Записки благодарного человека Адама Айнзаама — страница 3 из 11

ой улыбки Яэли — словно говорила: «Мы маленькие люди, и правильно сделаем, если будем знать свое место и не устремляться в высшие сферы». Он обожал заниматься абстрактными математическими вычислениями и находил в них потаенные значения, которые откроют ему то, что должно произойти в ближайшем и более отдаленном будущем. Кроме того он читал французские книги и пытался учить немецкий. Иногда жаловался на что-то, но без всякого раздражения. Я узнал от него, что он боевой офицер и принимал участие в войне Судного дня. При этом в нем не было ни малейшей склонности к агрессии, свойственной бравым воякам. Я попытался представить его в военной форме и не смог. Яир рассказывал мне о происходившем на передовой и описывал бой как ‘продвижение к горизонту и несколько выстрелов вдалеке’. Я чувствовал, что этот человек не живет в аду, подобно мне, хотя и говорит иногда об ‘усталости’. Это я понимал.

Я познакомился с ее шестнадцатилетней сестрой Теилой. Низенькая, пухленькая девчушка, скромная одежда свидетельствует о религиозном воспитании. Напоминает золотые карманные часики без крышечки. Кругленькое личико, взгляд темных глаз выдает натуру наивную и прямодушную. В нашем неустойчивом и раскачивающемся, словно подвыпившем, мире она нашла счастье в книгах, подружках и школе. Какая-то неловкость в ее поведении вызывала во мне невольное сочувствие. Она поверяла Яэли свои важные тайны, они шептались и секретничали, Яэль с любовью опекала эту молодую, невинную жизнь. Мне случалось перехватывать один из ее сияющих зеленоватых взглядов, брошенных на Теилу, в основном это случалось, когда разговор переходил на деликатные рельсы. В такие мгновения я вдруг находил интерес в чем-то далеком от предмета их беседы.

В ту же пору я подружился со слепым аспирантом, который был всегда одет в зеленый свитер и темные брюки. При нем состояла собака-поводырь медового цвета по кличке Дон. Мой новый знакомый узнавал меня по голосу и радовался нашим встречам. Он писал кандидатскую диссертацию о билингвизме Беккета и удивлялся тому, что я не знаком с творчеством этого писателя.


В ноябре 1976-го я приступил к занятиям в университете как полноправный студент. Настроение было приподнятое, но за несколько дней до начала учебного года я умудрился заболеть тяжелым спазматическим бронхитом. Явился на первую лекцию по курсу реформ братьев Гракхов задыхаясь и напичканным вентолином. Зайдя в аудиторию, увидел, что руки у меня трясутся. Ощущение было такое, что я удостоился чести, которую и греки, и троянцы оказали Гектору после его гибели. От избытка переживаний я плотно сжал губы. Мне казалось, что я грежу, что вот-вот придется вернуться к вечерним процедурам в больнице. Но фантастическое действо было подлинным: за окнами четыреста сорок шестой аудитории в корпусе «Гильмана» сияли оранжевые огни университетских фонарей, ночная красота которых в тот час была трижды очаровательной, и библиотека, в двери которой я снова вошел, на этот раз как заправский студент, представилась мне живым человеком, ожидавшим нашей встречи и верившим, что она непременно состоится.

Я целыми днями торчал в библиотеке. Учебная литература была украшена рисунками и фотографиями великолепных икон, крестов и корон, и это усиливало ощущение восторженного подъема.

Контакты с Яэлью становились все более тесными. Тотчас после окончания каждой лекции я просто обязан был стрелой лететь к ее киоску. Я чувствовал, как сердце мое выскакивает из груди, стоит мне издали увидеть ее, окруженную публикой, требующей билетов. Иногда мы гуляли по дорожкам кампуса. Родители ее развелись год назад. Про мужа она сказала: «Во время войны я думала, что если Яир погибнет, я покончу жизнь самоубийством, но потом поняла, что у меня не хватило бы мужества совершить это, даже если бы мне было суждено навек остаться вдовой». Она так просто произнесла эти слова: ‘покончу жизнь самоубийством’, будто речь шла о том, какие носки надеть завтра. Я рассказал ей более подробно о своей болезни, о том, что толкает меня к учебе. Мы говорили и о сути любви, и о страхе смерти, и о Боге, и о художественной литературе, об истории и об историках, о судах и юристах. Порой выуживала из каких-то глубин одну из столь дорогих моему сердцу улыбок (у нее имелось их несколько), но если я заговаривал о чем-то, что было ей не по душе, в глазах ее вспыхивали сухие желтые молнии, словно у сурового монаха-отшельника, и губы вытягивались в ниточку. В те моменты, когда она становилась серьезной и, в особенности, когда размышляла над чтением, выглядела спокойной и сосредоточенной. Если содержание книги всерьез интересовало ее, опускала книгу на колени и наклонялась всем телом вперед, словно газель в пустыне, жаждущая припасть к источнику.

