Записки благодарного человека Адама Айнзаама — страница 1 из 11

Хамуталь Бар-ЙосефЗАПИСКИ БЛАГОДАРНОГО ЧЕЛОВЕКА АДАМА АЙНЗААМАЛюбовная история в минорном ключе

Я обязан рассказать о ней. Она изменила все течение моей жизни. С тех пор минуло восемь лет. Я, Адам-Вольф, сын Ривки и Натана Айнзаамов, уроженец Тель-Авива, проживающий в Ришон ле-Ционе, пишу о тех давних событиях, и иногда мне кажется, что все это происходило не со мной. Что я недостоин их величия, их мощи, их значения. Я должен задокументировать эту историю с сухостью и ответственностью, присущим летописцам древности, божественным избранникам, сумевшим увековечить великие свершения, изменившие судьбы человечества. Вспоминая некоторые эпизоды тех дней, я наполняюсь стыдом, но ведь я запечатлеваю их исключительно ради собственного успокоения. «Издали все кажется красивее», сказал Цицерон.

Март 1973. Мои занятия в университете продолжаются уже почти полтора года. Я все еще не вполне студент — неполноправный студент. Записался, чтобы порадовать родителей. В этом году я прекратил свои еженедельные посещения психиатрической клиники, но наряду с этим обратился в Отдел психологической помощи при университете. Я посещаю занятия на историческом факультете, на кафедре истории еврейского народа и общей истории. В «Новостях» упоминают Никсона, Киссинджера, Мао, Брежнева, Садата и Голду Меир. Создается ощущение национальной мощи, но существуют резкие разногласия между «голубями» и «ястребами». Поговаривают о кандидатуре Моше Даяна на пост главы правительства.

Прекрасные дни, невыразимо прекрасные, не надоевшая промозглая зима и дождь, окутывающий университетский кампус туманом. Холодные ясные дни. Яркие краски, чистые звуки. Приближалась весна, уже чувствовалось ее ликование, проникавшее повсюду, даже в зал исторической библиотеки, даже в труды великих историков, создающие в этих стенах возвышенную духовную атмосферу.

Радость и благодать покоятся на всем, кроме моей души. Я сижу и читаю, но буквы не складываются в слова, из слов не возникает предложений, чтение представляет собой нечто вроде упорного бурения глубокой скважины, из которой под конец удается добыть лишь несколько капель прогорклой воды. Путь от мысли к перу, пытающемуся записать тезисы классического сочинения, пролегает по некоему гигантскому лабиринту пустоты, и конспекта достигают только обрывки вытекающих из книги выводов.

Я валяюсь до полудня в постели, просыпаюсь в час дня, когда мама возвращается со своих процедур. Дом запущен и утопает в грязи. Зачастую я остаюсь голодным, поскольку никто не заботится о том, чтобы закупить продукты. Ссоры между родителями продолжаются и становятся все более злобными. Они кричат, плачут, объясняются по-румынски, чтобы я не понимал, и все это вызывает у меня нестерпимую головную боль и звон в ушах. Из того немногого, что они произносят на идише (это тот язык, на котором они разговаривают со мной), я понимаю, что они обвиняют друг друга в смерти моего брата, погибшего в Шестидневной войне. «Ты подписала ему!» — рыдает отец. «Из-за тебя он оставил дом! — вопит она. — Нацист! Капо!» Я реагирую на эти проклятья и брань приступами рыданий. Отец бродит по дому, бьется головой о стены, пытается воткнуть хлебный нож себе в сердце, швыряет тарелки с едой на пол. Я отказываюсь встать и отправиться на работу. Профессор Вайнфельд взвешивает возможность временной госпитализации.

Подавленное состояние прогрессирует, я погружаюсь в пропасть удушающего дурмана, лишающего меня возможности улыбнуться. Цвета тускнеют, на лицо наползает маска различных оттенков серого. Звуки существуют: радио, телевидение, рычание проезжающих под окнами автобусов, голоса людей, возгласы «Что слышно? Всего хорошего! До свиданья!» Но все это с трудом проникает сквозь мутную стеклянную завесу, выхолащивающую звук и превращающую его в нечто настолько скудное и незначащее, настолько утомительное, что лучше бы и вовсе не слышать.

Я сную по университету, чересчур часто забегаю в отдел копирования учебных материалов, копаюсь в книгах по истории, литературе, философии. Меня знают там, читать я не могу, буквы мельтешат и скачут перед глазами, но готов обменяться несколькими фразами со знакомыми.

Я среди людей. Тут реально существуют подполковник Авнер, днем несущий службу в армии, а в вечерние часы изучающий историю; Юсуф Мааджна, студент из Умм эль-Фахма, который живет в общежитии и читает Цицерона в переводе на арабский (ливанское издание); Биби Беркович, альбинос, пишет диссертацию о спортивных играх в Древнем Риме; Амнон Бен-Арци, активист движения «Компас», добивается освобождения отказывающихся от службы в армии, пьет много пива и приударяет за замужними женщинами. Я тоже реально существую здесь: студент второго курса исторического факультета, девятнадцати лет, кареглазый длинноносый шатен, рост средний, очки с толстыми линзами в коричневой пластиковой оправе, кордероевые брюки, всем своим обликом напоминает еврейских юношей из Польши двадцатых-тридцатых годов прошлого века. Мой акцент, смесь русского, румынского и идиша, выдает мою чуждость. Я знаю, что мой язык — это язык изгнания, и не только из-за акцента, но и из-за его особой мелодии, ритма, а также острот, которые я отпускаю, и вообще присущей мне манеры шутить. Идиш, средство общения с родителями, проступает во всем.

