Записки из Города Призраков — страница 2 из 44

С картинами мы почти закончили, и я приваливаюсь к горячему металлу автомобиля, вероятно, прожигающему дыры в моем топике. Штерн хитро улыбается – с такой улыбкой его лицо начинает напоминать обезьянью морду, – когда идет ко мне с одной из последних картин.

– Я нашел, на мой взгляд, лучшую, – говорит он, вскидывая брови.

– Вроде бы я не просила тебя выбирать, Штерни…

И тут он поворачивает картину, чтобы я могла ее видеть: автопортрет. Автопортрет нагишом. Буфера. Огненный клок в промежности. Я нарисовала его в прошлом году по заданию. Чтобы студенты лучше узнали друг друга. Мы все нарисовали. Мой труд не оценили. «Непропорционально», – прокомментировала миссис Уэбб, и остальные студенты согласно покивали. Вернувшись этим летом домой, я спрятала автопортрет в сарае, чтобы больше никогда о нем не думать, и не думала, пока Штерн не откопал его.

– Отличная… э… работа, Лив, – говорит Штерн, едва сдерживая смех. – У тебя такие красивые… мазки.

Я пытаюсь вырвать картину из его рук, но он держит ее крепко.

– Дай сюда, говнюк! – кричу я, прыгаю на него, обхватываю за талию, чтобы защекотать.

Он поднимает картину над головой и всем весом наваливается на меня. Мы падаем на горячий, пыльный двор у самого края подъездной дорожки, пыхтя и толкаясь; картина выскальзывает из его пальцев, лицевой стороной вверх, застывает на гравии. Я уже на нем, оседлала, обхватив ногами бедра, но прежде чем успеваю потянуться к картине, он скидывает меня с себя, оказывается на мне; теперь одна его нога между моих, а руки заводит мне за голову, и я не могу ими пошевелить. Смотрю на него снизу вверх, у его головы золотой нимб, я тяжело дышу, вся потная.

– Не дергайся, – говорит он, глядя на меня сверху вниз, чуть осипшим голосом. – Я серьезно: это прекрасная картина, Оливия.

По жару на щеках я понимаю, что лицо у меня пунцовое. И у него тоже. Щеки налились кровью. Его большие, светло-карие глаза проходятся по мне таким взглядом, будто он никогда не видел меня раньше. Мы замираем, жара атакует нас со всех сторон. А потом нерешительно он касается рукой моей щеки и тянет меня к себе, целует в губы, очень нежно. Я чувствую его пальцы в своих волосах, его большая рука у меня на затылке. Жар заполняет все мое тело, когда я прижимаюсь к нему, целую в ответ. Позволяю глазам закрыться, когда он еще сильнее прижимает меня к себе, и перестаю замечать жару. Перестаю замечать все, кроме странного чувства, пульсирующего во мне: мое тело тает и сливается с его. «Штерн. Это Штерн».

Он отстраняется на мгновение, и когда я открываю глаза, чтобы посмотреть на него, мой желудок резко уходит вниз, как на русских горках. Его глаза.

Его светло-карие глаза стали серыми.

Я подаюсь назад, голова кружится, моргаю несколько раз: его глаза не меняют цвет. Мы поцеловались, и теперь его глаза не меняют цвет на прежний. Мир наклоняется, тащит меня с собой. Я не могу найти точку опоры, не могу сообразить, что к чему. Его кожа более не загорелая, она цвета старой газеты.

Внезапно – как при вспышке фотоаппарата – небо теряет синеву, становится тяжелым. Я несколько раз моргаю, но оно такое же: мутно-серое, дезориентирующее, словно я попала в черно-белый сон.

«Нет. – Я трясу головой. – Нет». Паника захлестывает меня. Я не могу шевельнуться. «Серое пространство». Место, о котором рассказывала мне мама: мертвое, без музыки, без цвета. «Это серое пространство?»

Это происходит. Я схожу с ума. Как мама.

Штерн выглядит подавленным.

– Это… это была ошибка, – бормочет он. – Я не… я не думал. Это просто случилось. – Кусает губу. – Я надеюсь, это не… Я не хочу, что это повлияло на наши отношения. Мы же друзья.

«Нет».

– Штерн… – Грудь сдавило, голос едва слышный. Я не знаю, как объяснить случившееся, не показавшись совсем рехнувшейся. Нет у меня нужных слов. Я не могу сказать ему, что не сожалею об этом и никогда не буду сожалеть, что я это хотела. Поэтому просто сижу. Молча. В ужасе. Он встает, избегая встретиться со мной взглядом.

– Я… мне надо идти на работу… – Он отряхивает от пыли баскетбольные шорты. – Забыл, что обещал сменить Лупа… Послушай, скоро увидимся, хорошо?

И всё.

Мгновения спустя, все еще сидя в пыли, я наблюдаю, как он быстро идет к своей теперь серой «Тойоте», даже не оглянувшись, чтобы помахать рукой. Я наблюдаю, как серый дымок выхлопа поднимается к серому небу.

Серое. Серое. Серое. «Серое пространство». Мертвое место. Мамины руки замерли на клавишах, когда она рассказывала мне о нем. «Пока у меня есть музыка, пока я здорова, Серое пространство держится в стороне».

Я стучусь затылком по дереву, стараясь выбить то, что залезло в голову. Но застряло крепко. Ужасная, вызывающая тошноту серость. Повсюду.

