Теперь весь вражеский огонь сместился в нашу сторону. Над головой то и дело отвратительно посвистывает. Мы успеваем сделать по нескольку выстрелов, прежде чем в небо снова взвивается осветительная ракета. И в то же мгновение наша полуторка внезапно оживает. Взревев мотором, она вдруг делает крутой разворот и устремляется по дороге обратно, газуя вовсю...
Немцы спохватываются не сразу. Они какое-то время еще держат под обстрелом наш бугорок, но потом оставляют нас в покое и дружно палят машине вдогонку. Последнее, что я успеваю заметить в призрачном свете гаснущей ракеты,- Кунин... Как-то нелепо вскочив и зачем-то вскинув руку, он падает на дно кузова...
Но вот становится опять темно, и немецкие трассы уже без толку прошивают огненным пунктиром пустоту. Наша машина умчалась, и гул ее мотора бесследно растворился в ночном пространстве. Передней машины тоже не видно и не слышно.
Немецкий пулемет вскоре умолкает. Постепенно прекращают пальбу и автоматчики. Мы трое еще какое-то время лежим за своим бугорком, полностью пока не сознавая всего драматизма происшедшего с нами за последние десять минут. Потом, тихо перекликаясь, отползаем в заросли. И опять молча лежим на земле, стараясь прийти в себя.
Так в темноте и тишине проходит примерно четверть часа. Мы шепотом совещаемся - что делать? Возвращаться бессмысленно, тем более пешком: там наших частей уже нет, очевидно, надо обойти засаду стороной и двигаться в том направлении, куда мы ехали. А куда мы ехали? Видимо, на восток...
Однако поднявшаяся над дальним лесом луна очень скоро меняет наши представления о случившемся. Совершенно круглая луна в абсолютно чистом холодном небе. В мире сразу становится до ужаса светло. Теперь малейшее наше движение вызывает автоматные очереди со всех сторон. «Наверно, десант...» -успокаиваем мы себя, медленно, но методично продвигаясь по компасу на восток.
Так, соблюдая осторожность, мы наконец выходим из зоны обстрела. Однако, если десант, почему так тихо кругом? Почему никаких признаков наших войск? Ведь где-то здесь должны быть наши части! Вон там, чуть южнее, темнеют силуэты каких-то машин... И как бы в насмешку над нашими надеждами ночная тишина тут же доносит оттуда обрывки немецкой речи. Неужели вражеские силы так глубоко проникли в наше расположение? Неужели фронт откатился так далеко, что его не слышно? Ведь еще днем он проходил где-то поблизости...
Беспокойная мысль, которую мы всячески отгоняли от себя на протяжении последних двух часов, не позволяя ей облечься в слова, требует, чтобы мы назвали вещи своими именами: мы в окружении... Сейчас бы закурить... Но присланные из Москвы папиросы в вещевых мешках, а мешки в машине...
О том, как мы скитались по немецким тылам, как догоняли фронт, как тщетно искали лазейку в неприятельских порядках и как в результате ровно через месяц все трое - Фурманский, Сафразбекян и я - все-таки пробились к своим у Алексина под Тулой, я здесь рассказывать не буду. Окружение - это особая тема, а я пишу о людях нашей писательской роты. Поэтому еще немного о Кунине.
В ту ночь, когда он у меня на глазах упал в кузове полуторки, прошитый, как мне показалось, пулеметной очередью, судьба на самом деле смилостивилась над ним. Просто машина рванула с места, и Кунин, потеряв равновесие, упал, благодаря чему и остался невредим, именно таким случайным образом разминувшись со своей пулей. Рядом кто-то, но не он, был тяжело ранен.
Обо всем этом мы узнали много позже, когда Кунин, прослышав, что Фурманский после окружения объявился в Москве, написал ему на адрес Союза. Кунин тоже более двух недель выбирался из котла, только севернее, под Вязьмой, а потом был назначен в какую-то часть переводчиком. Оказывается, среди языков, которыми он владел, был и немецкий.
Он писал нам с нового места службы, с передовой. Письмо было горькое и, по существу, прощальное. Кунин уже знал, что его жена бесследно исчезла. Он понимал, что она погибла, как и большинство наших штабных офицеров, принимавших делегацию Союза писателей. Из его письма явствовало, что после всего случившегося он не возлагает особых надежд на свое будущее. Оптимист и жизнелюб, он говорил об этом просто и серьезно, никак не жалуясь...
И еще он просил у меня прощения за то, что, выйдя из окружения, доложил по команде о моей гибели - он же сам, своими глазами видел, как я, соскочив с машины, упал, прошитый автоматной очередью.
Вот почему, пока я находился в окружении, на меня в Союз писателей пришла похоронка. От моей жены, эвакуированной Союзом в Казань, ее до времени скрыли. Однако не так это все просто - есть вещи, которые невозможно предусмотреть. Я рассказываю это к тому, что война предлагала людям совершенно необычные комбинации случайностей, очень далекие от привычной логики цепочки причин и следствий. Она протягивала среди нас свои, порой самые неожиданные связи. Я позволю себе здесь маленькое отступление на эту тему.
