реть на мир. Беспамятство — преодоление времени, забвение обид, облегчение послушания, забвение своих заслуг, приобретение простоты. Все равно — память хранит все на свете и только временно отказывается воспроизводить. Беспамятный старец похож на пассажира, сдавшего свои чемоданы в багаж и налегке ожидающего поезда. Придет время, суровые таможенники вскроют его чемоданы и он ужаснется их содержимому.
«Множеством Славы стерл еси супостаты», — вот метод религиозной борьбы, единственный — уничтожать, «стирать» все темное в себе обилием, мощностью божественного сияния.
Плохо не иметь дурные помыслы, а поддаваться им. В них мы не вольны, такова наша природа, помраченная грехом; помыслы имели и святые. Наше вольное следование помыслам или борьба с ними — вот где наша победа или поражение.
У нас чисто православное аскетическое чувство «трезвенности», в противовес «духовному пиянству» — сладости, «приятности» — в этом одно из наших отличий от католичества. Это различие особенно явно в церковном искусстве.
Жизнь наша не идет плавно и равномерно. Она идет, как всякий живой процесс, как жизнь природы, — моментами упадка и возвышения. Пост — период духовных усилий. Если мы не можем отдать Богу всю свою жизнь, то посвятим Ему безраздельно хотя бы периоды постов — усилим молитву, умножим милостыню, укротим страсти, примиримся с врагами.
Ничто из сотворенного Богом не есть зло; мы сами извращаем, претворяем в зло и самих себя и все кругом себя; на этот поворот ко злу есть наша свободная воля.
«Толстовство» — результат потуги среднего ума проверить все основы человеческой жизни, созданные гениями, святыми и творчеством великих народов. Бессилие среднего ума понять смысл основ, законов и учреждений приводит к их отрицанию (церковь, брак, обряд, костюм, этикет и т. д. ). Выяснил это себе в разговоре с Х (толстовцем).
… В этом, может быть, есть маленькая надежда — что как бы мы ни были немощны, духовно слабы, грехолюбивы, но Христос остается для нас незыблемой, вечножеланной святыней, к которой мы всегда будем возвращаться.
Постоянное наше самооправдание — это, мол, еще грех не велик, и самоуверенная мысль — «до большего себя не допущу». Но горький опыт всем нам много раз показал, что раз начатый грех, особенно — разрешенный себе, — овладевает человеком, и возврат от него почти никому непосилен.
Характерно, что главные две формы сумасшествия — мания величия и мания преследования возможны только при самолюбии и являются формами греха — гордости.
Ходят среди нас живые мертвецы, со смертью души прежде смерти телесной, не имеющие и надежды на ее воскресение, так как здесь мы подготовляем жизнь будущего века — и есть души, уже как бы воскресшие до смерти тела, — делом, опытом, любовью доступные высшей жизни духа.
В нашем сумрачном мире даже сияние всякой добродетели отбрасывает тень; смирение — малодушие и лукавство; доброта — несправедливость; правдолюбие — грубость и требовательность. Мы же, склонные видеть всегда худшее, видим прежде всего, а иногда и только — тени. Для наших грешных глаз кроткие — слабы и не просты, молитвенные — эгоистичны и сухи, щедрые и нестяжательные — бесхозяйственны и моты, созерцатели — ленивы. Способность видеть во всем, даже в хорошем, темную сторону показывает не столько наличие этой темноты, там где мы ее видим, как точно обличает нашу темноту и общую греховность.
Надо не только переносить невзгоды, но и видеть в них руку Властителя судеб.
… Скажу Вам, к чему я давно пришел из чтения свв. отцов: периоды скудости вполне естественны, и их надо переносить с терпением и благодушием. Эти периоды укрепляют в нас смиренную мысль о нашем бессилии и принуждают все надежды на оживление нашего сердца возлагать на Бога.
Многое облегчалось бы для нас в жизни, многое стало бы на свое место, если бы мы почаще представляли себе всю мимолетность нашей жизни, полную возможность для нас смерти хоть сегодня. Тогда сами собой ушли бы все мелкие горести и многие пустяки, нас занимающие, и большее место заняли бы вещи первостепенные.
Жизнь идет негладко, и эта «негладкость» делается уже какой–то привычной нормой; наше былое благополучие так далеко (и внутренне далеко, не только внешне), что даже не вздыхаешь о нем. Конечно, это общее место, давно всем известное, особенно нам, русским, что страдания полезны для души; но я недавно как–то по–новому пережил этот трагизм. Наши трудности и горести, если мы их несем добровольно (соглашаемся на них), питают и укрепляют душу, они непосредственно превращаются в богатства духовные — «кратковременное страдание производит в безмерном преизбытке вечную славу» (2 Кор. 4, 16, 17); это благодатный ветер, надувающий паруса нашего духа…
Важна не «праведность» сама по себе, — праведны были и фарисеи, но ложной праведностью (основанной не на том, на чем надо, т. е. на любви, вере), праведностью наружной, надменной, ложной, трижды неправильной. Все добродетели без смирения ничто.
Какова наша праведность, посколько она у нас есть, — не совмещается ли она с грехом? Не формальна ли она, не тщеславна ли?
