думать и желать я разучился,
Вранью внимал, ложь повторял за вами,
Враньем кормился и во лжи скончался.
Но я был тверд — и срок ученья минул,
Ни душу мне не поломав, ни спину.
Беда, коль обречен ты смерти скорой,
Но хуже смерти — стать продажной шкурой.
«Быть первым хорошо! С тебя отныне…»
Быть первым хорошо! С тебя отныне
Великое Искусство начинается.
Ты так считаешь — значит, это правда.
День ото дня расти ты будешь больше,
И станет родина тесна. И все же,
Когда тебя обнимет мать-Земля,
Она тебе ни пяди не подарит
Сверх роста твоего. Но что с того?
Ты много лет ее шагами мерил!
А есть другой — он учится всего лишь
Не быть ничтожным в собственных глазах,
Не насмехаться и не быть осмеянным,
Не украшать, но обнажать. И все же,
Когда его обнимет мать-Земля,
Всем станет ясно, как велик он.
УГРЫЗЕНИЯ СОВЕСТИ
— Бегучая вода, седые кроны,
Цветов дыханье, птичьи перезвоны!
Печали, гнев и страсть свою остудишь,
Наедине с самим собой побудешь!
— Пришел я в сад — под вековою сенью
От самого себя ищу спасенья.
Сам за собой лечу — погоней злою,
Сам у себя в груди — тупой иглою.
О, где ты, выдуманный Ад? Явись,
Дай мне упасть в огонь твой и спастись!
КОСТАС КАРИОТАКИСПеревод Юнны Мориц
Костас Кариотакис (1896–1928). — Родился в городе Триполи, получил юридическое образование, работал служащим. В 1919 г. вышел в свет его первый сборник стихов — «Боль людей и вещей», в 1921 г. — сборник «Нипенти» и в 1927 г. — «Элегии и сатиры». В 1928 г. Кариотакис покончил жизнь самоубийством. Лирика Кариотакиса исполнена трагического мироощущения, скорби о невозможности счастья, о несбыточности надежд. После поражения Греции в войне с Турцией (1919–1922 гг.), в период крушения националистических иллюзий о возрождении великой Греции в былых пределах Византийской империи, эти настроения преобладали и в общественной жизни, и в поэзии. Отвращение к жалкой действительности выливается у Кариотакиса в негодование и сарказм, в острую непримиримость к лицемерию буржуазной морали.
Стихотворения Кариотакиса взяты из сборника «Элегии и сатиры», на русский язык переводятся впервые.
О, КАКИМИ ЖЕ МЫ МОЛОДЫМИ ОЧУТИЛИСЬ НА ОСТРОВЕ ГОЛОМ…
О, какими же мы молодыми очутились на острове голом,
на диком краю вселенной, вдали от мечты и земли!
Когда мачта последней надежды исчезла за облачным долом,
мы, влача свою вечную рану, медленно шли — и пришли.
Наши глаза опустели, походкой живого увечья
каждый бредет в одиночку, но все — по дороге одной,
тело наше от боли — тяжесть нечеловечья,
голос наш слышен издали — не голос, а вой сплошной.
А жизнь уплывает сиреной над белой морскою пеной.
Лишь смертью, казенной смертью и желчью, сосущей мрак,
нас балует жизнь — о, сколько бы ни улыбался в плену вселенной
луч солнца! А мы так молоды, а мы так молоды, так
молоды, и однажды жуткой порой ночною
сюда нас бросило судно — сейчас оно в сердце тьмы
теряется, а мы спрашиваем: что с нами? и что со мною?
за что мы здесь угасаем так быстро, почти детьми!
ЧИНОВНИКИ
Все чиновники тают — сколько их ни питают,
тают (как батарейки) по двое в кабинете.
(Государство и Смерть — вечно электрики эти
питают чиновников, которые тают.)
Сутуло, за спинкой стула, марают, перо вперяют
в невинность белой бумаги, отпетым служа прохиндеям.
«Настоящим письмом имеем честь (или честь имеем)», —
они заверяют и заверяют.
Им только честь остается, когда сквозь сумерки бледные
в восемь часов вечера поднимаются их колонны
вверх по улице — как заводные, железные или медные.
И покупают каштаны, и обсуждают законы,
а также валюту, цены и всевозможные страны,
пожимая плечами, чиновники бедные.
НЕСЧАСТЬЕ
Пришли последние первыми, предав идеалы, святыни.
Покупается честь у кого она есть: Деньги у нас — на вершине.
Если некогда в мыслях, в глазах был ответный порыв,
то отныне жизнь похожа на мрачный миф, — неизвестность, горечь, унынье,
на губах — настойка полыни.
Ночь глубока-глубока. К черту — проклятую койку!
Врываюсь в пустые покои, вижу паучьи снасти.
Надежды нет никакой. Домой, окончив попойку,
идет полуночника тень. И, душой разрываясь на части,
я пронзительно крикнул: «Несчастье!»
