сь мизансцена, которая уже не раз могла стать для нас конечной: мы лежали в кустах на песке и до боли в глазах вглядывались в просветы между деревьями, откуда нам грозила верная смерть.
Но в отличие от прежних облав, когда у нас еще оставалась последняя возможность дорого продать свою жизнь, на этот раз мы были безоружны. А кроме того, теперь немцы проявляли особенную настойчивость - по всей вероятности, им уже Матюхин объяснил, за кем они охотятся. Ведь за те трое суток, что лейтенант провел с нами, ему, конечно же, кое-что стало о нас известно: писатели-евреи, армянин-физик, студентка тоже еврейка... Словно прочитав мои мысли, Фурманский достал из-за подкладки шинели членский билет Союза советских писателей (кстати сказать, с подписью Горького) и вопросительно посмотрел на меня. Я утвердительно кивнул головой и ткнул указательным пальцем в землю. Лихорадочно работая пальцами, Павел вырыл в мокром песке ямку и закопал билет. Глядя на него, Джавад так же молча проделал ту же операцию со своим партийным билетом.
Уже потом, когда нам удалось выскользнуть из облавы, Аспирант рассказал, как он обнаружил предательство Матюхина. Оказывается, при входе в сарай лейтенант остановил его.
- Слышь, Аспирант, - тихо произнес он.- Пока не лег, поговорить надо... - А когда тот удивленно посмотрел на Матюхина, добавил: - Ну, чего глаза пялишь, дело есть... Я тебя снаружи буду ждать...
Сначала Матюхин завел разговор ни о чем, словно прощупывал Аспиранта. А потом неожиданно спросил напрямую:
- Ты по-немецки умеешь? - А когда услышал отрицательный ответ, заметил: - Жаль... - и словно объяснил: - Теперь, раз наши Москву сдали, с немцами, хочешь не хочешь, дело иметь придется... Ладно! -прервал он сам себя. - Ты иди спи, а я еще похожу, мне неймется что-то.
Не удивительно, что после такого разговора Аспирант заподозрил недоброе, а потому лег у самых ворот, чтобы держать подходы к сараю в поле зрения. Аспиранту пришлось мучительно бороться со сном, но все же он вовремя очнулся от дремоты и успел предупредить нас о приближении немцев, ведомых Матюхиным.
- Сволочь! - завершил свой рассказ Аспирант, и это слово в его устах прозвучало как верх непристойности.
Я с любопытством посмотрел на Фаню. Ведь, что ни говорите, а на нее ложилась доля моральной вины за злодейство Матюхина. И уж она-то должна была как-то реагировать на рассказ Аспиранта. Ведь Фаня была любовницей Матюхина и едва не стала его жертвой. Но по Фаниному лицу ничего нельзя было прочесть. Неужели она его любит, несмотря ни на что? Как бы там ни было, Фаня и потом, если разговор возвращался к Матюхину и его предательству, сразу отчуждалась и умолкала.
А пока мы, все еще не веря в свое чудесное спасение, старались уйти подальше от злополучного сарая.
После ночных переходов было как-то непривычно шагать без оружия, при свете дня и вообще жить на виду у всей округи, постоянно ощущая себя движущейся мишенью. Но раз уж так вышло, мы решили зайти в какую-нибудь деревню, где нет немцев, и попросить хлеба. Муки голода становились нестерпимыми, да и слабость в ногах давала себя знать.
Вскоре такой случай представился. У околицы большого села нам повстречалась молодая приветливая женщина. Как выяснилось, местная учительница. Она нас ни о чем не расспрашивала, зато сразу сообщила, что немцев у них в селе нет, и не без гордости добавила, что через ее руки за последние дни прошло не менее двух десятков окруженцев.
- Прежде всего, - говорила она убежденно, - вам надо поменять шинели и пилотки на какую-нибудь колхозную одежонку. И от обмоток избавиться. В таком виде вы далеко не уйдете... Сдали там наши Москву или не сдали, а только идти к своим надо. Но - с умом... Ишь, моду взяли - в шинелях разгуливают... Разве ж так можно, - укоризненно качала она головой. - Сейчас пройдем по селу, я знаю дома, где вас и накормят, и переоденут в обмен на ваши мундиры.
Учительница вызывала доверие, рассуждала разумно, а главное, как-то легко и быстро осуществила все, что рекомендовала. Здесь ее уважали.
