Записки случайно уцелевшего — страница 2 из 54

оответствовать и ничем не стесненные прихоти моей памяти, обычно далекой от регулярной последовательности восстанавливаемых фактов. Да и не только моей. Наверно, бессистемная ассоциативность наших воспоминаний вообще в чем-то сродни разнообразию и непредсказуемости житейских коллизий, которые так щедро предлагает нам великий беспорядок Истории.

Поздняя осень 1942 года. У нас, в газете Волховского фронта, штатное прибавление: отныне нам положен свой уполномоченный СМЕРШа. Таковым оказался внезапно появившийся в расположении редакции капитан с чемоданом и вещевым мешком в руках. Приплюснутая, словно перебитая сильным боксерским ударом переносица придавала его и без того угрюмому выражению лица демонстративно зловещий характер. Самого беглого взгляда на прибывшего достаточно, чтобы сразу проникнуться по отношению к нему чувством живейшей антипатии. Судя по всему, он не только это за собой знает, но и каждый раз с удовлетворением отмечает произведенное на собеседника угнетающее впечатление. Он явно убежден в том, что именно эта особенность его облика как раз и является решающим достоинством подлинного особиста.

«Лицо, не оставляющее надежды» - так определил я для себя капитана при знакомстве.

Наш поэт Паша Шубин с ходу прилепил к новоявленному смершевцу кличку «Ломонос ». И получилось так, что это не слишком оригинальное прозвище было мгновенно подхвачено всем, как тогда говорили, личным составом, начиная от приданных редакции «Фронтовой правды» рядовых бойцов, не скрывавших своего иронического отношения к « сыщику », то и дело вызывавшему их на секретный разговор, и кончая редактором, который, по-видимому, смершевца побаивался. Не знаю, какие уж там былые грехи тревожили подполковника, но только он беспрекословно выполнил пожелание капитана, когда тот, осмотревшись, твердо заявил, что по роду своей работы нуждается в отдельном купе мягкого вагона.

В нашем редакционном поезде мягкий вагон был один, и по сложившейся еще в начале сорок второго года (когда газета была сформирована) традиции в нем обитала исключительно пишущая братия. Офицеры всех прочих специальностей жили либо в обычном жестком вагоне, либо по должностной принадлежности - кто в вагоне, специально оборудованном под наборный цех, кто в вагоне-ротации, кто в вагоне-электростанции и т. п. А некоторые предпочитали жилую солдатскую теплушку, где всегда, даже летом, топилась спасавшая от болотной сырости «буржуйка» и не умолкали рассказываемые на нарах самые невероятные фронтовые байки. Были также в нашем составе вагон-столовая, вагон-кла-довая, вагон-гараж, склад бумаги, склад горючего и пр.

А центром всего этого хозяйства были два вагона. Во-первых, легкомысленно приветливый, обшитый снаружи светлым деревом миниатюрный вагончик с зеркально бликующими на солнце оконными стеклами, бог весть какими судьбами сменивший свою довоенную принадлежность к таллиннскому пригородному движению на резиденцию нашего нынешнего редактора и его жены. И во-вторых, примыкающий к эстонскому - уже упомянутый, набитый до отказа людьми старый, мрачный мягкий вагон, не раз побывавший под бомбежками и однажды даже горевший, словом, нещадно расшатанный, скрипучий и холодный, ибо сквозь кое-как зашитые фанерой осколочные пробоины его продувало всеми ветрами.

Помню, как я впервые поднялся по ступенькам этого вагона-ветерана весной сорок второго года, конечно же, не подозревая, что отныне с ним будет связана моя фронтовая жизнь на протяжении почти четырех лет и что он будет моим пристанищем и летом, и зимой. Что я буду считать его родным домом, независимо от перемещений нашей газеты по железным дорогам вдоль Волхова, а затем, после ликвидации блокады Ленинграда - вдоль огромного по протяженности Карельского фронта. Что в этом прокуренном, прохваченном вековой стужей старом вагоне вместе с товарищами по редакции я в сорок пятом году, сразу после победы, пересеку всю страну - от Мурманска до Владивостока. И что расстанусь с ним окончательно где-то на запасных путях Уссурийска лишь после упразднения первого Дальневосточного фронта.

Но весной сорок второго года я так далеко не заглядывал. Даже мой скромный военный опыт успел научить меня жить сегодняшним днем и не строить планы на будущее. За спиной у меня были три месяца на Западном фронте в Краснопресненской дивизии народного ополчения, сутки боевых действий под Ельней, месяц в окружении да полгода лечения и службы в редакции иллюстрированных изданий Политуправления Красной армии, после чего я и был откомандирован, согласно поданному мной рапорту, на Волховский фронт.

В Малой Вишере, куда я добрался с трудом из Бологого, попав там под бомбежку, на каком-то маневровом паровозе, военный комендант толково мне объяснил, как найти редакцию.

- Вернитесь на станцию, - сказал он, - и идите вдоль путей в сторону Москвы. На третьем километре увидите с левой стороны ветку, сворачивающую в лес. Вот по ней и топайте, пока не упретесь в поезд «Фронтовой правды».

Малая Вишера была тогда конечным пунктом Октябрьской железной дороги. Дальше пути не было. Дальше, километрах в десяти, были немцы. Станционное здание представляло собой груду развалин, из которых одиноко торчала уцелевшая стена с сохранившейся словно в насмешку надписью: «До Ленинграда 142 км» Как показал дальнейший ход событий, до Ленинграда было тогда еще два года войны.

Я одиноко шагал вдоль пустынных железнодорожных путей, не без тоски поглядывая на тянущиеся по обе стороны насыпи поросшие смешанным лесом болота. Это было мое первое знакомство со знаменитыми волховскими топями, в которых через три-четыре месяца суждено было трагически увязнуть -в прямом и переносном смысле - могущественной, щедро оснащенной военной техникой Второй ударной армии генерала Власова, безуспешно наступавшей на Любань.

Вот и ветка, сворачивающая налево, в густую чащу леса, сквозь которую, видно, совсем недавно саперы прорубили эту узкую просеку, расчетливо выбирая сухие места, пригодные для прокладки рельсов.

Шагая по свеженарубленным шпалам в полной тишине, если не считать резвой птичьей разноголосицы и тяжелых вздохов далекой артиллерии, я едва не налетел на внезапно вышедшего из-за дерева часового. За ним невдалеке одиноко маячили два товарных вагона, не сразу мною замеченные, так как они в целях маскировки были тщательно обложены со всех сторон и сверху молодыми деревцами с еще не пожухшей весенней листвой.

- В середине состава - мягкий вагон, - указал часовой, выяснив, кто я такой. - Верно, вам туда...

И я двинулся дальше, понимая, что нахожусь у цели. Однако состава я впереди не обнаружил. Рельсы уводили меня все глубже в лесную чащу, но поезда как такового там не оказалось. Только потом я понял, что на случай бомбежки состав был разъят на звенья, каждое из двух-трех разнокалиберных вагонов, с интервалами между такими автономными связками в десять-пятнадцать метров.

К вечеру я уже чувствовал себя полноправным обитателем верхней полки мягкого вагона во втором от входа купе, которое отличалось от остальных тем, что по ночам дверь в нем до конца не задвигалась, ибо оттуда торчали ноги моего соседа снизу - ленинградского писателя Павла Долецкого, чья долговязость никак не вписывалась в вагонные габариты. Другим моим соседом по купе оказался немолодой майор, осуществлявший в газете цензуру, а верхняя полка над ним была гостевая. Ее обычно занимал кто-нибудь из заезжих ленинградских литераторов, то ли временно прикомандированный к нам из резерва, то ли присланный по обмену из газеты «На страже родины» взаимодействующего с нами Лениградского фронта. Помню спящими на этой полке поэтов Всеволода Рождественского и Александра Гитовича, критиков Сократа Кара и Бориса Бурсова.

В соседнем купе помещалась редакционная радиол рубка. Там жили и работали наши машинистки, чье профессиональное мастерство с полным правом можно было назвать виртуозным. Одна из них, москвичка Лина В., славилась тем, что успевала записывать на машинке сообщения «От Советского информбюро» прямо с голоса Левитана, читавшего их по радио в свойственной ему торжественной манере. Благодаря Лине мы сдавали в набор подобные «официальные» тексты намного раньше, чем их занудливо размеренно, внятно выговаривая каждую букву, диктовал диктор в специальном радиосеансе для газет. Другая машинистка, ленинградка, прозванная за свою напоминавшую придворный парик седую прическу Маркизой, поражала умением печатать диктуемый материал не только со стенографической скоростью, но и в любом заданном ритме.

В следующем купе обитали московские литераторы - все трое мои добрые знакомые. Первых двух -Александра Чаковского и Михаила Эделя - я знал по Литературному институту, который они окончили на год раньше меня, а поэта Павла Шубина, незадолго до войны переехавшего в столицу из Ленинграда, - по нескончаемым спорам о современной поэзии. Все трое были аборигенами «Фронтовой правды» и отнеслись ко мне покровительственно. По их словам выходило, что жить в мягком вагоне, конечно, трудно из-за тесноты и изматывающего нервы соседства с радиорубкой, но зато интересно и по-своему почетно. Народ тут собрался бывалый и остроумный, живут люди дружно, ведут себя по-товарищески, независимо от чинов и званий, так что стоит потерпеть. Писать же, пока тепло, можно и в лесу, на пенечке.

Впрочем, мы тогда не говорили «писать». В ходу было другое, чисто журналистское выражение - «отписываться». Почти все обитатели мягкого вагона более или менее регулярно выезжали на передовую за материалом. Случалось, вернется человек из части и едва успеет обработать свои заметки в блокноте - отписаться, как его уже отправляют на новое задание. А потому наша литературная братия бывала в сборе крайне редко. Но уж когда выдавались такие денечки, то в купе собирались человек десять, да в дверном проеме столько же, и удивительным историям, спорам, воспоминаниям не было конца. Тем более что редко кто возвращался из части без полной фляги водки и лишней порции доппайка.

Разумеется, далеко не все отношения между обитателями мягкого вагона строились на началах благородства и чести. Как и в каждом большом коллективе, не обходилось и здесь без проявлений подхалимства и карьеризма, лицемерия и зависти. И все же запомнилось главное: в нашей среде преобладал дух простой человеческой порядочности, чуждой всякой лозунговой казенщины. Все мы высоко ценили в людях такие качества, как общительность, чувство юмора, товарищеская надежность, неназойливая эрудиция, жизненный опыт, наконец, профессиональное мастерство. Кстати сказать, газету мы делали действительно хорошую.