И это жуткое слово в небе вспыхнуло огненной строчкой,
и деревья перстами водили под ним, и звезды к нему присохли,
и оно пылало на ваших домах — на гробах под кирпичною оболочкой,
и собаки почуяли жуткую суть, и залаяли, и заохали.
Разве люди совсем оглохли?
ИДЕАЛЬНЫЕ САМОУБИЙЦЫ
Дверь заперта на ключ, собранье писем
читается бесстрастно, в неком трансе,
затем — влачась к своим предсмертным высям,
в последний раз шаги звучат в пространстве.
Да, говорят, вся жизнь была кошмаром.
О, смех людей, достойный отвращенья,
их слезы, пот, тоска по небу, — нет, недаром
цепная пустота сомкнула звенья!
Стоят и смотрят в окна мертвецами —
на скверы, на детей, чья жизнь беспечна,
на мраморщиков, бьющих в твердь резцами,
на солнце — ведь закатится навечно.
Конец. Вот краткая записка на прощанье,
глубокая, без вычур — все, как надо,
в ней — безразличье к жизни и прощенье
тому, кто будет плакать до упада.
Взгляд в зеркало, на стрелки часовые,
вопрос: не зря ли? а здоров ли разум?
и шепот: кончено! сейчас! — и, как впервые,
в душе уверенность, что — следующим разом…
ГЕОРГОС СЕФЕРИС
Георгос Сеферис (наст. фамилия — Сефериадис; 1900–1971). — Родился в Измире. В 1914 г. переехал в Афины. Получил юридическое образование. С 1926 г. начинается его дипломатическая карьера, закончившаяся в 1962 г. В 1963 г. удостоен Нобелевской премии. Автор поэтических книг «Поворот» (1931), «Водоем» (1932), «Роман» (1935), «Судовой журнал I» (1940), «Судовой журнал II» (1944), «Дрозд» (1947), «Судовой журнал III» (1955).
Лирика первых поэтических книг Сефериса передает ощущение тупика, в который завело Грецию поражение в греко-турецкой войне 1919–1922 гг., горькие раздумья над трагической эволюцией многовековой греческой истории. Обратившись к структуре верлибра, Сеферис явился одним из первопроходцев «новой поэтической традиции» в Греции.
В годы второй мировой войны поэзия Сефериса сближается с поэзией Сопротивления, проникается гражданским, патриотическим чувством. Опыт атифашистской войны сказывается и позднее, в создании «Судового журнала III» (1955), написанного под впечатлением борьбы кипрского народа за свою независимость, и в антидиктаторской позиции, которую поэт занял после военного переворота 1967 г. Стихотворения «Рассказ» и «По шипам колючего дрока…» переведены впервые.
АРГОНАВТЫПеревод Л. Лихачевой
И душа,
если она хочет познать себя,
в душу другую должна заглянуть —
чтобы там увидеть, как в зеркале,
чужестранца или врага.
Спутники мои
были славные парни,
не жаловались
на усталость, жажду и стужу.
Были похожи они на деревья и волны,
что встречают ветер и дождь,
встречают солнце и ночь,
не меняясь в окружающем их измененье.
Славные парни! Целыми днями
трудились они на веслах, не поднимая глаз,
ритмично дыша,
и краснела от напряженья покорная кожа.
Иногда они пели, не поднимая глаз.
А между тем мы плыли на запад
мимо пустынного острова, поросшего дикой смоковницей,
того, что за мысом, где яростно лают громадные псы.
Душа,
если она хочет познать себя, — говорили они, —
в душу другую должна заглянуть, — говорили они, —
и веслами били по закатному золоту моря.
Миновали мы множество мысов,
множество островов,
видели море, что сливается с морем другим,
тюленей и чаек,
слышали, как рыдают
матери над убитыми сыновьями,
проклиная Александра Великого
и славу, загубленную в глубинах Азии.
Мы якорь бросали у берегов,
полных ночных ароматов и пения птиц,
берегов, где струится вода,
от которой на руках остается
память о счастье.
И не было странствиям нашим конца.
Души друзей моих слились
с уключинами и веслами,
с неумолимым ликом, высеченным на носу корабля,
с кругом руля, солеными брызгами.
Один за другим покидали меня мои спутники,
не поднимая, глаз. Веслами
отмечены на берегу места, где они спят.
Никто их не помнит.
Справедливость.
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬПеревод Л. Лихачевой
День стоял сумрачный. Никто ничего не решал.
Дул ветерок. «Это не грегос, это — сирокко», — кто-то промолвил.
Торчали воткнутые в склоны тонкие кипарисы, за ними
серое море с озерами света там, вдали.
Брызнул дождь, и солдаты взяли ружья на караул.
«Это не грегос, это — сирокко», — единственное решение,
которое можно было услышать.
Но все мы знали —
на новой заре у нас ничего не останется,
ничего — ни женщины, пьющей сон рядом с нами,
ни воспоминанья о том, что когда-то мы были мужчинами, —
ничего не останется на новой заре.
«Этот ветер напоминает весну, — глядя вдаль, сказала
подруга, шагавшая рядом, —
весну, которая вдруг средь зимы налетела на берег залива так неожиданно.
Помнишь? Столько лет пронеслось. Как-то теперь умирать доведется?»
Марш похоронный блуждал под мелким дождем.
Как умирает мужчина? Странно, никто не думал об этом.
А если думал, то вспоминал давние, давние времена,
крестоносцев походы или битву при Саламине.
Но смерть, вот та, что приходит сейчас? Как умирает мужчина?
Своя достается каждому смерть,
своя собственная и ничья другая.
И эта игра есть жизнь.
Свет угасал над сумрачным днем.
Никто ничего не решил.
На новой заре у нас ничего не останется, все будет предано —
даже наши руки.
И жены наши в чужие дома будут воду носить из горных ключей,
и дети наши погибнут
в каменоломнях.
Подруга моя, шагая рядом, напевала обрывки песни:
«Ах, той ли весною… летом… Райя ты моя, райя…»[90]
Кто-то вспомнил о старцах-учителях, оставивших нас.
Мимо прошла пара, беседуя:
«Надоели они, эти сумерки. Пойдем-ка домой.
Пойдем-ка домой и зажжем свет».
РАССКАЗПеревод Э. Ананиашвили
Заливаясь слезами, идет по улице человек.
О чем он плачет? Никому не известно!
Иные думают — об утраченной любви,
Об угасших страстях, что владеют нами
С такою силой в летнюю пору,
На пляже, под музыку граммофонов.
У других — житейские заботы,
Незавершенные дела, недописанные бумаги,
Дети — как они быстро растут!
И женщины — как они трудно старятся!
А у него глаза — как пылающие маки,
Два мака с зеленого весеннего поля,
А под веками — два маленьких родничка.
Он бродит и бродит, он никогда не спит,
Он шагает по мостовой, по лицу земли,
Покрытому узором из маленьких квадратов:
Живая машина, беспредельное страданье —
О, в конце концов оно теряет значенье
И со временем становится неважным…
Люди слышали: он разговаривал на ходу
Сам с собой, ни к кому не обращаясь,
О зеркалах, расколотых давным-давно,
О лицах, разбившихся в глубине зеркал,
Об осколках, которых уже не склеить.
Другие слышали, как он горевал о снах,
Об ужасных видениях на пороге сна,
О лицах, полных невыразимой нежности…
Мы привыкли к нему. Он спокоен и корректен.
Он только ходит и плачет, не переставая,
Как плакучие ивы на берегу ручья,
Что уносятся вдаль, мелькнув за окном вагона,
Хмурым утром, в тоскливый час пробужденья.
Мы привыкли к нему — он ничего не значит,
Как все, что пригляделось и вошло в привычку.
И я рассказываю о нем лишь потому,
Что не знаю ничего, ничего на свете,
Непривычного для вас.
Мое почтенье!
ЛИК СУДЬБЫПеревод Л. Лихачевой
Лик судьбы, склоненный над колыбелью ребенка,
ветер, и звезд круги, и февральская темная ночь,
мудрые старицы-повитухи, ступеньки скрипучие,
и сухие, голые плети виноградной лозы во дворе.
Над колыбелью ребенка — лик судьбы
в черном, повязанном низко платке.
Улыбка неизъяснимая, опущенные ресницы, грудь,
белая, как молоко.
Открывается дверь, и исхлестанный морем рыбак,
войдя, утомленно бросает
на сундук вымокшую фуражку.
Эти лица и эти картины были с тобой,
когда свою сеть ты плел на морском берегу
или когда уходил от встречного ветра,
глядя в провалы черные волн;
на всех морях, всех заливах были они с тобой —
тяготы жизни твоей и счастье твое.
А дальше я не могу читать —
тебя связали цепями,
подгоняют штыком,
в лесу, среди ночи оторвали от женщины,
корда она, счастливая, смотрела тебе в глаза,
не в силах вымолвить слова,
лишили тебя
света, и моря, и хлеба.
Как могли мы упасть, товарищ, в эту смрадную яму страха?
Разве такая судьба у тебя,
и мне разве это писано на роду?
Кто это смеет командовать и убивать за нашей спиной?
Не спрашивай. На току
кружатся, кружатся три красные лошади с завязанными глазами,
топчут и топчут они человечьи кости.
Не спрашивай. Время придет —
эта кровь, эта кровь
поднимется, как Георгий, всадник святой,
и копьем пригвоздит к земле кровавого змея.
КОШКИ СВ. НИКОЛАЯПеревод С. Ильинской
Почему же радость отдается
Песнею безлирною эриний[91]?
Почему в слезах душа моя?
Безнадежная тоска
Страх и боль родит в груди.
«А вот и Каво Гата[93], — молвил капитан
и показал на низкий голый берег,
едва видневшийся за пеленой тумана. —
Сегодня рождество. Вон там, вдали,
в порывах веста из морской волны
явилась Афродита. Камнем Грека
зовется это место. Лево
руля!» Мне помнится, глазами Саломеи
смотрела кошка, год спустя ее не стало,
а Рамазан, как он смотрел на смерть
в снегах Востока, день за днем
под леденящим солнцем,
малютка-бог, хранитель очага.
