Записки случайно уцелевшего — страница 6 из 54

Благодаря такому соседству у меня к 1939 году, когда я был на третьем курсе, насчитывалось уже десятка два критических публикаций, в том числе только что напечатанная довольно злая статья о творчестве Семена Кирсанова, имевшая в литературных кругах некоторый резонанс. Именно ей я, видимо, был обязан тем, что, не будучи членом Союза советских писателей, совершенно неожиданно получил приглашение на общемосковское собрание критиков.

- Будь готов к тому, что ради такого торжественного случая Семен постарается сделать из тебя котлету, тем более что он это умеет, - охладил мой пыл Тарасенков, когда я зашел на большой перемене в редакцию «Знамени» поделиться распиравшей меня новостью. - Но ты не робей, - добавил он, видимо, поняв по моему виду, что такой оборот дела никак не входит в мои честолюбивые планы. - Там, конечно, будет старуха Усиевич, и уж она такого случая не упустит - вцепится в Кирсанова будь здоров! И Федор Левин тебя в обиду не даст.

В те времена, пятьдесят лет назад, у Союза не было большого зала. Правда, и Союз был тогда малочисленным. Во всяком случае, общемосковское собрание критиков вполне поместилось в небольшом зале, который находился в правом крыле «дома Ростовых» и непосредственно примыкал к вестибюлю на вторцт этаже. Сейчас там спуск в подземный переход, ведущий в ЦДЛ, а дальше, в глубине коридора, находится множество кабинетов административного назначения. Тогда же вся эта площадь представляла собой зал собраний. Иначе говоря, поднявшись по лестнице и сразу взяв направо, вы попадали в просторный тамбур с двумя дверьми. Левая, служебная дверка позволяла проникнуть прямо на эстраду, а широкая правая была для публики: вы попадали в зал по проходу между наружной стеной и боковой стенкой эстрады.

Все, что я тут рассказываю, важно, чтобы представить себе мизансцену, которая имела место в этом зале и которая запомнилась мне на всю жизнь. Ибо я стал тогда свидетелем геройского поступка, можно сказать, подвига, совершенного на глазах у множества людей и потому вселившего в них тоже частицу мужества.

С другой стороны, допустимо ли называть подвигом то, что по сути дела являлось публичным самоубийством, так сказать, актом намеренного прилюдного самосожжения? Что касается меня, то я и тогда и теперь видел и вижу в этом поступке акт величайшего общественного благородства.

Но давайте по порядку. Собрание, насколько я теперь понимаю, было достаточно рутинным, хотя и представительным. В президиуме за длинным столом сидели Фадеев, Юдин, Федор Левин, Усиевич. Присутствовали все ведущие московские критики, что уже само по себе наполняло меня гордостью: вот в какой совет и я допущен был. Однако острых выступлений я не запомнил. Как и предсказывал Тарасенков, Кирсанов действительно набросился на меня и даже стал цитировать наиболее одиозные с его точки зрения абзацы из моей статьи, но после реплики Левидо-ва: «Сема! Ведь Рунин прав...» - как-то сразу увял.

Обычные благонамеренные речи сменяли одна другую. Люди выступали достаточно осторожно. Хотя массовые посадки уже заметно пошли на убыль, но все же аресты среди литераторов продолжались. Достаточно сказать, что в том, тридцать девятом году был схвачен Бабель. Поэтому рассчитывать на неожиданные или хотя бы спорные выступления не приходилось. И когда слово предоставили Крониду Малахову - критику, чьи писания мне не были известны, -я собрался уходить.

Однако Малахов как-то легко и быстро поднялся на эстраду, и я не успел осуществить свое намерение: ведь выход из зала был у самой трибуны, а следовательно, мое бегство выглядело бы демонстративным неуважением именно к этому оратору. И я остался.

- Товарищи! - спокойно оглядев зал и выдержав задумчивую паузу, начал Малахов. - У меня туберкулез в третьей стадии, и мне терять нечего. Я скажу то, что думаю...

Не удивительно, что после таких слов в зале мгновенно воцарилась тишина. Как мне показалось - гнетущая, во всяком случае, напряженная.

-Я - литературный критик, - продолжал Малахов, - а значит, мне вменяется в обязанность, знакомясь с новой книгой, вынести о ней суждение, сообразуясь со своими общественными взглядами и своими эстетическими пристрастиями. Не далее как вчера редактор одного журнала, прочитав мою статью, вызвал меня и дал понять, что написанное мною никуда не годится. «Вы, верно, не знаете, что сказал о вашем авторе товарищ АТ'», - объяснил редактор свое недовольство. Таков был его довод. И вот я говорю себе: «Если ты в самом деле литературный критик, то тебе наплевать на то, что сказал о твоем авторе товарищ N, будь этот товарищ N хоть десять раз член ЦК. - Тут Малахов оглянулся в сторону президиума. - Гебе с ним чай не пить. У тебя есть свое мнение...»

Едва Малахов, уже заметно волнуясь, произнес эти слова, как дверца в задней стенке эстрады отворилась и на помосте возник человек в форме НКВД, аккуратно перетянутый портупеей, с кобурой на поясе. Люди в президиуме, сидевшие к вошедшему спиной, продолжали с тревогой смотреть на дерзкого оратора, не подозревая о том, что творится сзади. Не видел вошедшего, естественно, и сам Малахов. Но мыто в зале все видели...

