от печки, Лев Толстой, сидя у себя в Ясной Поляне, записал в дневнике вещие слова: «Если бы даже случилось то, что предсказывает Маркс, то случилось бы только то, что деспотизм переместился бы. То властвовали капиталисты, а то будут властвовать распорядители рабочих».
Так вот, ровно семьдесят лет спустя инстинкт самосохранения подсказал этим самым российским «распорядителям рабочих», что если сегодня они не подавят чехословацкий порыв к свободе, то завтра их власти придет конец, ибо и в других странах, в том числе и в России, рабочие захотят сами распоряжаться собой. То, что это было ясно нашим правителям, неудивительно. Удивительно, что это все еще не стало аксиомой для множества советских людей, в том числе и для просвещенных и многоопытных.
Вечером 20 августа 1968 года мы отмечали день рождения бывшей нашей сокурсницы, а тогда редактора «Советского писателя» и нашей соседки по дому Верочки Острогорской. Было много народа, много выпивки и много веселых тостов. Из присутствующих помню Даниных, Карагановых и, конечно, Елизавету Яковлевну Драбкину, весьма дружественно расположенную к моей жене, отредактировавшей ее «Черные сухари» для «Нового мира». Эта женщина была живой легендой. На нее даже в ЦДЛ показывали пальцем, говоря: «Та самая Драбкина, чей отец похоронен в Кремлевской стене. Та, которую ребенком Ленин кормил с ложечки кашей. Та, у которой был роман с Джоном Ридом. Та, что отсидела свои семнадцать лет в каторжном лагере. Да, глухая совсем - ведь ее Берия лично бил тяжелой пепельницей по голове...»
Было весело - тот вечер удался, никто не хотел расходиться, и засиделись допоздна. Уже далеко за полночь тосты в конце концов иссякли и вспыхнул неминуемый в те дни спор: введем мы войска в Чехословакию или нет? Собственно, спора как такового не было: все склонялись к мысли, что советская интервенция -непозволительна, невероятна, невозможна, наконец неприлична. Только я придерживался противоположной точки зрения и считал, что она неминуема. За что и схлопотал от своего друга Данина звание «неисправимого пессимиста» и предложение биться об заклад на бутылку армянского коньяка.
В тот час, когда мы заключали пари, наши танки уже мчались по чехословацким дорогам к Праге...
Узнал я об этом утром из радиосообщений «из-за бугра», еле различимых сквозь отчаянную забива-ловку.
Часов в десять я спустился на лифте к своему почтовому ящику за газетами. Однако их еще не было. Нетерпение побудило меня выйти из подъезда во двор, навстречу ожидаемой с минуты на минуту почтальонше. Проходя мимо закутка лифтерши, я неожиданно встретился взглядом с сидящим у нее незнакомцем. Неожиданно для себя, но никак не для него: напротив, он был весь внимание.
Вообще говоря, в самом присутствии топтуна, да еще в такой необычный день, ничего странного не было. В наших шести писательских корпусах возле метро «Аэропорт» гнездилось немало диссидентов, подписантов и просто неблагонадежных литераторов, таких, как Тарсис, Галич, Войнович, Корнилов, Ахмадулина, Копелев, Орлова, Богатырев и многие, многие другие, не говоря уже о реабилитированном Пинском. Поэтому к бдительным соглядатаям и круглосуточным постам возле наших домов мы все давно привыкли. Иногда это была машина с терпеливым «водителем», часами торчащая у какого-либо подъезда якобы в ожидании засидевшегося пассажира. Иногда тоже «Волга», но с четырьмя гавриками сразу - все на одно лицо и все делают вид, что читают «Правду». А иной раз - чаще всего напротив окон Копелева и Орловой, живших на первом этаже, - сутками дежурил таинственный фургон, судя по всему, с подслушивающей на расстоянии аппаратурой. Так что странным было не самое присутствие топтуна, а лишь его дежурство не снаружи, а в подъезде, то есть нескрываемое.
Мои размышления на эту тему подтвердила вышедшая, как и я, во двор якобы подышать свежим воздухом лифтерша.
- Явился рано утром, - объяснила она шепотом, кивнув в сторону подъезда, - показал красную книжечку и сказал, что посидит у меня...
Настроение было хуже некуда. Но тот памятный день лишь начинался.
Примерно в полдень раздался телефонный звонок. Взволнованный женский голос попросил к телефону меня. Узнав, что я и есть Борис Михайлович, неведомая собеседница обрушила на меня стремительный монолог, состоящий из потока коротких фраз, в которых настойчивость причудливо перемежалась отчаянием, а молящие нотки непривычно соседствовали с требовательными. К тому же она говорила с легким, как мне сперва показалось, польским акцентом. И действительно, незнакомка, вдруг спохватившись, что забыла представиться, назвалась Боженой, а фамилию ее с нерусским звучанием я не разобрал. Но говорила она по-русски совершенно правильно, даже несмотря на торопливость.
- Мне абсолютно необходимо повидать вас, Борис Михайлович,- захлебывалась незнакомка.- Мне очень нужно вас повидать... И посоветоваться с вами... Как можно скорее... Как хорошо, что я вас застала... Прямо не знаю, что бы я делала... Если можно, я к вам сейчас приеду. - Я недоумевал, что бы это могло значить, пока она наконец не перешла от эмоций к делу: - Я приехала из Братиславы... Я к вам от Сони Ч. Соня мне дала ваш адрес и телефон и сказала - в случае чего... - И опять: - Как хорошо, что я вас застала. .. Разрешите мне к вам приехать... - И еще много коротких фраз в таком же духе.
