Записки о Михаиле Булгакове — страница 4 из 64

«Мишина книга уже пошла в набор. В редакции сказали, что, видимо, выйдет в январе. Дожить бы до такого праздника! Последнее время у меня очень шалит сердце. Летом я себя обыкновенно чувствую прекрасно и не замечаю, что уже больше двух лет не отдыхаю ни одного дня. А вот зимой, да еще такой мокрой, неважно…»

Еще чаще она писала об этом мне.

22 мая 1964:

«Тем временем я здесь проболела и только сегодня встала с постели.

Холод, дождь и ветер сведут меня в могилу.

Единственно, что может спасти, это святая ненависть к Союзу писателей. На нее и буду надеяться.

И жить им назло».

1 июля 1964:

«Чуть не померла от сердечного припадка, но так как Вы знаете, что помирать мне еще не время, то отжила, ничего».

26 сентября 1964:

«Дорогая Лидия Марковна, пишу в постели, болею – сегодня ровно месяц, как я слегла.

За весь сентябрь я три дня была на ногах.

Спасибо большое за статью, она мне понравилась. Показала ее одному режиссеру – он тоже одобрил. Но надежд у нас мало – уж очень трусливы все стали.

Простите за короткое письмо.

Будет легче – напишу.

Обнимаю.

Ваша Елена Булгакова».

У нее был от природы счастливый характер. Характер, созданный для счастья. Она была не только энергична, но прекрасна, и не любила показывать свой возраст, свою слабость или принимать гостей, болея.

Сколько я помню, из «не самых близких» в дни ее болезни в последние годы жизни у нее бывал Константин Симонов. История их отношений, закончившаяся самой нежной дружбой, была весьма своеобразной, и поскольку эта история никогда не освещалась в печати, перескажу ее в нескольких словах.

Когда-то во время войны, в 1943-м, в Ташкенте, к ней, в ее бедную «балахану» (ту самую, где потом поселилась Анна Ахматова), Владимир Луговской привел однажды Константина Симонова. Это был подарок Луговского: молодой Симонов, бесстрашный и знаменитый, в военной форме, не условной, а настоящей, только что с фронта…

Елена Сергеевна была уверена, что видит его впервые, но он, оказалось, помнил ее: он видел ее в одном московском доме, в доме военных, может быть, это было еще в пору ее брака с Е.А.Шиловским, а может быть, и позже, поскольку дружбу с окружением Шиловского она сохранила навсегда…

Потом на многие годы К.М.Симонов стал для нее олицетворением того самого Союза писателей, который она так ненавидела. А еще позже, в 60-е, потрясенный открытием Михаила Булгакова, потрясенный романом «Мастер и Маргарита», он взял на себя председательство в Комиссии по литературному наследию писателя и как никто бесконечно много делал для восстановления этого имени в русской литературе.

Теперь Елена Сергеевна уповала на его могущество и все более верила ему. Писала мне (14 ноября 1965):

«Меня очень радует, что Симонову тоже так понравилась Ваша работа… Я ужасно радуюсь, что в его лице нашла такого защитника (не в смысле художественном – это не вызывает сомнений ни у кого) этого романа». (Речь идет о еще неопубликованном романе «Мастер и Маргарита».)

А в своем дневнике (23 июня 1967 года, уже после выхода романа) – еще парадоксальней и прямее: «Моя любовь к Симонову, безусловно, не меньше той ненависти, которую я к нему испытывала раньше, когда считала его главным препятствующим изданию Булгакова человеком. Меня просто умиляет то сердечное внимание и забота и настойчивость, которые он проявляет».

Он заезжал к ней, когда она болела, шутил, действовал на нее успокаивающе. Это доставляло ей удовольствие, потом, смеясь и ужасно похоже картавя, она повторяла его реплики, и в ее интонациях слышалось отражение его преклонения…

(Она не ошиблась в нем. Это он помог вскоре «выбить» разрешение на отправку за границу цензурных купюр из романа, и роман – впервые полностью – еще при ее жизни вышел за рубежом; он, уже после ее смерти, добился издания полного «Мастера» в России; да и «худлитовское» Собрание сочинений Булгакова, продлись хоть немного жизнь Константина Симонова, вышло бы не в начале 90-х, а лет на десять раньше: в последние годы своей жизни он усердно «проталкивал» эту идею.)

И еще из «чужих», из не самых близких, во время болезни Елены Сергеевны у нее нередко бывала я. Может быть, она просто жалела мое время: я приезжала издалека, из другого города. А может быть, я, тихо читая рукописи, не мешала ей…

Все, кто бывал у нее, помнят: она была великолепная рассказчица. Накрывала круглый стол в кухне – маленький, инкрустированный, изящный круглый стол – тот, что когда-то в ее и Булгакова квартире стоял под зеркалом в прихожей… Ее легкие, суховатые от возраста, но все еще красивые белые руки (она не забывала следить за их красотой) разливали чай, кофе, подавали обед, и, нимало не затрудняясь этим действием и садясь напротив, она рассказывала о Булгакове… Ее можно было слушать часами – и ее слушали часами.

Это отразилось в ее письмах к Николаю Булгакову:

«Все люди, с которыми я встречаюсь, которые входят заново в мой дом, подпадают под обаяние его поразительного таланта, его необыкновенно мужественной человеческой сущности» (7 сентября 1962).