Вгрызшаяся мне в душу тоска не позволяет завязать прочные связи с окружающими, поэтому я слоняюсь в одиночестве по верхнему этажу учебного корпуса «Шарет». Эта перипатетика утомляет, и время от времени я позволяю себе опуститься в одно из черных пластиковых кресел, расставленных вдоль стены. Наблюдаю в окно происходящее на территории кампуса. Мысли уносят меня в прошлое.

Учеба продвигается медленно. Сейчас я изучаю главы истории американского еврейства. В прошлом году занимался историей Древнего Рима. На кафедре израильской истории больше студенток. В значительной своей части это замужние и даже пожилые дамы.

Вечером я спускаюсь по трем ступенчатым террасам к автобусной остановке, чтобы ехать домой, в Ришон ле-Цион. Мати Каспи поет на слова Натана Заха: «Когда Господь в первый раз произнес…». Мелодия увлекает меня. «‘Да будет свет!’ — так сказал добрый Бог. В тот миг он не думал о людях, но в душах их уже сплетались злые козни». На фоне ночного Тель-Авива песня звучит как тревожное предостережение.


Однажды я присоединился к бродившему по кампусу Амнону Бен-Арци, он свернул к расположенному у центрального входа киоску, где продавались удешевленные театральные билеты — решил посетить какое-то представление. В киоске имелись также газеты, автобусные абонементы, сигареты, лотерейные билеты. Зеленый киоск был обвешен со всех сторон объявлениями о предстоящих мероприятиях. Амнон остановился и поинтересовался билетами, а я воспользовался моментом, чтобы перекинуться с окружающими несколькими расхожими фразами о положении в городе и в мире. За прилавком сидела девушка с несколько удлиненным лицом. Высокий лоб обрамляли две пряди черных, ниспадающих на плечи блестящих волос, прижатых заколками к вискам. Глаза ее были зелеными. В разговоре она обнажала два ряда крепких квадратных зубов и весьма решительным голосом отдавала распоряжения помощникам. Вокруг собралось много студентов, стоял обычный галдеж. Мы обменялись с ней несколькими любезными словами, и тут я заметил у нее на пальце широкое обручальное кольцо. Спросил:

— Замужем?

— Да, замужем, — произнесла она и окинула меня, словно бы исподтишка, изучающим взглядом.

Амнон купил билеты, и мы направились обратно в библиотеку. В тот вечер, вернувшись домой, я подумал: сегодня я познакомился с симпатичной женщиной. И на следующий день несколько раз подходил к киоску. Тогда я не мог предположить — даже во сне — что это знакомство перевернет всю мою жизнь и будет так много значить для меня в последующие годы. И что через восемь лет я почувствую необходимость описать ее и рассказать о ней. С тех пор она превратилась в главное действующее лицо моей персональной истории — Елена Прекрасная моих сражений.


Между мартом и октябрем 1973-го мое душевное состояние весьма ухудшилось. Распад был чудовищным. Атрофировались основные функции мыслительных процессов и памяти. Меня преследовали кошмарные боли, голова раскалывалась, дневной свет резал глаза. Шестого октября 1973-го года разразилась война Судного дня. Шестнадцатого октября 1973-го года, в день форсирования Суэцкого канала, я попал в психиатрическую больницу и встретил там медсестру Гилу. Гила была напугана силой чувства, которое я начал выказывать ей, и считала, что наши отношения нанесут вред моему здоровью. Тяготы жизни повергли ее в хроническую тоску и отчаяние, она уже не ждала для себя ничего хорошего, начала курить, но ничто не могло сокрушить доброты ее сказочного сердца. Я не обвиняю ее. Она была замужем и к тому же беременна. Она спасла меня от моего ужасного жребия. Сумела сделать то, чего не сделал целый полк лекарей. Я попросил ее достать мне «Отверженных» Гюго и перечитал эту книгу от корки до корки.

Когда я учился в одиннадцатом классе, сочинение, посвященное «Отверженным», принесло мне высший балл. Славная, незабвенная моя учительница Элишева, вручая мне тетрадь, пригласила меня на беседу к себе домой — в школе не имелось такого уголка, где можно было бы спокойно, в тишине, посидеть и поговорить с учеником. Это было в тот год, когда погиб мой брат, и наш дом превратился в сущий ад. Я приходил к Элишеве почти каждый день — до тех пор пока она не сказала, что ее муж не желает, чтобы эти визиты продолжались. Перед ее уроком я собирал для нее цветы. Я воображал себя Жаном Вольжаном, который подымает телегу, чтобы спасти раздавленного ею человека. Когда я читал «Отверженных» в психиатрической лечебнице, то чувствовал, что Элишева стоит рядом и разговаривает со мной. Закончив чтение, я понял, что выздоравливаю.

Через восемь месяцев, шестнадцатого июня 1974-го года, меня выписали из больницы. Я должен был посетить семейного врача, чтобы получить рецепты назначенных мне лекарств. В ожидании своей очереди, я услышал голос за спиной: