Записки Н.А. Саблукова о временах императора Павла I и о кончине этого государя — страница 7 из 18

Стремительный характер Павла и его чрезмерная придирчивость и строгость к военным делали эту службу весьма неприятною. Нередко, за ничтожные недосмотры и ошибки в команде, офицеры, прямо с парада, отсылались в другие полки и на весьма большие расстояния. Это случалось настолько часто, что у нас вошло в обычай, будучи в карауле, класть за пазуху несколько сот рублей ассигнациями, дабы не остаться без денег в случае внезапной ссылки. Мне лично пришлось три раза давать взаймы деньги своим товарищам, которые забыли принять эту предосторожность. Подобное обращение, естественно, держало офицеров в постоянном страхе и беспокойстве, благодаря чему многие совсем оставили службу и удалялись в свои поместья, другие же переходили в гражданскую службу. Благодаря этому, как я уж говорил, производство шло у нас чрезвычайно быстро, особенно для тех, которые имели крепкие нервы. Я, например, подвигался очень скоро, так что из подпоручика Конной Гвардии, каким я был в 1796 году, во время восшествия на престол Императора Павла, я в июне 1799 года уже был полковником, миновав все промежуточные ступени. Из числа ста тридцати двух офицеров, бывших в конном полку в 1796 году, всего двое (я и еще один) остались в нем до кончины Павла Петровича. То же самое, если еще не хуже, было и в других полках, где тирания Аракчеева и других гатчинцев менее сдерживалась, чем у нас. Легко себе представить положение тех семейств, сыновья которых были офицерами в эту эпоху: они, естественно, находились в постоянном страхе и тревоге, опасаясь за своих близких, так что можно, без преувеличения, сказать, что в царствование Павла I Петербург, Москва и даже вся Россия были погружены в постоянное горе.

Несмотря на то, что аристократия тщательно скрывала свое недовольство, чувство это, однако, прорывалось иногда наружу, и во время коронации, в Москве, Император не мог этого не заметить. Зато низшие классы, «миллионы», с таким восторгом приветствовали Государя, что Павел стал объяснять себе холодность и видимую недоброжелательность со стороны дворянства — нравственной испорченностью и «якобинскими» наклонностями этого сословия. Что касается нравственной испорченности, то в этом случае он был отчасти прав, так как нередко многие из наиболее недовольных, когда он обращался к ним лично, отвечали ему льстивыми словами и с улыбкою на устах. Император, благодаря честности и откровенности своего нрава, никогда не подозревал в этом двоедушия, тем более, это он сам часто говорил, что, «будучи всегда готов и рад доставить законный суд и полное удовлетворение всякому, кто считал бы себя обойденным или обиженным, он не боится быт несправедливым».

Как пример странности характера Павла и его способа действий, приведу следующий, мне хорошо известный случай, бывший с моим отцом.

Выше я уже говорил, что в Екатерининское время русская армия имела мундиры светло-зеленого сукна, а флот — белого, и что император Павел оба эти цвета заменил темно-зеленым, синеватого оттенка, желая сделать его более похожим на синий цвет прусских мундиров. Краска эта приготовлялась из особых минеральных веществ, которые оседали на дно котлов, вследствие чего было очень трудно сразу приготовить большое количество этого сукна одинакового оттенка. Между тем, в известный день войска должны были явиться в Гатчину на маневры и оказалось необходимым приобрести значительное количество этого сукна в кусках. При этом произошла такая спешка, что комиссариатский департамент не имел времени подобрать для каждой бригады и дивизии сукно одного только оттенка, вследствие чего во многих полках оказалось некоторое различие в цвете мундиров.

Император немедленно заметил этот недостаток, чрезвычайно разгневался и тут же, приложив к одному из образцов сукна собственноручную печать, велел послать мануфактур-коллегии рескрипт, в котором повелевалось, чтобы впредь все казенные фабрики изготовляли сукно точно такого цвета, как этот образчик. Мой отец был в это время вице-президентом мануфактур-коллегии и в действительности заправлял всеми делами этого ведомства, так как президент ее, князь Юсупов[33], никогда ничего не делал. Зная моего отца, Император приказал президенту военной коллегии, генерал-лейтенанту Ламбу[34], поручить это дело особому его вниманию. В виду этого, отец мой немедленно же написал всем казенным фабрикам циркуляр, в котором сообщал волю государя и требовал немедленного ответа.

Ответы были получены почти одновременно и все единогласно подтверждали, что, благодаря свойству самой краски, крашеное сукно, в кусках, невозможно изготовить совершенно однородного цвета. Об этом отец мой, с своей стороны, уведомил генерал-лейтенанта Ламба.

Надо сказать, что в это время в Петербурге свирепствовал род гриппа, который зачастую принимал опасную форму, и отец мой как раз захворал этою болезнью, и притом в такой степени, что у него появился сильный жар и расположение к бреду. Естественно, что ему был предписан безусловный покой.