Не медли, путник… «Лево
руля», — ответил рулевой.
…сейчас, быть может, друг мой
один и взаперти, среди картин,
за рамами напрасно ищет окна.
Ударил корабельный колокол, как будто
упала гулко древняя монета
давно исчезнувшего государства,
будя воспоминанья и преданья.
«Как странно, — оборвал молчанье капитан, —
но этот колокол сегодня, в рождество,
напомнил мне о колоколе монастырском.
Историю о нем мне рассказал монах,
чудак, мечтатель и немножко не в себе.
Так вот, когда-то страшное несчастье
постигло этот край. За сорок с лишним лет —
ни одного дождя, и остров разорился,
и гибли люди, и рождались змеи.
Мильоны змей покрыли этот мыс,
большие, толще человеческой ноги, и ядовитые.
И бедные монахи монастыря святого Николая
ни в поле не осмеливались выйти,
ни к пастбищам стада свои погнать.
От верной гибели спасли их кошки,
взращенные и вскормленные ими.
Лишь колокол ударит на заре,
как кошки выходили за ворота
монастыря и устремлялись в бой.
Весь день они сражались и на отдых
недолгий возвращались лишь тогда,
когда к вечерне колокол сзывал,
а ночью снова начиналась битва.
Рассказывают, это было чудо:
калеки — кто без носа, кто без уха,
хромые, одноглазые, худые,
шерсть клочьями, и все же неустанно
по зову колокола шли они сражаться.
Так пролетали месяцы и годы.
С упорством диким, несмотря на раны,
в конце концов они убили змей,
однако вскоре умерли и сами,
не выдержав смертельной дозы яда.
Исчезли, как корабль в морской пучине,
бесследно… Так держать!
…Могло ли быть иначе,
коль день и ночь им приходилось пить
пропитанную ядом кровь врага.
Из поколенья в поколенье яд…»
«…держать!» — откликнулся, как эхо, рулевой.
«ПО ШИПАМ КОЛЮЧЕГО ДРОКА…»[94](Государство, 616)Перевод С. Ильинской
Был восхитителен Суний[95] в этот день благовещенья
с новым приходом весны.
Редкая зелень вокруг заржавевших камней,
красное тело земли и колючий кустарник:
дрок — цветки желтоватые и большие шипы наготове.
Поодаль — колонны, звучащие струны арфы…
Покой.
Так что же напомнило мне о том Ардиее? Пожалуй,
словечко одно из Платона, застрявшее в складках памяти,
желтый кустарник — с тех самых далеких времен
название не изменилось.
Вечером я отыскал это место:
«Связали его по рукам и ногам, — говорит Платон, —
наземь его повалили и кожу содрали,
и поволокли по земле, по шипам
колючего дрока, и после
бросили в Тартар его, как тряпку».
Так на том свете платил за свои злодеяния
Ардией из Памфилии, жалкий тиран.
ЯННИС РИЦОС
Яннис Рицос (род. в 1909 г.). — Родился в городе Монемвасия, в семье разорившегося землевладельца. Начал публиковать свои стихи в начале 30-х годов, в 1934 г. вышел в свет его первый поэтический c6opник «Тракторы», затем появились сборник «Пирамиды» (1935) и поэма «Эпитафии» (1936) — произведения новаторской, революционной образности, исполненные социального оптимизма и гражданственности. В годы второй мировой войны поэт принял участие в движении Сопротивления, а во второй половине 40-х годов, разделяя участь многих борцов Сопротивления, подвергся преследованиям и прошел через концлагеря Макронисос и Ай-Стратис. После военного переворота 1967 г. был вновь арестован, заключен в концлагерь на острове Лерос, а затем сослан на остров Самос. Паденне военной диктатуры в 1974 г. принесло свободу и поэту, и его книгам.
Рицос выпустил в свет более пятидесяти поэтических книг, среди которых «Песнь моей сестре» (1937), «Испытание» (1943), «Лунная соната» (1956), «Свидетельства», том I (1963) и том II (1966), «Филоктет» (1965), «Орест» 1966), «Камни. Повторения. Решетка» (1972), «Четвертое измерение» (1972), «Из бумаги» (1974) и др. Перевел на греческий язык поэму А. Блока «Двенадцать» и стихотворения В. Маяковского.
В жанровом многообразии поэзии Рицоса — от афористически чеканных миниатюр до философских поэм-монологов — широчайший диапазон художественного познания и поэтического освоения эпохи.
ОТСУТСТВУЮЩИЕПеревод Юнны Мориц
За них говорили другие, решали другие. Они,
как будто их не было рядом, как будто они вне закона
(и так оно есть, вне закона),
слушали из репродукторов свои имена, обвинения судей
и текст приговоров,
видели груды табличек — груды болтливых угроз и запретов —
металлических серых табличек, не читанных ими. Далеко, далеко,
изгнанники, чужие в своем отечестве, отчужденные от себя,
ко всему безразличные, —
это они, те, кто некогда верил в силы своей ответственности
и вообще в ответственность граждан,
они, средоточцы огромных знаний (заученных в древности),
такие прекрасные, такие доверчивые.
