- Сейчас на улице Горького видел Костю. Он, оказывается, усики отпустил.
- Да, а ты что, не знал?
Или что-нибудь в этом роде, причем именно так -фамильярно (без фамилии!). Но кто же не поймет, что речь идет о поэте Симонове.
После войны Костя был уже во всех отношениях знаменит. Настолько, что знакомством с ним охотно козыряли самые разные люди, не только в литературных кругах. Его фамилию поминали в самых разных компаниях кстати и некстати, просто так, для собственного престижа. Его стремительное преуспеяние как бы завораживало людей, и они всячески стремились как-либо подчеркнуть свою причастность (как правило, мнимую) к этой почти легендарной личности.
К концу войны и после войны слава смелого военного журналиста и блестящего офицера Симонова вполне закономерно конкурировала с его славой поэта. Эта слава может быть сопоставима разве что только со славой Евтушенко, если говорить о более поздних временах. Но в отличие от евтушенковской славы, тяготеющей, что ни говорите, к «обывательской сенсационности», репутация Симонова была еще официозно-государственной, высочайше признанной. В ореоле его славы не было ни малейшего оттенка оппозиционности, никакой доли фрондерства по отношению к власти. Напротив, в блестящей литературной репутации Симонова, так или иначе, всегда подчеркивалась его политическая благонамеренность, его близость к самым верхним эшелонам власти, его признанность «лично самим»...
После войны в импозантной фигуре Симонова необычно живописно сочетались черты стародавней офицерской дворянской респектабельности, даже барственности с замашками партийного сановника высокого ранга из когорты «идеологических заправил». И в том и в другом качестве он являл собой образ современного «рыцаря Карьеры и У спеха». С ловом, удачливого кремлевского фаворита послевоенного образца, достигшего больших высот и явно дорожащего достигнутым положением.
Разумеется, как стихотворец, даже как автор имевшей большой успех книги любовной лирики «С тобой и без тебя», посвященной истории его любви к московской красавице, актрисе Валентине Серовой, Симонов никак не отвечал требованиям официального властителя дум. Но как литературная знаменитость, как преуспевающий литературный деятель, он был для творческой молодежи живым воплощением ее честолюбивых вожделений.
Самим своим обликом, своей военной и литературной биографией, ее динамичностью и удачливостью Симонов как бы предлагал сверстникам: «Берите пример с меня, и вам будет интересно жить». В этом смысле его можно было смело назвать «героем нашего времени», быть может, даже с большим основанием, нежели героев его романов и пьес, которых он ввел в советскую литературу тех лет.
Быть знаменитым - очень даже красиво! - утверждал Симонов всем своим образом жизни, а главное -своей редкостной трудоспособностью, своей хваткой умного организатора собственного Успеха, да и «успехов» Союза писателей, в котором он был одним из заправил. Наряду с Фадеевым, конечно. Не знаю, кто из них был главнее. Во всяком случае, ко времени «борьбы с космополитами» Симонов даже был более на виду и в Союзе писателей считался функционером номер один.
Впрочем, сращивание литературной и партийной элиты получило в лице обоих красноречивое подтверждение. Оба были секретарями правления Союза писателей, и оба были своими людьми на Старой площади. Истина проста: для того чтобы сделать что-либо важное в литературе и для литературы, необходимо быть лично причастным к самым грязным делам партии. Ничего не поделаешь, так уж устроено советское общество: с волками жить - по-волчьи выть. Оба были неплохие люди и оба хотели принести пользу литературе и вообще делать добрые дела? Но для того, чтобы сделать доброе чистое дело, необходимо было прежде самому замараться как следует и тем доказать свою преданность строю. Чтобы спасти кого-нибудь от гибели, надо было самому хоть на время стать палачом.
Чтобы провозгласить какую-либо добрую истину, необходимо предварительно прокричать как можно громче и как можно больше лживых лозунгов. Таковы были правила игры, в которой можно было выиграть блестящую карьеру. А Костя играл в эту игру со всем пылом юного честолюбца, уверенного в своих силах и в своем праве на успех. А потому произносил, когда требовалось, то, во что сам не верил. И даже спасал людей, гробя при этом других, если по ходу дела разыгрывался такой гибельный вариант чьей-то биографии. Поэтому-то теперь, в ретроспективе, за Костей числится примерно равное количество как добрых, так и бессовестных речей и поступков.
Именно таким - с общим списком своих благодеяний и преступлений - Симонов по сей день жив в моей памяти. Слишком он был яркой личностью, чтобы на временном удалении видеть в нем только плохое. Да, он раньше и успешнее других советских писателей оценил комфорт конформизма. Да, он причастен ко многим гадостям сталинской эпохи, но ухитрился именно благодаря этому совершить и кое-что хорошее. Такова была тогда цена добра, и Костя (как и Фадеев) расплачивается теперь за свои компромиссы с собственной совестью своей исторической репутацией. Что ж, остается сказать, что история действительно «запомнила» Симонова как удачливого литературного деятеля и даже филантропа крупного масштаба.
Но тогда в здании «Правды» он еще не сложился как тип советского литературно-партийного сановника, и мы разговаривали по-приятельски, «на равных», и, может быть, потому-то так прочно отложился в памяти и последний мой откровенный разговор с ним через много лет. Это уже совсем иные, «хрущевские времена».
