ожия лежит П. Савфей. Деревце слабенькое, тщедушное, зато тень, которую оно отбрасывает, удивительно прохладна, глубока, просто великолепна. П. Савфей покидает древесную сень, двигаясь очень осторожно и почтительно. У него утомленный вид, под глазами темнеют круги, морщины на бледном лице кажутся глубже обычного. Он медленно перешагивает через широченную тень малютки вяза; по ноге его стекает какая-то белесая жидкость. Обернувшись к тени дерева, он держит перед нею длинную, но непонятную речь, до смешного тщательно выговаривая слова. Затем, обратив ко мне лицо с блестящими глазами, он медленно идет в мою сторону и подходит почти вплотную. Но в тот миг, когда его нос вот-вот должен был коснуться моего, я вдруг обнаружила, что это вовсе не Публий Савфей, и мне стало невыносимо стыдно: как же это я могла так обмануться! Тоска измучила меня вконец; мне никак не удавалось распознать черты этого лица, которое тем не менее я наверняка хорошо знала. Потом мужчина быстро отступил назад. Молодой вяз, знакомый незнакомец, круговая тень, солнце — вся эта сцена вмиг отодвинулась куда-то очень далеко, став совсем крошечной, не больше моего пальца. Малюсенький человечек отдал церемонный поклон дереву, благодаря его за гостеприимную тень.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ(листы 518, о. с. — 524, л. с.)
Служанки расставляют складные кресла круг жаровни. Мрак заливает небеса. Горячие отвары источают сладкий запах меда и прянь аромат вина. Кальпетан входит вместе с нами настраивает лиру и заводит песни салиев и арвальских братьев[96]. Мы молча слушаем его, разглядывая пальцы своих ног.
В Септах — столик из цитронного дерева.
Гидравлический орган.
Две пестротканые тоги.
Четыре фунта слоновой кости за восемьсот тысяч сестерциев.
Двадцать четыре мешочка золота.
Таблички.
Зеленый лаконийский мрамор с прожилками.
Спатале нагревает кубок с фалернским, а сама то всхлипывает, то плачет в голос, не в силах выговорить имя Марка.
Спатале перестала выщипывать себе в промежности.
Мне кажется, все девять отверстий в моем теле зияют понапрасну, без всякой пользы. Несомненно, им становится ясно, что открывались они в пустоту. Мои девять отверстий начинают приобщаться к безмолвию смерти.
Я предлагаю Публию сопровождать меня на Сицилию, на виллу, откупленную некогда Спурием у Аниции Пробы.
Там, опечаленные разрухой, мы сможем по вечерам созерцать с террас, продолжающих Альбинскую рощу, дым пожаров за проливом, смешанный с серым маревом сумерек.
Публий пожимает плечами. И мягко вопрошает:
— Где истинная разруха?
В число вещей, что развлекают при скуке, включу я вино.
И злые сплетни о друзьях или родне.
Игру в кости.
Фрукты.
Купание.
Созерцание своего отражения в черном вифинийском мраморе.
Предвкушение квесторских подарков[97].
Развернутый свиток книги.
Игру на лире.
И еще одно: спуститься в кухню и поесть вволю.
Среди того, что способно умилить, не указала ты возбужденного ребенка, переполненного радостью жизни и распевающего во все горло.
Старческую немощь.
Мальчика, который ради любопытства убивает своего дрозда или щенка, окровавив при этом руки. Он мучит кошку. Он тычет игрушечным бронзовым копьецом в рыже-белую ласку.
Совсем юных влюбленных, скованных стыдливостью, когда они остаются наедине, или поверженных в смущенное молчание при нашем внезапном появлении.
Краешек голубого шарфа, что вырвался из носилок и развевается там, вдали, в самом конце аллеи.
Пререкания дряхлых стариков.
Любимого человека, который вдруг, ни с того ни с сего, разражается рыданиями, хотя он не выпил ни капли, и умиляют не столько его слезы, сколько дрожащие губы.
Я обсуждала с Ликорис свои планы отъезда на Сицилию. Ликорис присоединилась к мнению Публия.
— Гнездо дикого лебедя плавает по воде, — сказала с гримаской Ликорис.
— Так же, как и гнездо водяной курочки, — сердито отозвался Публий.
— Так же, как и гнездо хохлатой гагары, — подхватила Ликорис.
Мы выпили немного густого пряного вина. Мы ели филе мурены и африканские гранаты.