А теперь — нет ни единого храма Амфиарая[96], и на холмике, маленьком,
каменистом, асфоделью поросшем,
нет барана черного цвета, чтобы жертву богам принести,
чтобы после прилечь
на теплую шкуру животного и прободрствовать долгую ночь, ожидая
хотя бы в галлюцинациях увидеть искру спасения, выход,
целебную травку,
которая будет одна панацеей для этой отчизны и целого мира
(как говорили в те времена),
и бросить потом золотые большие монеты в родник, —
в благодарность за чудо. Но, впрочем, всегда, насколько мы помним,
служители Амфиарая находили в своем роднике
только медную мелочь.
И нет ничего удивительного — люди забывчивы, а золото
было им нужно всегда.
ПОСЛЕ ПОРАЖЕНИЯПеревод Юнны Мориц
Когда афинское войско потерпело поражение
при Эгоспотамах[97] и чуть погодя,
когда мы потерпели окончательное свое поражение, —
прекратились наши вольные речи, блеск Перикла,
расцвет античных искусств, гимнастические уроки,
собеседы пирующих мудрецов. Сегодня
на Агоре — гнетущая тишь, и угрюмство, и произвол Тридцати.
Все, и в том числе самое сокровенное, происходит
в наше отсутствие, без нашего спроса,
и это не подлежит никогда никакому обжалованию,
и обвиняемый беззащитен —
ни адвокатов, нп скромного права даже на мелочь:
на формальный протест.
В огонь — наши рукописи и книги,
и честь омраченной родины — в грязь. И если
когда-нибудь, предположим,
нам разрешили бы как свидетеля привести с собою
старого друга, он отказался бы только из страха:
как бы ему самому не пришлось нахлебаться наших несчастий, —
и был бы он прав. Поэтому здесь
нам хорошо — вполне вероятно, что мы набрели
на какой-то новый контакт с природой,
из-за колючейпроволоки разглядывая кусочек моря, траву и камни
или случайное облако на закате, лиловое, мрачное,
неспокойное. И между тем, вполне вероятно,
что еще возникнет когда-нибудь дух Кимона[98],
управляемый тайно все тем же орлом,
и вместе они откопают и обнаружат железное острие,
которое некогда было нашим копьем, —
оно тоже стало тупым и ржавым,
и вполне вероятно, что его принесут однажды в Афины
в триумфальном и траурном шествии, при венках
и торжественной музыке.
И ПОВЕСТВУЯ ОБ ЭТОМ…[99]Перевод Юнны Мориц
Люди, идеи, слова измельчали настолько,
что нас теперь не волнует нисколько
ни старая слава, ни новая, ни благородная биография Аристида;
и если кто-нибудь иногда
пытается вспомнить доблести Трехсот или Двухсот[100],
другие немедленно
его обрывают с презрением или в лучшем случае
с иронией и скептицизмом.
Но порой, как сейчас, например,
когда погода светла и прозрачна — в день воскресный
на стуле под эвкалиптами
среди этой безжалостной ясности на нас нападает
сокровенная скорбь и тоска
о блеске, испытанном прежде, хотя сегодня
мы называем его дешевым. Шествие трогалось на заре —
трубач впереди, а за ним — повозки с венками
и грудами веток душистого мирта,
за ними вышагивал аспидный бык, а следом — юноши шли
и кувшины несли с молоком и вином
для возлияния мертвым; в благовонных фиалах
качались масла и ароматные смеси.
Но всего ослепительней — в самом конце процессии
шел архонт, одетый в пурпурное,
архонт, которому целый год не позволяли касаться железа
и надевать на себя хоть что-нибудь, кроме белого, —
теперь он — в пурпурном
и с длинным мечом на поясе величественно пересекает город,
держа прекрасную вазу, извлеченную из общественной утвари,
и направляясь к могилам героев. И когда —
после того как бывали омыты надгробные стелы
и роскошные жертвоприношения завершены, —
он поднимал свою чашу с вином и, выливая его на могилы,
провозглашал:
«Я подношу эту чашу самым доблестным, тем, кто пал
за свободу греков», —
пробирала великая дрожь все окрестные лавровые рощи,
дрожь, которая даже теперь пробирает эту листву эвкалиптов
и эти залатанные пестрые тряпки, после стирки
развешанные на этой веревке.
ГЕРАКЛ И МЫПеревод Юнны Мориц
Тебе говорят: он — большой и великий, сын бога,
и кроме того, знаменит кучей блистательных
учителей, —
старец Лин, просвещенный сын Аполлона, обучил его грамоте,
ловкий Эврит преподал
уроки искусной стрельбы из лука; Эвмолп,
вдохновенный сын Филаммона,
развил его склонности к песне и лире; но главное —
сын Гермеса, Автолик,
чьи густые, дремучие, страшные брови затмевали собой
половину лба,
обучил его славно искусству аргоссцев — подножке:
отменное средство,
надежнее нет ничего, чтобы вырвать победу в борьбе,
в кулачном бою и, как признано, даже в науке.
