- Почему же? - возражает он. - На определенных условиях, не мне вам объяснять, гитлеровцы евреев-то как раз охотно перебрасывали через фронт. Нам такие случаи известны... Неужели вы за целый месяц ни разу не попались немцам на глаза? Как-то не верится, что они не обращали внимания на людей в чужой форме...
- Я же пишу в автобиографии, - киваю я на листок, который он продолжает держать перед глазами,-что в прифронтовой полосе плотная насыщенность немецкими войсками заставила нас переодеться в деревенскую рванину... Другого выхода не было...
Словно соглашаясь со мной, Ломонос кладет мою автобиографию обратно в папку. И вдруг я перестаю нервничать. Чем настойчивее смершевец расспрашивает меня об окружении, тем очевиднее становится тот факт, что никаким другим материалом против меня он не располагает. Нет, о «том самом» ему явно ничего не ведомо, иначе он бы уже перестал пугать меня по мелочам и предъявил мне главный криминал, тот, что уже столько лет грозит мне в случае разоблачения неисчислимыми бедами. И я уже слушаю его вполуха, пока он продолжает нудно обсасывать тему несмываемой вины, которая лежит на мне, поскольку я целый месяц неизвестно чем занимался на оккупированной территории... i
- А где сейчас Сафарбекян и Фурманов? - пытается Ломонос ошеломить меня своей осведомленность^.
- Вы, очевидно, имеете в виду Сафразбекяна и Фур-манского, моих товарищей по ополченческой роте, с которыми я вышел из окружения, - поправляю я его, слегка опешив от внезапности вопроса. Откуда, черт возьми, приплыли к нему обе фамилии?.. Ах, да! Ведь в автобиографии я их обоих помянул. Ну что ж, тем справедливее мой вывод: все, что Ломонос знает обо мне, он знает от меня самого и ниоткуда больше. И я с готовностью сообщаю: - Джавад Сафразбекян, по специальности физик-оптик, в настоящее время занят исследовательской работой по совершенствованию пушечных прицелов в Артиллерийском управлении Красной армии. А драматург и сценарист, член Союза советских писателей Павел Фурманский продолжает службу в писательской группе при Политуправлении Северного флота.
Но Ломонос пропускает мое сообщение мимо ушей. Запас сведений, с помощью которых он намеревался меня шантажировать, явно исчерпан, а потому он переходит «к делу».
- Значит, так, - внезапно меняет он уличающую интонацию на вполне дружелюбную. - Будете сами, без вызова, ну, там раз в неделю, заходить сюда ко мне и рассказывать, что происходит...
- Где происходит? - не очень умело недоумеваю я.
- Зачем же вы делаете вид, что не понимаете? - с наглым прищуром снова впивается он в меня глазами. - Вы же человек образованный, имеете отношение к литературе...
- Вот именно - имею отношение к литературе, и меня эта профессия вполне устраивает, а ваша мне ни к чему... - Я стараюсь держаться спокойно, но чувствую, что вот-вот сорвусь и наговорю дерзостей, чего делать не следует.- Кроме всего прочего, - выдвигаю я заранее приготовленный довод, - всякие секретные делишки - это не по мне. Я обязательно проболтаюсь...
- Ничего, как-нибудь удержитесь! - уверенно возражает он. - Кстати, распишитесь пока вот тут, - протягивает от мне чистый лист бумаги и диктует текст, из которого следует, что я обязуюсь не разглашать содержание нашего нынешнего разговора. И когда я охотно выполняю эту его просьбу, понимая, что на сегодня она последняя, он отпускает меня, не без угрозы в голосе напутствуя: - А теперь идите и хорошенько подумайте над моим предложением. И смотрите, не просчитайтесь... Помните, что я вас жду...
2
Мы уходили на войну душной ночью начала июля сорок первого года в составе одного из полков Краснопресненской дивизии народного ополчения города Москвы. Уходили - в прямом значении этого слова: в пешем строю, по Волоколамскому шоссе, на запад.
Каждый раз, вспоминая ту ночь, я думаю о том, что за всю историю войн ни в одной армии мира, наверно, не отмечено другого такого случая, чтобы целое подразделение состояло из профессиональных литераторов. Нас было примерно девяносто человек -прозаиков, поэтов, драматургов, критиков, вступивших в ополчение через оборонную комиссию Союза писателей. В одном строю шагали и уже маститые, такие, как Юрий Либединский, Степан Злобин, Бела Иллеш, Рувим Фраерман, Павел Бляхин, и мало еще кому известные в ту пору писатели, как Александр Бек или Эммануил Казакевич.
Я упоминаю только тех, кому суждено было дожить до Победы и кого лишь потом, после войны, не пощадило неумолимое время. А скольких мы недосчитались уже очень скоро - в октябре того же сорок первого года после разгрома под Ельней и окружения. Павел Яльцев и Александр Роскин, Константин Кунин и Шалва Сосланы, Ефим Зозуля и Василий Бобрышев, Марк Тригер и Василий Кудашев, Вячеслав Аверьянов и Андрей Наврозов, Александр Миних и Александр Чачиков, Константин Клягин и Вадим Стрельченко, Виталий Квасницкий и Василий Дубровин, Николай Афрамеев и Арон Гурштейн... Все они и многие другие мои товарищи по «писательскойроте» сложили тогда головы на многострадальной смоленской земле.
