После выделения Института русского языка в 1958-м его директором стал замечательный учёный Виктор Владимирович Виноградов, автор книги «Русский язык. Грамматическое учение о слове», получившей в 1951 г. Государственную премию. В своё время Виноградов был сослан в Вятку (Киров), потом в Тобольск. Вернувшись в Москву, стал крупнейшим организатором нашей филологической науки: в 1950–1963 — академик-секретарь Отделения литературы и языка АН СССР, в 1950–1954 — директор Института языкознания, в 1958–1968 — директор Института русского языка АН СССР.
Виктор Владимирович был душой и совестью русистики, основателем Виноградовской школы, руководителем коллектива учёных, создавших первую академическую «Грамматику русского языка» (1952–1954 гг.)
Помню, сидит он на заседании учёного совета в своей любимой позе, уперев в щёку указательный палец с большим агатом (любил красивые вещи, старинную мебель). Казалось бы, довольно безучастный, чуть ли не спит. Большой насмешник Реформатский говорил: «Слушает Виноградов какой-нибудь доклад о значении такого-то падежа в творчестве такого-то писателя, а на лице выражение: „Ну что, всё можно. Можно о таком-то падеже у такого-то писателя рассуждать, можно шарики из говна катать“. Но вот кончается доклад, и Виктор Владимирович делает очень глубокие замечания».
Запомнился 70-летний юбилей В. В. Виноградова. Отмечался он на широкую ногу, в Доме учёных на Пречистенке. Был приглашён цыганский хор (пели: «Витя, Витя, Витя, Витя, пей до дна!»). Иван Козловский, с бокалом в руке, пел про «влагу, пенящуюся в бокалах». Но ещё перед началом торжества меня и ещё одного аспиранта, членов комиссии по проведению торжества, предупредили, что эта влага в бокалах должна быть не водой, а настоящим шампанским. А у нас с ним совсем нет денег! Выручил зам. директора Института И. Ф. Протченко, который финансировал это мероприятие. Но — мои злоключения на этом не кончились. Когда мы выносили на сцену и ставили перед юбиляром громадную, тяжеленную корзину цветов, я почувствовал, что мои старые, ещё студенческих времён, брюки лопнули сзади, там, где «спина теряет своё благородное название»! Пятясь задом (Подхалим! — вероятно подумали некоторые зрители), я скрылся за кулисами.
В Институте царила атмосфера дружеского подшучивания. Помню шутливые переделки фамилий сотрудников-лингвистов: Добродомов — Злоизбушкин, Шеворошкин — Заварушкин, Долгопольский — Долгоплотский, Бромлей — Бармалей и т. д. Крайне критичную сотрудницу Людмилу Леонардовну переименовали (кажется, тот же Реформатский) в Людмилу Леопардовну.
Рассеянность учёных стала притчей во языцех. Профессор Каблуков явился в университет в разноцветных туфлях — чёрном и коричневом. Коллеги посоветовали ему сходить домой (благо это недалеко) и переобуться. Скоро профессор вернулся, озадаченный: «Там есть другие туфли, но они тоже разноцветные!»
А я помню, как замечательный учёный-диалектолог Рубен Иванович Аванесов, заведующий сектором, пытается внести свой вклад в общее наше чаепитие: «Вот тут жена дала мне какую-то еду». И кладёт на стол дурно пахнущий пакет: он перепутал пакеты и выбросил в помойку пакет с едой, а нас угощает объедками.
А праздничные вечера, самодеятельность! Профессор В. И. Борковский хорошо поставленным баритоном поёт: «В 12 часов по ночам из гроба встаёт барабанщик…». Вера Коннова и Саша Полторацкий отплясывали канкан и Саша в конце лихо запустил в потолок соломенное канотье. А капустники! Помню, Игорь Добродомов (Злоизбушкин) выходит на сцену с портфелем и с веником подмышкой, усиленно окает, играя роль молодого провинциала из Крыжополя. А вот капустник на злободневную тему. Хитрая лиса уносит в корзинке двух доверчивых зайчат — отклик на переход молодых сотрудников Лопатина и Улуханова из сектора истории языка в сектор современного языка Н. Ю. Шведовой. Мне тоже предлагали перейти в этот сектор, но я отказался. И напрасно: работал бы над академической «Грамматикой современного русского литературного языка» (вышла в 1970 г.). Всё равно ведь со временем я перешёл от истории языка к исследованию его современного состояния.
Рассказывали мне об одном остроумном капустнике (к сожалению, я его не видел). Там профессор-фольклорист читает лекцию о частушке:
″Частушка — это такой жанг устного нагодного твогчества, где две пегвых стгоки по содегжанию не связаны зачастую с содегжанием двух последних. На-пги-мег:
У мово милёнка в жопе
Поломалась клизма.
Пгизгак бродит по Евгопе,
Пгизгак коммунизма″.
Далее профессор, безбожно грассируя, объясняет, что частушка присуща не только русскому народу. Приводит старую чукотскую частушку:
Медведя́ убили мы,
Эх, не поделили мы.