Малахов продолжал говорить, хотя от его внимания, по-видимому, не ускользнуло то обстоятельство, что сидящая перед ним публика внезапно шумно вдохнула в себя воздух, словно весь зал вдруг почему-то произнес: «Ах!..», и почему-то устремила свои взоры мимо него, куда-то в глубину сцены.

- ...Мне надоел в литературе этот указующий перст! - видимо, дойдя до кульминации своего выступления, возвысил голос Малахов.

При этих словах человек в форме НКВД, все еще стоя у задника, глянул на оратора, но тем не менее сразу перевел свой ищущий взгляд на президиум и, увидав там кого-то, удовлетворенно кивнул головой, после чего расстегнул планшет, достал из него какой-то конверт, решительно направился к Фадееву и положил конверт перед ним на стол.

И тут мы все, сидящие в зале, облегченно выдохнули из себя воздух: «Хо-о-о!..», что снова слегка удивило ничего не подозревающего Малахова. Он еще продолжал говорить что-то дерзкое, развивая тему указующего перста, но его уже почти не слушали. Человек в форме оказался всего-навсего посыльным фельдсвязи ЦК. Малахов его совершенно не интересовал, и, поняв это, зал получил радостную возможность сбросить с себя немыслимое напряжение. Малахов же вскоре закончил свое выступление и, сойдя с эстрады в полной тишине, скромно сел на свое место.

Малахова взяли в ту же ночь, и больше я никогда его не видел. Но вот уже более полувека его безоглядная самоотверженность памятна мне и как пример, и как урок, и как упрек.

Говорят, что Малахов вскоре погиб в лагере. И конечно, никто из нас, сидевших тогда в зале, воодушевленных и вместе с тем посрамленных его смелостью, не мог предположить, что самый именитый сеиде-телъ этого публичного самоубийства тоже наложит на себя руки...

Тоже, да не то же! Малахов покончил с собой во имя своей литературы. Фадеев покончил с собой во имя своей партийной репутации.

А может быть, все-таки уход из жизни был и для Фадеева властным велением совести, тем категорическим императивом, в котором я отказываю политруку с его чисто газетным представлением о долженствовании? Не знаю. Хорошо бы, если так. И все же, когда я думаю о том, что в тот же день, когда Малахов, который, по его словам, не пил чай с членами ЦК, произнес свою дерзкую речь об указующем персте, член ЦК Фадеев должен был (ведь это считалось его аппаратной прерогативой и прямой обязанностью) завизировать как руководитель «литературного ведомства» ордер на арест Малахова, - когда я думаю обо всем этом, мне и сейчас становится страшно.

Господи! Через что только нам довелось пройти! И сколько еще лет мы будем выходить из советского окружения?

Постепенно сама собой вырабатывается тактика нашего окруженческого поведения. Днем мы отлеживаемся в каком-нибудь лесу, предварительно позаботившись о запасе еды - накопав картошки и наполнив котелки, подобранные в местах недавних боев, капустой, благо поля почти всюду остались неубранными. Впрочем, печь картошку на угольях мы решаемся только в тех случаях, когда приютом нам служит совсем густой лес, иначе предательский дым от костра может оказаться губительным. Однажды мы в эток убедились, именно таким образом беспечно вызвав на себя огонь немецкого гарнизона ближайшей деревни. Первые дни мы вообще вели себя легкомысленно, еще не понимая, насколько велика концентрация немецких войск в этих краях. Как потом выяснилось, мы тогда пересекали треугольник Спас-Деменск-Мо-сальск-Сухиничи, район, особенно насыщенный гитлеровцами.

К сожалению, обширные и густые леса попадались нам редко и почему-то преимущественно в темное время суток. А мы как раз стремились использовать ночь для максимального продвижения на восток. Поэтому вскоре основной нашей пищей стали сырые грибы и сырая капуста. Не удивительно, что мы стали маяться животом и даже во время дневок не обретали запаса сил, необходимых для следующего ночного перехода.

К тому же в предрассветных сумерках, когда наступала пора выбрать место для дневного привала, любая сквозная рощица выглядела, как дремучий лес, и легко могла оказаться для нас, жаждущих убежища, роковой ловушкой. Однажды мы уже проявили в этом смысле чудовищную неосмотрительность, за что едва не поплатились жизнью.

В ту ночь нам вообще здорово не везло. Началось с того, что мы наткнулись в лесу на группу окруженцев из разных частей и подразделений. Их было человек десять. Они уже успели переругаться между собой из-за выбора маршрута. Если что и объединяло их в тот момент, то лишь общее состояние беспомощности. Увидав у меня на руке компас, они попросили Фур-манского, который был у нас за старшего, взять их под свое покровительство. Отказать в такой просьбе было невозможно, но, как на грех, это оказался народ сугубо недисциплинированный и своенравный. На марше они громко разговаривали, и никакая сила не могла заставить их умолкнуть, не греметь котелками и не курить. Кончилось это тем, что, когда мы огибали ка-кое-то большое селение, эта публика всполошила тамошний немецкий гарнизон и за нами, хоть и не сразу, устремилась погоня. Все бы ничего - в ночной т