Но мы, дети смертных, без ведома учителей обладая
всего лишь собственной волей,
упорством, а также системой селекции и пыток,
стали такими, какими смогли.
Мы нисколько себя не чувствуем низшими, нам не стыдно
смотреть любому в глаза.
Наши титулы на сегодняшний день — в трех словах:
Макронисос, Юра и Лерос[101].
И как только наши стихи вам покажутся аляповатыми —
сразу вспомните, что они написаны
под конвоем, под носом охранников, под ножом,
приставленным к ребрам.
И тогда нет нужды в оправданиях; принимайте стихи
такими, как есть, и не требуйте того, чего у них нет, —
вам больше скажет сухой Фукидид, чем изощренный в письме
Ксенофонт.
ЗОЛОТОЕ РУНО[102]Перевод Юнны Мориц
Зачем добивались мы золотого руна? Еще одно испытание —
возможно, самое страшное;
Симплегады, убийства; в Мизии отставший Геракл,
и его ослепительный мальчик — Гилас, потонувший в источнике;
кормовое весло слома лось, и другого не будет, и не будет отдыха.
Колхида, Эет, Медея. Медный бык.
Приворотное зелье и бесполезность борьбы.
И Апсирт — его по кусочкам отец подбирает из моря.
И это руно —
уже достигнута цель, и — свежайший страх:
как бы смертные или боги у тебя не украли добычу;
если держишь руно в руке, его золотая шерсть освещает ночи твои,
если держишь руно на плече, его золотая шерсть освещает тебя целиком,
ты — мишень и для тех и для этих: никакой возможности
спрятаться в тень,
чтоб остаться в своем ничтожном углу, обнажиться,
и быть, и существовать.
Но чем же была бы наша бедная жизнь без этой золотой
(как мы все говорим) пытки?
ИЗ БУМАГИ(Фрагменты)Перевод С. Ильинской
Из бумаги, да, из бумаги.
Передай основную линию,
чтобы, обрушившись, крыша
не разбила стакан,
не ударила мертвую.
Правда? Пришло письмо?
Разорви.
Потом мы его соберем
по клочку,
склеим
и прочитаем.
Ты слышишь выстрелы?
На той фотографии
был старик с бородой.
Фотографию сняли.
Стерлась бечевка, — сказали, —
упала бы,
стекло бы разбилось.
Теперь за баулом
старая фотография
смотрит в стену.
Там не бечевка.
Там проволока.
То, что пропало,
что не пришло,
не нужно оплакивать.
То, что имел,
но утаил,
стоит оплакать.
Задобрил злую собаку?
Бросил ей хлеб?
(И сахар?)
Съест и тебя.
Дом был стеклянный,
пустой,
виднелась внутри
пустота
и медное кольцо
в потолке.
В подвале —
ржавая мышеловка
и зеленый сапог
лесничего.
Я принес их судье —
единственные улики.
Как он намучился, сооружая
из этой газеты
большую бумажную птицу.
(И спрятал в нее
настоящую птицу.)
Летит, — сказали, —
смотрите, газета летит,
да как уверенно, ровно.
Конечно, летит.
А ходить по земле не может.
Что ты хотел сказать?
Я забыл.
Всё-то меня прерывают,
всё-то я забываю о главном,
наверное, не случайно.
На рассвете
сон застал меня в кресле.
По векам моим
мизинчиком провела
далекая благодарность.
Может быть, это мне и хотелось сказать.
Об этом я и забыл.
Я накрыла его тарелку,
ушла.
Он поест еще теплое.
Поймет, что накрыла я.
Поймет ли, что нет меня?
НИКИФОРОС ВРЕТТАКОСПеревод С. Ильинской
Никифорос Вреттакос (род. в 1912 г.). — Родился в деревне Крокес под Спартой. Активный участник Сопротивления. Из поэтических книг Вреттакоса можно назвать «Под тенями и светом» (1929), «Гримасы человека» (1935), «Послание Лебедя» (1937), «Героическая симфония» и «33 дня» (1945), «Время и река» (1957), «Глубина мира» (1961), «Ода к Солнцу» (1974).
Антивоенная тема — одна из основных в творчестве Вреттакоса. Нести людям солнце, «сгружать в души людей небо», раскрывать для них красоту мира и их собственную красоту — в этом видит Вреттакос назначение поэзии.
В 1957 г. Вреттакос посетил Советский Союз, впечатления от этой поездки вылились в книгу «Один из двух миров».
Стихотворения «На перекрестке улиц Эола и Виссы» и «Рождение» печатаются по тексту публикации журнала «Иностранная литература», № 3 за 1965 г. Стихотворения «Речь рук» и «Дело поэтов» переведены впервые.
НА ПЕРЕКРЕСТКЕ УЛИЦ ЭОЛА И ВИССЫ
Человек на тротуаре словно меряет взглядом
время, расстояние, яркость света.
Куда идти? Туда? Сюда? Он, видно, не знает.
Он подносит ко лбу холодную ладонь и вглядывается пристальнее.