И хотя после ельнинско-вяземского окружения судьба бросала меня на самые разные участки фронта - и под Ленинград, и в Карелию, и в Заполярье, и в Корею, - первые дни войны остались для меня самыми памятными. Никогда раньше не бывало у меня так много верных друзей и никогда потом не доводилось мне испытывать горечь стольких одновременных утрат... Все они умерли не в своей постели, а были убиты. Их могилы в большинстве своем неизвестны... Их имена высечены на мраморе в вестибюле Центрального Дома литераторов в Москве строго по алфавиту, независимо от их литературной или воинской славы.
Прозаики, поэты, драматурги и критики.
Там они все равны.
Уже полвека.
Как ни странно, допрос у смершевца не на шутку растревожил мою память. С другой стороны - ничего странного. Весь этот мучительный месяц во вражеском окружении, все это блуждание вслепую по смоленской, потом по калужской, затем по тульской земле, сначала - вдогонку за фронтом, а в конце - в поисках лазейки сквозь немецкие боевые порядки, было ни на минуту не прекращающейся борьбой между нашей элегической безнадежностью и нашим мрачным упорством. К счастью, упорство победило.
Сейчас мне даже не верится, что мы проявили тогда такую настойчивость, такую выносливость, такую волю к жизни. Тридцать раз солнце для нас всходило и садилось в том краю, где опасность подстерегала нас за каждым кустом. Тридцать дней глухой затерянности, полной безвестности, запаха прелой листвы и чувства звериной тоски. Тридцать дней голода и холода, физических лишений и тяжких неотступных дум. О судьбе родины, о судьбе дорогих тебе людей, о трагичности собственной судьбы.
Не то больше всего угнетало в окружении, что я мог каждую минуту расстаться с жизнью, а то, что никто и никогда не узнает, где и при каких обстоятельствах это произошло. Вот уж не предполагал, что человека может так ужасать перспектива бесследного исчезновения. Умереть - что ж, на то и война... Но сгинуть, начисто выпасть из бытия, бесшумно раствориться в его неведомом водовороте - не дай Бог! Ведь это вроде аннигиляции, превращения в ничто...
Четыре года спустя эта тема вернулась в круг моих размышлений самым неожиданным образом. Но теперь я был по отношению к ней как бы сторонним наблюдателем. Вместе с передовыми частями наших войск я продвигался в глубь Маньчжурии и не раз был свидетелем автономных действий японских смертников, настойчиво искавших гибели в одиночку. Они были абсолютно лишены того психологического комплекса, который очень точно выражен в русской поговорке: «На миру и смерть красна». Ведь им был заведомо гарантирован рай. И должен сказать, эта потребность в гибели без свидетелей твоего героизма ужасала не меньше, но уже своей противоестественностью.
Ах, как необходимо было мне тогда, в окружении, оставить какое-либо свидетельство о себе, пусть даже пустячное напоминание, как-то сообщить людям, небезразличным к моей судьбе, самую малость: мол, такого-то числа был еще жив и шел на восток. Чтобы они обо мне знали хоть какую-то конкретность. Чтобы моя гибель не превратилась для близких в абстракцию, в отвлеченное понятие, в голую идею гибели. Ах, как это, оказывается, бывает важно и нужно каждому из нас!.. Остаться в чьей-то памяти не просто именем, а поступком, действием, обстоятельствами...
Только те, кому довелось в сорок первом выходить из окружения в отрыве не только от своей части, но даже от своего подразделения, только такие бедолаги знают, что собой представляла эта ни с чем не сравнимая тоска абсолютной личной автономности. Только они знают, что делает с человеком эта случайно доставшаяся ему и потому постылая свобода, свобода как осознанная необходимость распоряжаться собой на войне по своему усмотрению. Что творится у человека на душе, когда он полностью предоставлен сам себе и должен действовать в условиях такого же полного отсутствия информации.
Еще вчера ты, солдат, мог ни о чем не думать - над тобой располагалась мощная иерархия командиров, наставников, начальников, которые за тебя думали, решали, приказывали. Сегодня твоя жизнь и твоя смерть зависят только от тебя и ни от кого больше. Никогда, ни раньше, ни потом, не испытывал я этого щемящего чувства своей роковой отчужденности, своей физической отдельности, да еще перед лицом отовсюду грозящей гибели.
Такова была эмоциональная доминанта тех тридцати дней. Как потом я понял, четко обозначившая собой переход моего сознания из стадии юности в стадию человеческой, да и гражданской зрелости. Устойчивое и однородное душевное состояние на протяжении всех тридцати дней. Приключения же, выпавшие на нашу долю, напротив, были самые разные, самые пестрые. И о некоторых из них, запомнившихся мне и интересных не по принципу лихости пресловутых «боевых эпизодов», а по психологической содержательности и драматической напряженности, я попробую рассказать.
Вот одна из первых ночей в окружении. Мы трое продираемся в темноте сквозь густые лесные заросли и неожиданно оказываемся на опушке. Впереди - залитое лунным светом убранное поле, которое нам предстоит пересечь - туда, на восток, указывает стрелка моего компаса. Но как раз в той стороне глаз досадливо улавливает силуэт немецкого танка, который держит под обстрелом все это открытое пространство. Мы шепотом совещаемся. На протяжении последнего часа немцы нас уже дважды засекли, так что убраться из этих мест необходимо. Но миновать танковый патруль, не обнаружив себя, явно не удастся. Как быть?..