Почему я это сделал? Наверно, он сбил меня с толку латинской фразой и какой-то нелепой смесью французского с нижегородским, но за такие штуки тем более надо платить, иначе потом всю жизнь будешь сожалеть о том, что не дал на «бутыловку водовки» дьявольскому посреднику.
«Давай, давай… Не бойся, никто не смотрит… – удовлетворенно произнес швейцар и, не глядя, сунул червонец в карман. – Значит, понял. Тогда договоримся так… Ты, главное, не суетись и ни о чем не беспокойся. Сиди в гостинице и домой не уезжай. Сиди и сиди. Жди. Тебе сегодня-завтра позвонят и пригласят сюда, но меня уже здесь не будет, а ты моего сменщика ни о чем не спрашивай, он в швейцары попал случайно и ничего в нашем деле не смыслит. Смело иди прямо к директору „Перспективы“ и получай разрешение… Да, а у тебя на директора компромат есть?.. Компрометирующий материал, то есть. Нет. Ясно. Как же ты собираешься держать-то его в ежовых рукавицах? Ладно, не хотел тебе говорить, но придется. В кабинете директора есть потайная дверь, а за дверью той нелегальная комната. Шуры-амуры там, пьянки-банки и все удовольствия по последнему слову техники. Сей тайный апартамент передается по наследству еще от купца-первоиздателя Лыкина, и ни один директор от той потайной директории не отказался. Вот тебе и козырный туз: чуть что, ты на него телегу. Но отсылать в ЦК не спеши, а сначала покажи ему копию. И будет с твоим журналом полный порядок. Название-то какое? „Наука и мысль“? Тоже красиво. Ну, а когда наступит время расплаты, тебя найдут, не беспокойся. И не говори ЕМУ, что дал мне на лапу. У НЕГО с этим строго».
«Кому не говорить? Сменщику?»
«Нет…»
«Директору?»
«Выше…»
«Дьяволу, что ли?»
Швейцар чуть не заплакал, испуганно оглянулся на автомат с негазированной водой и зашептал:
«Нет, ты все-таки как дите! Учить вас надо, академиков, учить! Деньги, дьявол, душа – эти слова не произносятся вслух! Табу! Журнал жизненный, нужный, научный, вот я и хочу тебе помочь в силу мер… в меру сил то есть. А ты, как юный пионер, третий день здесь в кабинеты барабанишь и произносишь ненужные слова. Да над тобой тут все смеются! Дремучий человек! Никогда не произноси ненужных слов – ни в жизни, ни в журнале. Понял? Значит, не выдашь меня ЕМУ? Договорились? Нет, ты скажи: договорились?»
«Договорились», – пообещал я, а потом весь день, сидя в гостинице, чувствовал себя старым дураком, которого так ловко надул обыкновенный швейцар.
А Павлик, дремучий человек, суетился и не понимал, зачем мы торчим в этой Москве и почему не возвращаемся в лес к своим бабам?
Но когда утром мне позвонил тогдашний директор издательства и нерадостно сообщил, что «ситуация наверху изменилась» и что («кто бы мог подумать!») идея создания журнала «Наука и мысль» одобрена, – вот тогда я решил, что швейцар не очень-то меня обманывал, выкачивая на лапу, – швейцары народ наблюдательный, он видел перед собой заслуженного академика и высокомерно рассудил, что я устрою все свои дела без всякого черта и что содрать с меня на водку за приятный разговор совсем не грех…
Я думал так, но беда в том, что, приехав на следующий день в «Перспективу» договариваться о бумаге, помещении, сметах, штатном расписании и тому подобных дикарских вещах, я доверительно спросил в вестибюле у молодого да раннего сменщика:
«А где тот дед с бородой?»
На что сменщик равнодушно ответил:
«Нафталиныч, что ли? Вчера помер».
Вот в чем беда: этот Нафталиныч умер на следующий день, как и обещал! И отправился, значит, ТУДА по расписанию… Врать ЕМУ про дипломатический корпус и про французскую медаль, а заодно пробивать новый журнал.
А ТОТ, получается, разрешил и все эти годы курировал «Науку и мысль»!
А сегодня прислал нацарапанную кровью повестку: час пробил, время пришло, можно ни о чем не беспокоиться: с вещами на выход к звездам.
9
Так я сижу, делая сразу три дела: пью чай, перечитываю статью и размышляю о дьявольщине. Авторучка мне уже не нужна, исправлять и зачеркивать нечего. Я вижу, что Дроздов, надеясь на мой склероз, ничего не изменил в тексте, и статья напоминает дешевый крокодильский фельетон. Дроздов, жонглируя словами, то и дело переходит на личность какого-то никому не ведомого «профессора Е.», а зубоскальство и балаганный тон без точного адреса предмета сатиры всегда раздражают – и, значит, раздражает и позиция журнала. У тонкого человека эта статья может вызвать лишь сочувствие к бедному-бедному «профессору Е.» который случайно попал под колеса журнальному скомороху.
Меня давно злит Дроздов. Этот бывший мастер спорта по теннису и неплохой научный журналист как-то незаметно превратился в преферансного гроссмейстера и постепенно спивается. Впрочем, дело обычное – многолетние скачки с препятствиями на чистокровном, но неподкованном таланте без седла. Устал и загнал лошадь.
Пока я так размышляю, Дроздов появляется в кабинете. Вид у него унылый.
– Юрий Васильевич, отдайте статью.