Шесть раз по пять мешочков золота в XVII календы с. г.
Смешать немного меда из Гиблы с небольшой толикой гиметского[98].
Я отправилась на Целиев холм. Прошла по дворцу, черному от народа (настоящий муравейник!), в парадную спальню П. Савфея и села к его изголовью. Он уже не носил свою повязку из египетской шерсти. Лежал с обнаженной лысой головой, кутаясь в хламиду цвета шафрана. Рядом, на маленьком мраморном столике, лежали роскошно изданные непристойные книги, среди них «Сибарис» и «Муссетий»[99]. Я вспомнила времена, когда мы шепотом, на ухо друг другу, перебирали победы Юлиана[100]. В комнате пахло так, словно здесь разбился горшок с нечистотами. Мне хотелось одного: поскорее сесть в свою двуколку и вернуться на склон Яникульского холма, где ветер вольно треплет волосы людей и листву на деревьях в парке.
Публия сотрясала дрожь. Его иссохшее тело было теперь не больше, чем тело мальчика в возрасте десяти зим, а кожа сделалась совсем прозрачной. Вздумай кто-нибудь поупражнять мозги, он мог бы пересчитать кости Публия. Сперва ему никак не удавалось заговорить, волнение душило его. Он молча глядел на меня, словно человек, охваченный смертельной тоской, или солдат-наемник в бою, в тот миг, когда бог Пан[101] явился ему, повергнув в безумие и ужас. Но он пытался сделать вид, будто ничего страшного не происходит. Ему хотелось острить, как прежде. Он даже слегка пококетничал. Сравнил себя с тысячелетней мраморной плитою, которую мало-помалу раскалывает прорастающее фиговое деревце. Но говорил он невнятно, и голос его утратил былой бархатный тембр. Однако постепенно к нему возвращалась прежняя манера легкой светской беседы. Он вспомнил умерших друзей, наши почтенные годы и болезни; посетовал на бессонницу и, точно малый ребенок, пожаловался на неотвязную лихорадку, бросавшую его то в жар, то в холод. Потом он приказал подать немного опимийского вина со снегом, которое показалось мне превосходным. Я пыталась утешить его. Он шумно дышал, роняя слюну на грудь. Наступил вечер. Мне представился темный, сырой, заросший мхом грот с фрески Диавла.
Двое старых друзей, чьи тела так и не соединила близость. Два старых говорящих мешка с нечистотами, из сморщенной пятнистой кожи, занятые беседой, словно Эгерия[102] и Нума в темной глубине грота.
В Септы Плача Гелиады[103].
Храм Сераписа[104].
Два алебастровых флакона у Косма.
Я навестила Публия. М. Поллион и Т. Соссибиан в сопровождении юного Афера как раз покидали дворец. Шел снег. Я поцеловала Афера. Публий лежал с закрытыми глазами. Он шумно дышал во сне, на верхней его губе выступила обильная испарина. Я недвижно сидела рядом с моим другом, вслушиваясь в его дыхание, и вдруг мне почудилось пение, слова и ритм песни. Я вспомнила даже ее название — «Журавли огласили курлыканьем звонким долину Стримона»[105]. И вновь услышала я, как поет эту песню юная и такая красивая Латрония. Каким ярким румянцем пламенели ее щеки! Как весело блестели большие глаза!
Марк Поллион пересказал мне эту сентенцию Публия. Публий, Марк, Герулик, Тиберий и Афер беседовали о богах древних римлян, о боге греческих философов и о бессмертии души. Вдруг Публий заявил:
— В детстве мне довелось увидеть Бога. У него были черты моей матери. Я готов поклясться, что человек, узревший Бога, навсегда расстается с желанием обрести бессмертие.
Проценты к календам.
Спатале входит в комнату и, разорвав на себе тунику, объявляет, что нынешней ночью скончался П. Савфей. Эта новость нисколько не взволновала меня. Как-то в разговоре о нашей ушедшей юности Публий сравнил ее со старой амфорой, потерявшей этикетку. Вот я и представила себе такую старую амфору. Потом представила, что горлышко этой амфоры обмотано повязкой из египетской шерсти. И поделилась этим сравнением со Спатале. Она мрачно глянула на меня и что-то презрительно буркнула, словно я вымолвила непристойность.
Два петушиных боя нынче вечером.
Три петушиных боя нынче вечером.