Солнце нашего века светит не очень ярко.
(Было время, он шагал,
он прыгал и танцевал. Было время, когда восходило солнце,
и, поднимая голову, он видел его.
Он помнит девушку в красном, парк,
море, сад.)
А война
снова грозит прийти.
И сжечь его память и его деревянную ногу.
РОЖДЕНИЕ
Что за буря, боже мой! Как ты промокла!
Как спутались волосы твои, Мария!
Что же ты встала в дверях? Проходи.
Погрейся у моего огонька. Я сварю тебе чай.
(Заработок у меня мизерный, а у наших друзей
нет и этого. Таков уж наш круг.) Вот тебе шаль.
В доме беспорядок. Ты оглядываешь его с любопытством.
Входи же.
Незадолго до твоего прихода
в этих яслях родилось стихотворение.
Незадолго до тебя пришла и здесь родила
печаль мира.
РЕЧЬ РУК
Чуть ли не час говорили со мной твои руки,
мне доводилось слышать песни рек и лесов,
но эту песню я слышал впервые —
ее исполнили руки твои.
Кузнечик
на сосне приумолк. А там, где пылал закат,
вертикали лучей почудились мне следами, —
их оставили крылья слетевших на землю богов.
В сумерках,
окутавших мир, только они и звучали,
только они и слышались — руки твои.
Десять сверчков на десяти твоих пальцах,
глядя в далекое небо, в экстазе
пели — и тут мне опять показалось,
почудилось, будто следы от крыльев
сложились в пять нотных линеек.
ДЕЛО ПОЭТОВ
Поэты живут вне страха.
Подобные солнцу, что прямо лучи свои направляет,
прямо они говорят. Нет ладони, способной
рот им закрыть, заковать вдохновение. Знают они
цену династий и тронов; не свод королевских законов
Высший закон они чтут.
И правду запретную, как тюремный сигнал,
повторяют…
Поэт —
это дух земли, он над нею встает,
когда опускается мгла, и сверху сияет,
как кусочек молнии, на большой
высоте, в ночи.
ОДИССЕАС ЭЛИТИСПеревод Юнны Мориц
Одиссеас Элитис (наст. фамилия — Алепуделис). — Родился в 1912 г. на Крите. Свои первые стихотворения опубликовал в 1935 г., в 1940 г. выпустил сборник «Ориентации». Один из основателей «новой поэтической традиции» верлибра в Греции. Прозрачные и радостные стихи раннего Элитиса проникнуты чистотой восприятия, доверием и любовью к жизни, к природе. В 1940 г. Элитис принял участие в греко-итальянской войне. Картины страданий и смерти, разрушившие в сознании поэта светлый миф о безграничной радости, запечатлены им в поэме «Песнь героическая и скорбная о младшем лейтенанте, погибшем в Албании» (1945).
В поэме «Достойно есть» (1960) поэт приходит к философскому осмыслению радости как награды за борьбу со злом, за веру в конечную победу добра.
Стихи Элитиса на русский язык переведены впервые.
ГРАНАТОВОЕ СУМАСШЕДШЕЕ ДЕРЕВЦЕ
Не в этих ли белых дворах, где южный ветер пылит
И в каменных арках скулит — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Которое так на свету трепещет и рассыпает свой смех плодоносный…
С капризами ветра и лепетом ветра, — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Которое искры зари рассыпает над свежей листвой,
Разжигая вселенские краски с ликующей дрожью?
Не на равнинах ли этих, где просыпаются девочек голые стайки
И золотистыми пальцами клевер срывают малиновый, —
Не здесь ли оно, блуждающее в пространстве младенческих
снов, — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Которое беззаботно бросает свой свет в их сырые корзины,
Рассыпает журчанье их детских имен, — скажите, —
Не здесь ли гранатовое сумасшедшее деревце,
которое борется с пасмурной бездной мира?
В сердце дня, который от бешеной ревности распускает семь видов крыльев,
Заграждая вечное солнце тысячью толстых призм,
Ослепительных, жгучих призм, — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Ухватившее гриву, сто раз подстегнутую на диком лету,
И не хнычущее, не унывающее, — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Которое криком гранатовым возвещает восход надежды?
Окажите, не здесь ли гранатовое сумасшедшее деревце,
которое вдаль посылает приветы,
Помахивая платочками листьев из свежего пламени,
Мope, способное миру родить тысячу два корабля,
Волны, способные совершить тысячу две попытки,
Чтобы льнуть к берегам, неведомо пахнущим, — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Которое снасти трещать заставляет в прозрачном утреннем воздухе?
Высоко, с голубою гроздью, загорающейся для праздника,
С гроздью, полной опасности, гордости, — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Которое светом своим в ненастье пронзает злого, черного духа,
И шафранный воротник молодого дня простирает из края в край,
Воротник, обильно расшитый песнями, — скажите, не здесь ли
гранатовое сумасшедшее деревце,
Которое так торопливо расстегивает золотые шелка ароматного дня?