А под серой тяжестью острая, пронзающая тревога: почему до этого момента я не отдавала себе отчет в том, что хочу Штерна? Хочу – именно так. Хочу бороться с ним в темной пыли, и целовать его губы, и зарываться пальцами в густые черные волосы, и держаться за руки на вечеринках. Я всегда радовалась, когда видела его, приходя домой, но не осознавала этого.

Но он сказал, что это ошибка. Что он этого не хотел. Тогда почему сделал?

Моя голова не перестает кружиться. Мир по-прежнему каменно-серый.

Первый раз разум мамы «выкинул фортель» – по крайней мере, я впервые услышала об этом, – на двенадцатом году моей жизни. Она не сомневалась, что видит змей, выдавливающих вверх клавиши ее кабинетного рояля. Стояла над инструментом с мясницким тесаком, дожидаясь, когда они выползут, чтобы отрубить им головы. Потом, после того, как папа успокоил ее и глаза очистились от тумана, она сказала: «Что-то происходит со мной. Что-то не то. Я боюсь».

Бум! Гром разрывает темно-серое небо, теплые капли дождя шлепаются на мою кожу: я понимаю, что мои глаза подвели меня не полностью. Надвигается гроза. Я поднимаюсь, иду к автомобилю, захлопываю крышку багажника. Приваливаюсь к горячему металлу и позволяю дождю смыть пыль с кожи.

Завтра я уеду от жары и качающихся пальм далеко-далеко. Потом несколько дней буду устраиваться в новом общежитии, закончу картины. Если Штерн не позвонит в течение недели, сдамся и позвоню ему сама. Скажу, что люблю его. Услышу в ответ его сбивчивые признания, и влюбленными станем мы оба. И мои глаза снова увидят цвета, придут в норму.

Я не волнуюсь.

Да только есть в моих планах одна неувязка.

Через неделю Штерн будет мертв.

И за мамой приедут глубокой ночью, чтобы препроводить ее в камеру Броудвейтской тюрьмы по обвинению в убийстве Штерна.

Глава 2

– Чуть меньше года, – говорю я доктору Левину, моему окулисту, прижавшись лицом к тяжелому металлическому устройству и глядя на изображения, которые проецируются на стену. Цветные изображения, да только цветов я не различаю.

Десять месяцев я абсолютный дальтоник. Десять месяцев после поцелуя, десять месяцев с тех последних мгновений, проведенных со Штерном. Десять месяцев после его смерти. Ничего не могу с собой поделать и гадаю, как будут выглядеть сегодня, четвертого июля, фейерверки на фоне оттенков серого неба.

Я начала забывать, как выглядят цвета. Перестав рисовать, я начала забывать и многое другое. Ощущения кисточки в руке, ощущения мастихина, запахи угля и скипидара. Я больше не разгадываю загадки: а что появится на холсте? Я доверяла живописи. Полагалась на нее. Но теперь все ушло. Доверие испарилось, как дым, вместе со свободой моей матери, самой важной дружбой в моей жизни и моими отношениями с папой.

Теперь остается только одно: ожидать неизбежного.

Девять дней. Девять дней до начала слушаний. Девять дней, по прошествии которых они скажут нам – официально, – что она ушла навсегда.

Доктор Левин проявил себя с лучшей стороны, назначив консультацию на праздничный день. Возможно, как и у меня, лучшего занятия у него не нашлось. Он отодвигает устройство в сторону и вновь зажигает свет, подсаживается ко мне. Он уже час занимается моими глазами. Пневматическим тонометром проверял внутриглазное давление, направлял в зрачки яркий луч, словно хотел разглядеть, что у меня с обратной стороны затылка, показывал листочки с цифрами, нарисованные точками на фоне других точек.

– Оливия, – мягко начинает он. – Никаких признаков повреждения сетчатки твоих глаз нет. Если на то пошло, ты на удивление хорошо различаешь оттенки серого.

– И что? Что это означает? – Я наклоняюсь вперед из большого кожаного кресла.

Он сдвигает очки ближе к переносице.

– Церебральная ахроматопсия[4], на которую ты вроде бы жалуешься, практически неизвестна. Это исключительно редкое состояние, почти всегда – результат какого-то повреждения затылочной доли на обоих полушариях мозга, и маловероятно, чтобы такое случилось с тобой.

Я чувствую, как краснею.

– Я… теперь я не могу даже рисовать. – Горло перехватывает, я стараюсь откашляться.

– Я не говорю, что это пустяк, как и не говорю, что не верю тебе, Оливия. – Доктор Левин мягко кладет руку мне на плечо, словно говорит с четырехлетним ребенком… собственно, он так и говорил со мной с тех пор, как мне исполнилось четыре годика, не считая необходимым изменить голос. – Что я хочу сказать… не думаю, что причина происходящего с тобой физическая.

Я, сощурившись, смотрю на него.

– Тогда почему это происходит со мной?

Теперь он откашливается, достает ручку из-за уха, рассеянно возвращает на прежнее место.

– Может, тебе надо подумать о том, чтобы поговорить с кем-нибудь из… с кем-нибудь из профессионалов. Я знаю нескольких блестящих специалистов. Уверен, тебе это пойдет на пользу.

Он вновь пытается положить руку мне на плечо, но я инстинктивно отдергиваю его.

– Что вы такое говорите?

Он вскидывает обе руки, ладонями вверх.

– В этом нет ничего постыдного. Я сам несколько десятилетий хожу к психоаналитику. Это нормально.