Мы сидим с Костей у общих знакомых и разговариваем о литературе за рюмкой. Я упоминаю фамилию Солженицына, потому что только что прочел его «Жить не по лжи», и говорю о нем как о современном властителе дум.
- Нет, Боренька,- решительно возражает мне Костя. - Ваш Солженицын на поверку ничем не лучше Софронова.
Естественно, что после такой реплики наша идеологическая дискуссия прекращается сама собой. И наше дальнейшее общение - тоже.
И все же теперь, уже в 90-е годы, я часто мысленно возвращаюсь к фигуре Симонова, к поучительности его биографии. Как бы там ни было, он - фигура трагическая. Трагедия Симонова в том, что судьба определила ему уже в молодые годы стать фаворитом тирана. Роль, что ни говорите, нелегкая, особенно если фаворит действительно, как Симонов, был в высокой степени одарен и ярок. Более того - добр и великодушен.
Но быть любимчиком, точнее сказать, литературным комиссаром при столь капризном, невежественном и своенравном деспоте -роль незавидная и до чрезвычайности опасная. Легко ли постоянно, и днем и ночью, на людях и дома непрерывно ощущать на себе придирчивый взгляд своего господина? Ведь это значит подчинить себя, свои вкусы и желания, свои убеждения всегда неожиданным прихотям хозяина. Вечно стараться угадать эти прихоти заранее и не допустить ни малейшего промаха в своем поведении. Более того, вовремя сигнализировать о промахах чужих, неизбежных в обширном литературном хозяйстве такой великой державы, как Советский Союз.
Кроме того, феномен широкой известности, кото-< рой пользовался Симонов, можно сказать, всенародной славы, в те сталинские времена таил в себе нешуточную опасность. Ведь Сталин не любил людей успеха и приучил свой аппарат относиться к личностям заметным, преуспевающим, стремительно делающим карьеру (в любой области) предубежденно и недоверчиво. Словно он ревновал свою непомерную славу к любому другому удачливому деятелю. Слишком много способных ярких людей поплатились в те годы жизнью за свое стремительное выдвижение.
И Симонов, став фаворитом вождя, не мог не ощущать этой опасности. Он-mo хорошо понимал, сколь нерасторжимы с его литературной карьерой смертельный риск и постоянная угроза монаршей кары, В такой близости к вождю народов легко было внезапно воспламениться и заживо сгореть. Какая уж там свобода творчества в состоянии постоянной боязни сделать неверный шаг. Костя был блестящий и смелый военный журналист, но эти навыки в Кремле ничего не стоили, тут требовались исполнительная покорность и молчаливое согласие. А главное -придворный нюх.
Но тогда, в декабре сорок первого года, он был для меня всего лишь институтским товарищем, с которым было радостно встретиться и поделиться пережитым в первые месяцы войны. После той встречи я, в сущности,редко думал о личности Симонова, пока в 1953 году мне неожиданно не напомнили о нем, как ни странно, на Лубянке. Однако об этом ниже.
В феврале вернулась из Казани моя жена. Тогда же вернулся из эвакуации и тесть. Поскольку наша комната была повреждена зажигалкой, жена поселилась у отца на Сивцевом Вражке. Меня она, конечно, навещала, порой даже вопреки правилам внутреннего распорядка и распоряжениям Железнова оставалась ночевать в моей насквозь промерзшей правдин-ской берлоге с огромным затемненным окном, в которое нещадно дуло.
Первая военная зима, невероятно холодная и голодная, подходила к концу. Здоровье мое заметно улучшилось, и в апреле я подал рапорт с просьбой откомандировать меня в газету «Фронтовая правда» (по представлению того же майора Эделя).
В начале мая сорок второго года я, согласно полученному предписанию, выехал на Волхов. Я снова расставался с Москвой, как потом оказалось, на долгих четыре года.
Вот я и вернулся к тому, с чего начал свое повествование, - к мягкому вагону, к Ломоносу, к своей семейной тайне...
9
Волховский фронт, как, впрочем, и Северо-Запад-ный на юг и Ленинградский на север от него, не отличался подвижностью. Это был фронт застойный, где линия нашей обороны стабилизировалась в самом начале сорок второго года и на протяжении двух лет в основном оставалась неизменной. Наступательные операции на Волхове если и планировались, то крайне редко, а следовательно, по части снабжения мы испытали все прелести фронта второй категории.
Что это значило, я ощутил на себе, когда у меня на почве авитаминоза обнаружились начальные симптомы цинги и стала развиваться куриная слепота: кровоточили десны и к вечеру зрение утрачивало остроту. Ослабленный в окружении организм никак не хотел примириться с плохим питанием. Правда, не я один столь болезненно реагировал на малое содержание витаминов в нашем скудном рационе. Не зря наша «Фронтовая правда» время от времени публиковала рецепт живительной настойки из хвои, приготовление которой вменялось в обязанность санитарным службам всех частей и соединений. Нам тоже полагалось ее пить едва ли не в приказном порядке, но она была до того неприятна на вкус, что почти все мы избегали к ней прикладываться.