Моя жена близко дружила с Антокольским и его женой, вахтанговской актрисой Зоей Константиновной Бажановой. В Казани эта дружба стала особенно тесной. Они там вместе голодали и холодали. Особенно мучила голодуха Антокольского. И вот однажды, весьма возбужденный открывающейся перед ним перспективой, Павел Григорьевич приносит Зое Константиновне радостную новость: полушутя-полусерьезно он говорит ей, что мою жену внесли в список на копченую колбасу. Мол, она этого еще не знает, но он сейчас ей об этом сообщит и тогда, глядишь, ему за добрую весть тоже перепадет кусочек. Все это происходило на людях.
- Ты сошел с ума, Павлик! - закричала испуганная Зоя Константиновна.- Пока до нее не дошло, надо ее немедленно из этого списка вычеркнуть. Пора бы тебе, старому гурману, знать, что копченую колбасу решено давать только вдовам...
Этот диалог относится примерно к первым числам ноября. 13 ноября жена получила от меня телеграмму, что я жив и вырвался из окружения. А 21-го погиб Костя Кунин. Погиб, так и не узнав о начавшемся через две недели нашем наступлении под Москвой.
6
А теперь еще об одном моем друге - о Павле Яль-цеве. О его судьбе.
Я уже говорил, что мы в ополчении делили все трудности походной жизни истинно по-братски, даже не отдавая себе в этом отчета. Такова была нравственная атмосфера, естественно сложившаяся в роте с самого начала. С момента выхода из Москвы. И чем дальше мы от нее уходили, тем более насущными становились для каждого из нас эти навыки повседневной солидарности. В истории Павла Яльцева они проявились, пожалуй, с наибольшей наглядностью.
Павел с первых же дней похода страдал от зубной боли. Облегчить его мучения в полевых условиях не было возможности. Он долго терпел, но потом стал проситься хотя бы на два-три дня в Москву к стоматологу. В конце концов командование ему разрешило эту поездку. На целых пять дней. А произошло это в конце сентября. Иначе говоря, мы были уже далеко. И полевая почта работала из рук вон.
Естественно, Павлу надавали кучу писем, а еще больше поручений - шутка ли сказать, наши жены смогут повидаться с ним, а значит, все рассказать о себе и все узнать про нас, да еще с такой достоверностью. И действительно, Яльцев выполнил все наши просьбы самым добросовестным образом, не упустив ни одной мелочи. Лучшего посланца в тыл нельзя было и придумать. Он вернулся через положенные пять дней и рассказывал, как было дело.
Получилось так, что, когда Павел с трепетом душевным после двух месяцев отсутствия поднимался по лестнице к себе домой, его догнал какой-то парнишка, который разыскивал ту же квартиру. Выяснилось, что ему нужен не кто иной, как Яльцев. Это был посланец из военкомата, который тут же на лестнице и вручил Павлу под расписку повестку о явке. Поскольку дело складывалось таким образом, Павел не мог не пойти. В последний день он зашел к военкому и доложил, что является бойцом Краснопресненской дивизии народного ополчения.
- Отставить! - сказал ему военком.- Вы аттестованный морской офицер запаса. Соблаговолите немедленно отправиться во Владивосток для прохождения службы на Тихоокеанском флоте.
- Что ж, по-вашему, я должен пренебречь тем, что записался в ополчение? Да меня там сочтут дезертиром. Я не имею права так поступить...
- А они у вас в дивизии не имеют права держать вас бойцом: ваше звание по армейским меркам соответствует двум шпалам. Вы обязаны служить соответственно своему званию. Так что отправляйтесь во Владивосток, иначе вас действительно сочтут дезертиром.
- Дезертиром на фронт?
Но военком шутки не принял и сказал тоном, не терпящим возражения:
- Завтра в десять ноль-ноль явитесь за проездными документами.
Теперь, когда он уже в полную меру хлебнул ополченческих тягот и не питал никаких иллюзий относительно ополченческого будущего, коварная судьба словно искушала Яльцева своими неожиданными соблазнами. Она предлагала ему еще раз, повторно сделать выбор между... Впрочем, трудно сказать между чем и чем. В том-то и дело, что война была чрезвычайно изобретательна по части биографических парадоксов и случайностей прохождения службы. Мне самому в окружении часто думалось о том, как подвел меня данинский компас. Ведь не будь его, меня, наверно, не забрали бы в роту ПВО, и я сейчас не скитался бы по немецким тылам, а сидел бы где-нибудь в стрелковой ячейке...
Конечно, я зря винил во всем компас, тем более что в значительной мере именно благодаря ему мы вышли из окружения, потому что могли идти на восток ночами и пробираться к фронту глухими тропами. Кроме того, тогда я еще не знал размеров военной катастрофы, постигшей нас. Мне думалось, что из нашей дивизии в окружении оказались только мы трое, в то время как на самом деле в беде оказались четыре наши армии.
Но вернусь к Яльцеву.
Назавтра после разговора с военкомом он выехал обратно.
- Хорош бы я был,- говорил нам Яльцев, передав в подробностях этот диалог. - Набрал полный сидор посылок и писем, насмотрелся на ваших жен, которые с утра до вечера заполняли мою комнату, да еще толпились в коридоре, а потом смылся в противоположном направлении.- И он сердито хмыкнул.-А приятно, наверно, носить флотскую форму, - ни с того ни с сего добавил Яльцев задумчиво, разматывая на ночь обмотки и прилаживаясь поспать под елкой.