Старушка X, которая считает себя окончательно благоустроенной религиозно, когда я ей приношу что–нибудь почитать: «Ах, вот это совсем моя мысль, это надо выписать!» Самолюбивый человек безнадежно слеп и одинок: ничего ни в мире ни в людях он не увидит кроме себя и своего.
Сама по себе ограниченность человека не есть глупость. Самые умные люди непременно ограничены в ряде вещей. Глупость начинается там, где появляется упрямство, самоуверенность, т. е. там. где начинается гордость.
Зло и добро не есть совокупность добрых или злых поступков; это злая или добрая сила, владеющая человеком. Безмерен этот напор зла, сила этого начала. Мало имеют значения (религиозного) поступки сами по себе. «Хорошие» по результату дела (накормить, помочь и т. д. ), могут быть злыми по существу, исходя от человека, одержимого злом; и неудачные, глупые, даже вредные дела могут быть добрыми — исходя из доброго источника, имея добрые побуждения.
Часто мы не грешим не потому, что победили грех, внутренне его преодолели, а по внешним признакам — из чувства приличия, из страха наказания и проч. ; но и готовность на грех — уже грех сам по себе.
Но внутренний грех, не исполненный, все–таки менее совершенного: нет укоренения в грехе, нет соблазна другим, нет вреда другим. Часто есть пожелание греха — но нет согласия на него, есть борьба.
Вот ступени, по которым грех входит в нас, — образ, внимание, интерес, влечение, страсть.
Мы делаем добрые дела, очищаем свое сердце и приближаем себя к Богу не из–за награды, а из любви к Богу. Однажды я спросил себя:
«Остался ли бы я с Христом, если бы я знал наверное, что дьявол победит Бога?» И ответил без колебания: «Конечно, остался бы». Где. же тут эгоизм?
Mindcrwertigkeitsgefuhl — есть та же «гордость», то же обращение внимания на себя, эгоцентризм, только под другим видом. Смиренному и простому не придет в голову ни мания величия, ни страдания от своего ничтожества.
В общем я скучаю над канонами, а особенно над акафистами и читаю их только по обязанности. Выделяю отсюда только покаянные каноны Октоиха и постной Триоди. Но бывают часы большой душевной тяжести и тоски, и тогда слова некоторых канонов (Божией Матери — молебный, Иисусу Сладчайшему) произносишь как свои собственные. Значит, «нечувствительность» к канонам есть обличение — отсутствие у данного лица настроения автора данного канона. Мораль в христианстве не то что дело второстепенное, но выводное. Иного порядка нравственность, не вытекающая естественно из полноты нашей религиозности; она есть или просто добропорядочность, или дело инстинкта, или — очень часто — нестерпимая фальшь.
Чем больше человек будет, забывая себя и свое, отдавать свое сердце Богу, делу и людям, тем легче будет ему становиться, пока он не достигнет мира, тишины и радости — удела простых и смиренных душ.
В первом послании Еванг. Иоанна (1 Иоан. 4), говорится о любви Божественной, о той любви, которая покрывает множество грехов, которая отменяет закон, заменяет исполнение всех заповедей; о той любви, которая дает жизнь, потому что приводит в соприкосновение с Источником Жизни; которая дает высшее ведение: «Кто не любит, тот не познал Бога» (1 Иоан. 4, 8), и наоборот, — «Всякий любящий–знает Бога» (1 Иоанн. 4, 7). Знает Его по закону подобия.
Мы думаем о себе, что все мы причастны этой любви: каждый из нас любит что–либо, кого–либо. Если и есть редкие люди, которые ничего не любят, уже здесь пребывающие во «мраке преисподнейшем», то это редчайшее явление. Мы все любим близких, родных, друзей, людей нашего образа мыслей. Но та ли это любовь, которой ожидает от нас Христос? Относительно любви к родным, всем ясно, что это та же эгоистическая любовь к своему, к себе. Но любовь к друзьям, близким — не есть ли это то же самое? Из бесконечного количества явлений и лиц мы выбираем родственные нам, включаем их в свое расширенное «я» и любим их. Но стоит им отойти немного от того, за что мы их избрали, как мы изольем на них полную меру ненависти, презрения, в лучшем случае — равнодушия. Это человеческое, плотское, природное чувство, часто очень ценное в этом мире, но теряющее свой смысл в свете жизни вечной. Оно не прочно, легко переходит в свое противоположение, принимает демонический характер.
Если бы в нас была действительно стихия любви, то она изливалась бы на всякого–на доброго и злого, на приятного и отвратительного.
Но как это возможно? — Заповедь Евангельская не может быть неисполнимой, иначе бы Евангелие оказалось бы собранием прекрасных слов, неприменимых к жизни. К таким словам относится и слово о любви к врагам. Как возможна такая любовь?
Два обстоятельства закрывают нам путь к пониманию этой заповеди: первое, это что мы не исполнили предыдущей заповеди — «Если кто хочет идти за Мной, да отвержется себя» — заповедь о нищете духовной. Только на пути отречения от себя и своего, от своих симпатий и антипатий, суждений, привычек, точек зрения, можно понять Евангелие, и, в частности, заповедь о любви к врагам.