Между тем, генерал Ламб отправился с обычным рапортом в Гатчину, где в то время жил Государь, и по приезде своем застал Его Величество верхом на коне, едущим на смотр. На вопрос Императора, нет ли чего-нибудь нового или важного, Ламб отвечал: «Ничего особенного, Государь, кроме письма вице-президента мануфактур-коллегии Саблукова с ответом от фабрикантов, которые сообщают единогласно, что окрашивать сукно, в кусках, в совершенно однородный цвет решительно невозможно».

— Как невозможно? — вскричал Император. Затем произнеся скороговоркою: — Очень хорошо! — не сказал больше ни слова, сошел с лошади, пошел во Дворец и тотчас же отправил нарочного фельдъегеря к Военному Губернатору Петербурга, графу Палену, с следующим приказанием:

«Выслать из города тайного советника Саблукова, уволенного от службы, и немедленно отправить назад посланного с донесением об исполнении этого приказания.

(подписано) Павел»[35].

Я сидел над моим бедным отцом в комнате, соседней с его кабинетом, когда петербургский обер-полицмейстер, генерал-майор Лисаневич,[36] близкий друг нашей семье, вошел в комнату и быстро спросил меня: — Что делает ваш батюшка?

— Лежит в соседней комнате, — отвечал я, — и боюсь не на смертном ли одре.

— Неужели! — воскликнул Лисаневич, — тем не менее, я необходимо должен его видеть, ибо имею сообщить ему немедленно приказание от императора.

С этими словами он вошел в спальню, и я машинально последовал за ним.

Лицо несчастного моего отца было совершенно багровое и он едва сознавал, что происходит вокруг него. Лисаневич два раза окликнул его:

— Александр Александрович!

Отец, очнувшись немного, сказал:

— Кто вы такой? Что вам нужно?

— Я — Лисаневич, обер-полицмейстер. Узнаете вы меня?

Отец мой отвечал:

— Ах, Василий Иванович, это вы! Я очень болен: что вам нужно?

— Вот вам приказ от Императора.

Отец мой развернул бумагу, а я в это время поместился так, чтобы иметь возможность прочесть бумагу и в то, же время следить за ее действием на лице моего отца. Он прочел бумагу, протер глаза и воскликнул:

— Господи! да что же я сделал?

— Я ничего не знаю, — возразил Лисаневич, — кроме того, что я должен выслать вас из Петербурга.

— Но вы видите, любезный друг, в каком я положении.

— Этому горю я помочь не могу: я должен повиноваться. Я оставлю у вас в доме полицейского, чтобы засвидетельствовать ваш отъезд, а сам немедленно отправлюсь к графу Палену, чтобы донести ему о вашем положении; вам же советую отправить к нему вашего сына.

Я возблагодарил Бога, заметив, что несчастный отец мой из багрового цвета постепенно перешел в бледный, ибо я, признаюсь, опасался, что с ним может приключиться апоплексический удар. Моя дорогая матушка, которая в такие тяжелые минуты была исполнена энергии и присутствия духа, зная, что Император сначала всегда бывает неумолим, немедленно послала на нашу дачу, находившуюся в двух милях от города, приказание, чтобы в комнате садовника, которая отапливалась печью, была приготовлена постель. Хотя это было зимою, но не было особенного мороза, и поэтому матушка немедленно велела приготовить карету и послать за доктором.

Я поехал тем временем к графу Палену, который был очень привязан к моему отцу и во многих случаях бывал очень добр и ко мне лично.

— Вот так история, — встретил он меня. Хотите стакан Лафита?.. (Это была известная привычка у Палена предлагать стакан Лафита всякому, кто попадал в беду).

— Никакого мне Лафита не нужно, — с нетерпеньем перебил я его. — Мне нужно только, чтобы вы оставили моего отца на месте!

— Это невозможно. Dites à votre père, — продолжал он по французски, — qu’il sait combien je l’aime et que je n’y puis rien; que si l’un de nous deux doit aller au diable, c’est lui qui doit у aller. Qu’il sorte de la ville coûte que coûte; après cela nous verrons ce qu’on peut faire pour lui… Mais pourquoi diable est-il renvoyé?

— Ni moi, ni mon père n’en savons rien,[37] — возразил я, пожав ему руку и уехал.

Вернувшись домой, я нашел уже все приготовленным для отъезда моего отца. Добрая матушка была неутомима: она крепко закутала его в меховую одежду, велела постлать постель в карете, в которую его внесли, сама села с ним, а доктор следовал рядом в другом экипаже. Через три часа после распоряжения Павла, отец мой уже проехал городскую заставу. Полицейский чиновник, все время находившийся в нашем доме, тотчас донес об этом Палену, как военному губернатору, а последний отослал обратно государева фельдъегеря с рапортом, что приказание Его Величества исполнено в точности.

Вечером того же дня я поехал проведать отца. Матушка и доктор находились при нем, и врач сообщил мне утешительное известие, что никаких серьезных последствий опасаться не надо. Но, увы, с ним все-таки сделался легкий паралич, от которого он никогда уже не оправился.