Я слушал ее, соображая про себя, как неудачно все складывается. Приятельница Сони Ч. - значит, скорее всего, диссидентка... Подходящее же выбрала она времечко для поездки в Москву. Если даже пока еще за ней нет слежки, то уж после визита в писательский дом хвост ей обеспечен. Этот тип с красной книжечкой - не зря же он засел у нас в подъезде. Ну, и главное: визит ко мне, да еще в день вторжения, - это ли не сюжет для небольшого рассказа в духе лубянских сочинителей? Ведь ей пришьют Бог знает что!..
И я стал всячески отговаривать Божену от приезда ко мне. Мол, лучше я сам к ней подъеду, правда, не сейчас, сейчас я никак не могу, но в ближайшие дни... Но она мое предложение решительно отмела. Да, она остановилась у знакомых, но по некоторым причинам встреча у них исключается. В нейтральном месте, в скверике или в кафе?.. Нет, она очень плохо ориентируется в чужом городе и обязательно что-нибудь напутает... Словом, все варианты, предлагаемые мной, ее почему-либо не устраивали. И я понял так, что за ней уже следят, но сейчас ей удалось оторваться от своих прилипал и она спешит использовать эту возможность для встречи со мной, не подозревая, что мой дом ей во всех отношениях противопоказан.
По мере наших препирательств отчаяние в голосе Божены приобретало все более бедственную интонацию. Я же со своей стороны все больше и больше убеждался в несвоевременности встречи у меня дома, на чем так настаивала Божена. В свете всего происходящего лучше бы ей вовсе со мной не встречаться. По крайней мере, в ближайшие дни...
- Прошу прощения, но сейчас я никак не могу вас принять, - набрался я наконец решимости. - Позвоните мне, пожалуйста, на той неделе...
Разочарование в голосе Божены причинило мне почти физическую боль, но все же я был доволен тем, что, застигнутый ее звонком врасплох, в результате все-таки не смалодушничал (из вежливости!) и не подставил ее под удар. Теперь, когда слово «нет» было мною произнесено, я еще более утвердился в мысли о том, что отказ от встречи был единственно правильным решением в данном стечении обстоятельств. Другое дело, что я все равно чувствовал себя так, будто совершил предательство, ибо не выполнил долга дружбы. А уж Вожена - она-то, во всяком случае, имела все основания считать меня жалким трусом. Она-то ведь моих мотивов не знает... Представляю, как она будет честить меня, рассказывая о происшедшем Соне!..
Что вам еще сказать про то несостоявшееся знакомство? Да, голос у Вожены был приятный. И слышалась в нем какая-то мгновенно покоряющая женская незащищенность. И чем чаще я потом этот голос вспоминал, тем сильнее у меня на душе скребли кошки. «Но ведь это чисто полицейские обстоятельства заставили тебя быть подлым в своей трезвой рассудительности», - оправдывался я перед самим собой. Все верно, но как ни крути, а осадок от этого происшествия лег мне на душу неутихающими угрызениями совести.
После того памятного дня я на много-много лет потерял Соню Ч. из виду. Письма от нее, естественно, перестали приходить, а я тем более не писал ей как из соображений ее безопасности, так и стыдясь своего вынужденного бездушия по отношению к Божене. Ведь какими бы мотивами ни было продиктовано мое поведение, я же отказал человеку, явно нуждавшемуся в моей помощи. Годы шли, а я об этом не забывал.
Но вот в Чехословакии произошла «бархатная революция». И Соня опять у меня в гостях. Подумать только - через двадцать с лишком лет! Предупрежденный телефонным звонком, я, полный нетерпеливого ожидания, наконец открываю ей дверь, мы целуемся (хотя прежде никогда не целовались), веду ее к себе в кабинет, усаживаю и, прежде чем начать обмен восторженными взглядами, междометиями, улыбками и вообще всем, чем полагается обменяться добрым друзьям после вынужденной двадцатилетней разлуки, я прежде всего прошу у Сони прощения за тот мой давний отказ принять Божену. Я тороплюсь оправдаться и потому первым долгом объясняю ей, почему так поступил, то есть, сбиваясь и путаясь в словах, спешу поведать ей драму моей семьи, которой больше не скрываю. Я спешу отделаться от этой гнетущей меня истории, чтобы она не омрачала радость встречи и уже больше не присутствовала в наших мыслях.
Соня, сначала удивленная моими извинениями и объяснениями, слушает меня внимательно, но недоумение в ее глазах постепенно сменяется горечью, а потом ее умный, все понимающий взгляд закипает гневом. Когда я наконец умолкаю, словно освободившись от тяжкого бремени, она тихо говорит:
- Это все ужасно... Я никогда никому не давала ваш телефон и никакой Божены к вам не посылала...
Вот теперь сядем и подумаем: кому же понадобилось подослать ко мне в тот злодейский день вторжения наших танков в Чехословакию эту неведомую Божену с ее приятным голосом и незабываемыми интонациями покоряющей женской незащищенности?..