«Есть много, много друзей у него, друзей, бывающих у меня, с которыми у меня отношения все более и более крепнут на этой почве. Есть корреспонденты из других городов, мы переписываемся, а когда они приезжают в Москву, то бывают у меня ежедневно, изучая творчество Миши и слушая рассказы о нем…» (8 января 1963).

Я привела отрывки из этих двух писем, потому что в их зеркалах тихо прошла и моя тень. Это я впервые пришла к ней в августе 1962 года и отразилась в записи 7 сентября. И потом приезжала в Москву в декабре и, как она уверяет, бывала у нее ежедневно (точнее: почти ежедневно).

И, конечно, я слушала ее. И слушала, и расспрашивала. Но и слушала и расспрашивала меньше, чем можно было бы. У меня была другая задача: я хотела услышать самого Михаила Булгакова, его голос, движение его мысли.

Я – читала… По целым дням сидела, уткнувшись в рукописи Булгакова, и расстраивалась, когда Елена Сергеевна звала обедать… Это был самый правильный путь: через некоторое время я действительно научилась его слышать…

Но так и запомнила разные точки ее квартиры – в зависимости от того, что и где читала.

Это была небольшая квартира на Суворовском бульваре в Москве, у Никитских ворот: две комнаты, нарядная прихожая и кухня. В первой комнате, у входа во вторую – массивный круглый стол с огромной, роскошной, помнившей Булгакова настольной лампой под абажуром. Здесь, на этом столе, в начале 60-х Елена Сергеевна раскладывала передо мной черновики пьесы «Кабала святош».

Была такая идея в журнале «Вопросы литературы»: написать что-нибудь о «творческой лаборатории» Булгакова; не о «Мастере и Маргарите», не о «Театральном романе», не о «Белой гвардии» – эти романы еще не вышли в свет; о пьесе какой-нибудь… Мы с Еленой Сергеевной выбрали «Кабалу святош», тогда только что вышедшую под названием «Мольер»; ей очень нравилась получившаяся статья; в «Вопросах литературы» статья тоже вызвала одобрение, но в свет так и не вышла…

В глубине этой же комнаты, ближе к окну – булгаковский письменный стол, старая зачехленная пишущая машинка на столе и карта мира над ним. Мне очень нравилась эта карта – не со знаками, а с картинками… За этот стол никогда не приглашали, хотя, по-моему, Елена Сергеевна иногда работала за ним.

И все-таки однажды – в течение двух дней, с утра до вечера – я сидела за этим столом: здесь я читала «Мастера и Маргариту»…

А во второй комнате – тахта, на которой она спала или лежала, когда болела. По-моему, та самая, на которой он умер. Над тахтой – большой портрет Михаила Булгакова в овальной, красного дерева раме. Рядом с тахтой – ее рабочий стол, и на столе телефон, чтобы она могла брать трубку не вставая с постели.

Посредине этой комнаты – лицом к окну и все-таки вполоборота к двери – кресло. Вольтеровское кресло, из тех, о которых говорят почтительно и в множественном числе – кресла. В этом большом и уютном кресле я читала еще не опубликованный «Театральный роман».

Свет из окна хорошо освещал листы романа, и я ничего не видела кроме этих освещенных листов. Но я вся и мое лицо были хорошо видны Елене Сергеевне, иногда тихо появлявшейся в дверях. Она наизусть знала тексты и любила следить, как читают другие. Знала, где будет вздох, где будет смех, в самых интересных местах оставляла какую-нибудь свою работу в другой комнате или в кухне и подходила взглянуть… Так Булгаков когда-то, в последние годы своей жизни, работая либреттистом в Большом театре, любил войти в ложу во время репетиции или спектакля, чтобы послушать любимое место в «Аиде».

Я привыкла к этим ее тихим появлениям у притолоки двери, к редким репликам и неожиданным вопросам. Однажды, подняв глаза над рукописью, сама спросила у нее: «Не постигаю: кто такой Измаил Александрович Бондаревский? Догадываюсь, что это кто-то хорошо мне известный. Но кто?»

Она посмотрела на меня с оскорбительным вниманием. Помедлила, отчего я успела почувствовать себя совсем глупой. И назвала имя Алексея Толстого… Больше я никогда не задавала таких вопросов, и прототипов булгаковских произведений безошибочно и непосредственно узнавала сама. Впрочем, это ведь не имеет большого значения – узнавание прототипов…

А когда она болела, чаще всего я сидела у торца стола, придвинутого всею длиной к ее постели. То есть лицом к ней. Она что-то читала, занятая своими делами; ее близость и то, что в любое мгновение, подняв глаза, она видела мое лицо над рукописью, не раздражали; мне было удобно и хорошо, я доверчиво и просто принимала все, что она делала, ибо все, что она делала, она делала с королевским достоинством и с королевским же сознанием своего права. Даже когда выбирала место, усаживая меня работать.

Здесь, однажды, стоя у изножия ее постели, я спросила что-то по поводу одной из бесчисленных загадок наследия Михаила Булгакова – о судьбе романа «Белая гвардия», романа, который он писал до брака с ней.