– Бери. А что случилось?
– Хочу еще посмотреть…
– Совесть заела?
– Вы извините, ладно? Статья будет готова к понедельнику в лучшем виде.
– Не верю. Ее надо писать заново.
– За два дня я успею.
– Ее надо писать умно. Без ненужных слов. А ты уже этого не умеешь.
Дроздов молчит. Такого оскорбления он еще ни от кого не получал. Что ж, получай.
– Юрий Васильевич… – наконец говорит он. – Давайте сделаем так… Я поеду с вами в Кузьминки, закроюсь в гостинице на субботу и воскресенье и не выйду, пока не напишу статью. Если не напишу – застрелюсь.
– Ты хранишь огнестрельное оружие?
– Тогда повешусь.
Это у него дежурные шутки с недавних пор. Он, кажется, задумался о смерти. Давно пора. Для таких, как Дроздов, это полезно… хотя и опасно.
А почему именно в Кузьминки и почему именно со мной? У меня что, других дел нет?
– Вы забыли… – осторожно напоминает Дроздов. – Сегодня у нас выезд в Дом ученых.
Все-таки у меня странный склероз… я забываю обычные бытовые вещи: забываю надеть зимой шапку или, например, как зовут мою Татьяну, зато помню множество стародавних событий, людей и разговоров. Конечно же, сегодня вечером в кузьминкинском Доме ученых состоится наше юбилейное торжество.
– Хорошо, поедешь с нами, – соглашаюсь я. – Но с одним условием…
Дроздов весь внимание.
– Ты вынешь из своей сумки бутылку коньяка и оставишь ее… да хотя бы здесь… в моем столе. На сохранение. В Кузьминках пить не будешь.
Дроздову очень хочется спросить, откуда я узнал, что у него в сумке припрятана бутылка коньяка?.. Кто донес? Может быть, Чернолуцкий, который все видит насквозь? Но он выходит из кабинета, махнув рукой и поняв, что дело тут не в доносчиках или в насквозьвидении, а в моем доскональном знании предмета по названию «Дроздов».
Я знаю его, вот и все.
Кстати, так вот и зарабатываются бутылки – можно считать, что я только что сполна возместил свой давний расход на швейцарскую водку. Учитесь, пока я жив!
Дроздов приносит бутылку крутого азербайджанского коньяка, когда я накручиваю свой домашний номер телефона, кладет ее в мой стол и удрученно уходит; а Татьяна долго не берет трубку, потому что плещется в ванне, готовясь к выезду на торжества в Кузьминки – там, извиняюсь, и подмыться негде. Наконец я слышу ее птичкин голосок:
– Да, я слушаю.
– Это я.
– Ой, дед, я забыла вложить тебе склерозную записку. Ты должен позвонить Владику…
– Я у него уже был.
– Зачем? Надо было позвонить из редакции и напомнить про юбилей. Потом ты обещал серьезно поговорить с Дроздом…
– Уже говорил.
– Да? Расскажешь. Теперь иди обедать. Потом переоденешься, мы вернемся в редакцию и поедем в Кузьминки.
Она еще о чем-то чирикает, а я наконец вспоминаю, зачем звоню.
– Татьяна, срочно свяжись с президентом Академии и скажи ему…
– Постой… Я запишу… Диктуй.
– И скажи ему, чтобы позвонил мне.
– Сделаю. Да, дед, ты забыл в туалете свою авторучку. Как ты там без нее?
Вот где моя авторучка – дома на унитазе! (Что я там с ней делал?)
Теперь я спокоен и отправляюсь домой обедать.
Иду по коридору.
Михаил Федотович, доверительно склонившись над ревизором, что-то горячо ему доказывает, а тот что-то невозмутимо пишет. Маринка занята поеданием бутерброда с голландским сыром (не тот сейчас сыр, не тот – какой же это голландский сыр, если он не воняет?), а Дроздов хмуро смотрит в окно, сожалея, что из этого полуподвального окна нельзя выброситься. У Белкина опять графоман на проводе…
– Какой сегодня год? – спрашиваю я в никуда.
– В каком смысле? – удивляется Ашот из третьей комнаты.
– Обычный или високосный?
Все размышляют.
– Високосный.
– Значит, завтра 29 февраля.
Да, вспомнил, зачем я стою и смотрю на своих сотрудников – мне предписано кого-то из них сократить.
Есть странные сочетания слов… Например, вот это: «Сократить человека». Хотел бы я знать, как это делается. А зачем это делается – я знаю. Моргал не в силах прикрыть «Науку и мысль», но изменить направление вполне может попробовать. Для этого надо одного сократить, второго проводить на заслуженный отдых, третьего, как Дроздова, споить, четвертого повысить, пятого припугнуть – короче, вырвать журналу зубы и превратить его из клыкастого черта в беззубую старуху в синих чулках. Ашота перекрасить. Обложку вместо белой сделать серо-буро-малиновой. Журнал назвать «Наука», а мысль оторвать. И так далее. Механизм доведения до абсурда любого хорошего дела мне известен. И мне некого сокращать – швейцаров не держим-с, как они там…
Опять я начинаю раздваиваться. Наверно потому, что сбился с ритма: «дедушка плачет, шарик улетел…»
– Я пошел обедать.
Меня не слышат.
Выхожу за дверь и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что забыл подписать в печать апрельский номер.
Возвращаюсь в кабинет и вспоминаю, что без статьи Дроздова нет смысла ничего подписывать.