Она рассказала мне о своей учебе на юридическом факультете. Призналась, что не особенно любит юриспруденцию и жаловалась, что записалась на этот факультет, когда у нее было ‘разумение девятнадцатилетней девочки’, но аккуратно ходила на лекции. Иногда я сопровождал ее. Юридический факультет помещался в старом здании, насквозь пропитанном солнцем, и в вечерние часы был заполнен студентами и студентками. Здесь царила та удивительная атмосфера, которой не сыщешь нигде в другом месте, кроме как в университетах: некая серьезная веселость или веселая серьезность. Настойчивость в учебе и в то же время желание весело провести время. Легкая подспудная тревога: удастся ли тебе преодолеть дистанцию между тем, что ты представляешь собой сейчас, и тем, чем тебе предстоит стать. Я чувствовал, что удостоился вступления в Храм науки. Мраморные стены благородно поблескивали в свете неоновых ламп. Вазоны с цветущими растениями, стрекотание кузнечиков, шарканье профессорских туфель придавали заслуженному зданию почтенное достоинство. Я провожал Яэль на лекцию, а сам оставался снаружи, читал свои книжки по истории или просматривал студенческую газету. Время от времени к ней подходили товарищи по учебе и радостно приветствовали ее. Это были молодые парни, очень красивые и очень уверенные в себе, решительные, энергичные, обладатели черных кожаных кейсов ‘Джеймс Бонд’. На стене нижнего этажа были развешены фотографии студентов, погибших в войну Судного дня. Когда она выходила с лекции или с экзамена, я провожал ее в кафетерий и заказывал для нее одну чашечку кофе за другой. Как можно определить наши тогдашние отношения? Что это было — дружеская симпатия? Симпатия, не более того.


Напряжение, вызванное работой и учебой, оказалось чрезмерным для меня. В Комитете национального единения я ощущал себя лишним. Я решил отказаться от этой работы и сказал им прощальное ‘прости’. Мое пребывание там обеспечило мне возвращение в социум. Я не прерывал контактов с рабби Иехудой, — счастье, что я удостоился знакомства с ним и его женой Яфой. Они частенько приглашали меня к себе на субботнюю трапезу. Однажды я явился к ним уже после зажигания свечей, когда рабби Иехуда находился в синагоге. Стол был накрыт для праздничного ужина. Разнокалиберные тарелки стояли на белой нейлоновой скатерти. Я с удивлением обнаружил, что на подносе, предназначенном для субботней халы, возлежит кошка Нили. У кошек имеется особый нюх выискивать для себя уютные местечки, подходящие для них по размерам. Яфа видела нарушительницу порядка, но даже глазом не моргнула. Они держали в доме и двух больших собак, которые жили в удивительном согласии друг с другом и с кошкой. Угощение состояло из супа и различных консервов. ‘Мои дети говорят, что я отлично умею открывать консервные банки’, — смеялась Яфа, нимало не смущаясь тем, что не только не привыкла готовить, но даже и не пытается овладеть этим искусством. Я вспомнил извечные надрывные вопли у нас в доме по поводу того, что еда то не дожарена, то, наоборот, подгорела, — и можно подумать, что все это делается назло главе семьи, страдающему язвой желудка. Любое застолье у нас начиналось со скандала и им же завершалось.

Тот факт, что я стал безработным, вызвал у родителей беспокойство, которое они выразили привычным для них образом: грубыми нападками и издевками. Я выбирался из постели ближе к полудню и отправлялся в университет, не произнося ни слова.

Сдать полностью все экзамены по завершении первого семестра мне не удалось. Стало ясно, что, несмотря на все, я по-прежнему болен. Официальная формулировка: душевнобольной. Нервный срыв, не выдерживают тяжелой семейной обстановки — так оно звучит лучше. Я не чувствовал, что веду себя как-то неадекватно, и на лбу у меня не было написано, что я псих. Кто знал, тот знал, а кто не знал, будто и не замечал ничего. Но я-то понимал, что проблема существует — серьезная и вряд ли разрешимая.

В киоске также возникли сложности: часть сотрудников покинула его, и Яэль осталась без необходимой помощи. В занятиях Яира тоже все шло не так уж гладко. Однажды он подошел к киоску и объявил, что вышел с экзамена, не написав ни слова. После чего забился в какой-то угол и закурил. Яэль была обеспокоена: их благополучие оказалось под угрозой. Кто-то добивался их удаления с территории кампуса и задействовал свои связи, чтобы выжить их с теплого местечка. Дело уладилось только благодаря тому, что они согласились на уменьшение процента своих доходов и чем-то поступились в пользу конкурентов. Именно тогда Яэль предложила мне присоединиться к ним. «Мы платим больше, чем полагается по студенческим расценкам, — сказала она, — и у тебя будет занятость, которая позволит тебе совмещать работу с учебой». Я с радостью согласился, и в течение двух лет оставался их помощником.


Двадцать третьего октября 1977 года я приступил к занятиям на втором курсе как обычный студент. В этом семестре я записался на кафедру американской истории. Для работы мне было отведено место в корпусе «Реканати». Стою за прилавком и продаю вечерние газеты, две пачки которых лежат возле входной двери. Проходящие мимо студенты раскупают их. Улучив свободную минутку, заглядываю в учебник или отхожу к автомату, предлагающему стаканчик кофе. Иногда обмениваюсь с покупателями незамысловатой шуткой. Когда газеты кончаются, иду к киоску за новыми пачками. Яэль