В нижней юбке первоапрелья и в цикадах зрелого августа, —
Скажите мне, та, что злится, резвится и сводит с ума,
Стряхивая с угрозы черные брызги гнева,
И запуская за пазуху солнцу всех поющих, пьянящих птиц, —
Скажите мне, та, что перья на вещей груди раздвигает,
На вещей груди сновидений наших глубоких, — не она ли
гранатовое сумасшедшее деревце?
ЕЛЕНА
И было первой каплей дождевой убито наше золотое лето
намокли все слова чье лоно прежде само рождало звездный блеск
все те слова намокли у которых была единственная цель — Твоя душа!
Куда теперь мы будем руки простирать когда пренебрегает
нами время
на чем теперь мы остановим взор когда туманные изгибы дальних
линий попали в катастрофу среди туч
теперь когда
на всех пейзажах наших закрылись навсегда
твои ресницы
и мы — как будто нас туман заполнил —
живем в своем пронзительном сиротстве и в окружении
твоих портретов мертвых.
Прильнув челом к туманному стеклу нет мы не умираем
в новой скорби
и нас не смерть убьет — ведь ты не тлен ты существуешь
вечно и во всем
ведь существует вечно ветер свежий который сам в тебя вдыхает
жизнь тебя вблизи он одевает точно так же
как наша вечная надежда одевает тебя издалека
ведь существует где-то
зеленая равнина что простерлась — от смеха твоего
до солнца в небе
до солнца — и ему твой смех вверяет тайну что мы с Тобою
встретимся опять
нет нет не смерть повисла перед нами
а лишь малюсенькая капелька дождя
осеннего дождя — всего и только
лишь чувство смутное
сырой земли дыханье в наших душах которые уходят вечно вдаль
и если не в моей твоя рука
и если кровь моя течет не в жилах твоей мечты —
свет в чистом небе
и музыка незримая поет в нас О! печальная
союзница всего что держит нас еще в угрюмой жизни мира
да! влажный ветер осень час разлуки
горчайший способ опереться локтем о светлое воспоминанье
которое всплывает в час когда стремится полночь нас от света отлучить
за тем окном квадратным и глядящим лишь в сторону
одной великой скорби
за тем окном — оно не видит ничего
поскольку стали музыкою пламя незримое в камине и удар
больших часов на каменной стене
и вот уже стихотвореньем стали одна строка с
другой и звук перекликающийся с каплей
осеннего дождя и со слезами и со словами
и со словами не такими как другие а с теми у которых есть одна
единственная цель — Твоя душа!
МЫ ШЛИ…
Мы шли и шли целый день по земле все вместе
с нашими женщинами нашими солнцами нашими псами
играли пели воды попили
свежайшей бьющей сквозь недра минувших столетий.
На одну минуту присели после обеда
и друг другу в глаза глубоко-глубоко взглянули.
Из груди на волю вспорхнула крылатая бабочка
она оказалась белее
нашей маленькой белой ветви на самом краю мечты.
Мы знали что ей не дано угаснуть
и что белая-белая она совершенно не помнит сколько гусениц тащит.
Мы огонь разожгли когда стало смеркаться
и запели
Огонь прекрасный огонь не жалей иссохших ветвей
огонь прекрасный огонь не дойди до пепла
огонь прекрасный огонь жгись
говори нам о жизни сжигая.
Мы всю жизнь говорим о жизни мы руками берем ее за руки
мы смотрим ей прямо в глаза которые смотрят на нас
и если то что нас вечно пьянит — магнит и это мы знаем
и если то что нас болью казнит — зло и это мы испытали
и мы говорим о жизни мы идем лицом к ее птицам
и без тени упрека приветствуем птиц ее улетающих
мы воистину из хорошего поколения.
ТЕЛО ЛЕТА
Очень давно были пролиты последние капли дождя.
Над муравьем и рептилией — небо сгорает.
Фрукты красят свой рот, сочные губы свои.
Поры земли отворяются медленно,
И рядом с водою, медленно каплющей по слогам,
Огромное смотрит растение — прямо солнцу в глаза.
Кто это навзничь лежит на раскаленном песке,
Листья олив серебристых мглою окуривая?
Это в его ушах кузнечики греются,
И на его груди муравьи надрываются,
И рептилии пресмыкаются в его растительности подмышек,
И над водорослями ног так легко вздыхает волна,
Посланная сиреной, которая спела вселенной:
«О, голое тело лета, голое, загорелое,
Промасленное, просоленное,
Голое тело скалы и дрожь молодого сердца,
Колыхание ивовых свежих волос,
Базилика дыхание над кудрявым лобком,
Где ракушек полно и сосновых иголок, —
Голое тело, глубокий корабль искрометного дня!»
Тихие ливни журчат, сильные грады стучат,
Мчатся над сушей чеканной в когтях урагана,
Который чернеет в бездонной дикости океана.
В белизну облаков тугогрудых ныряют холмы.
Но над зверством стихий ты всегда улыбаешься так беззаботно,
Находя невредимым бессмертье свое, —
Ровно так же, как солнце всегда находит тебя на песке,
Ровно так же, как небо всегда находит здоровое, голое тело твое.