Приходил делить шаман,
Лучший кус ему в карман.
Но пришли новые времена, и обездоленный чукотский народ запел новые песни. Показательный пример — частушка, которую профессору посчастливилось записать в экспедиции на Чукотку:
Ночью тёмною окрест
К нам в ярангу вор залез.
Хорошо, что он залез
Не в родное МТС.
«Беда пришла в ярангу бедного труженика, он ограблен, обездолен. Но он „гад. Гад, что не постгадало общее достояние“ — то, что он трогательно, пусть не совсем грамматически правильно, называет „годно́е МТС“ — вместо родная МТС (машинно-тракторная станция). Общее он уже ценит больше частного».
Устраивалось очень скромное, но весёлое чаепитие. В кулинарии ресторана «Прага» закупали громадное количество слоёных пирожков с капустой. Женщины готовили «вкуснятину», представляли на конкурс торты с шутливыми названиями — «Каприз научного работника» и т. д. Потом песни, танцы (в Институте было тогда много молодёжи).
А в конце вечера мы обычно уходили «тесной компанией» в наш сектор. Чай, иногда вино, шутки, стихи. Оля Смирнова пела романсы, Галя Романова читала стихи Брюсова (Дорогие черты, искажённые в страстной гримасе… Вы солгали, туманные ночи в июне!..), я читал покорившие меня стихи Гумилёва — «Капитаны» (чья не пылью затерянных хартий — солью моря пропитана грудь), даже стихи, казалось бы, совсем не под праздничное настроение, например, «Вечер»:
Ещё один ненужный день,
Великолепный и ненужный!
Сектор сравнительно-исторического изучения восточнославянских языков
После окончания аспирантуры я был принят в Сектор истории русского языка и диалектологии, но очень скоро стал учёным секретарём вновь образованного Сектора — сравнительно-исторического изучения восточнославянских языков.
Сектор довольно большой и — как и весь Институт — по преимуществу женский: Мила Бокарёва, Надя Шелехова, Нина Хренова, Ира Ятрополо, Алла Сабенина, Лера Харпалёва. Мужчины — заведующий сектором академик В. И. Борковский, Саша Полторацкий и я.
Жили дружно. Со многими сотрудниками у меня сложились не только деловые, но и тёплые приятельские отношения.
Саша Полторацкий иногда в шутку подписывался так: 1½-цкий. Утончённый интеллигент, он не мог терпеть малейшие проявления грубости, неловкости даже. Наша сотрудница Мила Бокарёва (Лопатина) увлекалась графологией — наукой об отражении в почерке свойств и психического состояния человека («у оптимиста последние, не умещающиеся в строке буквы, скашиваются вверх, над строкой, у пессимиста — вниз» и т. д.). Заглянувшему в наш сектор психолингвисту Алёше Леонтьеву она поставила диагноз: «Судя по почерку, ты человек скупой». Такой грубости сверх-предупредительный Саша вынести не мог: «Очевидно, Милочка имеет в виду разумную бережливость, экономность!» А Мила — своё: «Нет, я имела виду скупость». Я с Алёшей не был близок и не знаю, верен ли был Милин диагноз.
Полторацкий был поклонником живописи импрессионистов и постимпрессионистов и украсил нашу рабочую комнату репродукциями картин Ван-Гога, Гогена… «Начальство» это насторожило. И вот, приходит к нам какая-то комиссия (от партбюро? от месткома?), советуют снять картинки: «Это не соответствует духу академического института». Один член комиссии (профессор Бокарёв) пытался возражать: «А по-моему, голые таитянки лучше, чем голые стены». Чем дело кончилось, ей-богу, не помню. Сняли, наверное.
В нашу обязанность входило создание картотеки «Сравнительно-исторического синтаксиса восточнославянских языков». Тексты восточнославянских памятников (с XI по XVI в., до разделения Руси на три народности — русских, украинцев, белорусов) мы тушью переносили на листы кальки и отвозили в одну из московских лабораторий для снятия с них светокопий. Ворох рулонов готовых светокопий мы на институтской машине доставляли в сектор. Дальше картина, изумлявшая всех, кто заглядывал в нашу комнату: на столах, на полу, на подоконнике — рулоны, рулоны, рулоны и скорчившиеся фигуры сотрудников, ножницами разреза́вших их на отдельные карточки-цитаты. Ну, и последнее — сортировка этих карточек по памятникам, разделам синтаксиса («Подлежащее», «Порядок слов», «Безличное предложение» и т. п.) и размещение их в громадных картотечных шкафах. Эта зачастую довольно монотонная работа оживлялась разговорами, шутками, анекдотами.
Хмурый осенний день. Дождь в окно стучит. Устали возиться с карточками. Кто-то предлагает: «Давайте чайку попьём!». К всегдашним анекдотам добавляются песни.
Поём старую студенческую песню. Вряд ли кто её помнит:
В гареме нежится султан,
Ему счастливый жребий дан:
Он может триста жён ласкать.
Ах, если б мне султаном стать!
Но он — несчастный человек,
Вина не пьёт он целый век,