Часа через два мы тепло простились с ней у противоположной околицы, но уже совсем в ином обличье и притом с забытым ощущением сытости в желудке. Благодаря учительнице мы теперь мало чем отличались от местных жителей, разве что еще большей нищетой и обтрепанностью одежды. Да, в только что выменянных на наши добротные шинели колхозных обносках, к тому же еще столько дней не бритые, мы теперь, пожалуй, больше смахивали на бродяг. Что ж, зато отныне мы получили возможность перейти на дневной режим и двигаться на восток не напролом, а шагать по дорогам. И ночевать уже не под елкой, а под крышей, если, конечно, люди не побоятся приютить таких оборванцев.
Правда, Фаня выглядела по-прежнему пристойно. Из всего обмундирования она обменяла только свою пилотку, притом на какой-то старинный капор, магическим образом сразу отделивший ее от принадлежности к армии.
Мы шли по проселку, то и дело не без удивления поглядывая друг на друга, чувствуя, что вместе с шинелями утратили какое-то роднящее нас качество, какое-то единство, словно мы теперь были каждый сам по себе. И от этого на душе стало еще более грустно. Впервые за столько дней мы были сыты, но бодрости это нам не прибавило. Не хотелось говорить, не хотелось думать.
Начиналась пурга, сразу обострившая ощущение бесприютности и оживившая почему-то далекие воспоминания прошлого.
4
Поздняя осень в начале тридцатых годов. Мне едва исполнилось двадцать лет. Я работаю техником в крупнейшей проектной организации той поры. Вместе с моим начальником и наставником во многих чисто человеческих делах архитектором 3. (через десять лет он бесславно погибнет в ополчении ) мы вдвоем отправляемся в длительную командировку в Кузбасс, точнее, в город Сталинск, где только что пустили один из гигантов первой пятилетки - металлургический комбинат. Нам предстоит выбрать площадку для еще одного крупного завода в том же регионе.
3. - прославленный специалист в своей областей. Он недавно вернулся из Детройта, где провел почти год, перенимая американский опыт промышленного строительства. Я польщен тем, что из нашей бригады, опытных проектировщиков он в качестве спутника выбрал меня, в сущности, еще молокососа и неуча. И вообще я преисполнен уважения к самому себе, ибо отныне причастен к делу большой государственной важности. Возложенная на меня ответственная миссия вселяет в мою душу подлинный энтузиазм. Я горжусь тем, что живу в эпоху величайших преобразований, в которых будет доля и моего участия.
Мы едем четверо суток в купе первой категории международного вагона. Я читаю Андре Жида, размышляю, строю планы на будущее, радуюсь предстоящему знакомству с Сибирью. В стране начинается новая жизнь...
Через месяц я возвращаюсь в Москву, потрясенный величием Сибири и совершенно раздавленный открывшейся мне там социальной реальностью. И я по сей день благодарен судьбе за то, что она предъявила мне тогда истинный лик эпохи - без всяких словесных прикрас и политических прельщений. На одном мимолетном примере я убедился, что во имя великой цели мы прибегаем к чудовищным средствам, что мы строим светлое будущее на крови, на страданиях, на истреблении людей... Словом, мне было тогда вещее предупреждение...
В тот памятный день мы с самого утра мотались на тарантасе вдоль реки Томь, оценивая на глаз открывающийся ландшафт с точки зрения его промышленной пригодности, и заехали в какие-то мало обжитые места. Там нас и застала неожиданно налетевшая пурга, которая мгновенно скрыла из глаз все возможные ориентиры, так что мы сразу сбились с дороги и стали плутать вслепую. Между тем уже смеркалось, а когда пурга так же внезапно прекратилась и нам открылось морозное звездное небо, выяснилось, что кругом нет никаких признаков жилья. Ни огонька. По счастью, свободно пущенная лошадка наша вскоре сама обнаружила какую-то проселочную дорогу, которая в конце концов привела нас к большому бревенчатому сооружению. За ним виднелось еще несколько строений, а дальше угадывались отблески множества огней, будто где-то там, в низине, почему-то остановилось факельное шествие. \
При входе в дом нам преградил путь часовой с винтовкой. Вызванный им начальник при свете фонарика проверил наши документы и пусть не очень охотно, но все же пропустил нас внутрь, разрешив посидеть у печки и погреться, пока не взойдет луна.
Мы оказались в каком-то едва освещенном канцелярском помещении, совершенно безлюдном, если не считать человека в телогрейке, топившего печь. На наши вопросы - куда это нас занесло, что за контора тут находится, откуда там огни - он почему-то прямо не отвечал, предпочитая делать вид, будто налаживает ради нас еще одну керосиновую лампу. Только убедившись, что впустивший нас начальник скрылся где-то в глубине дома, истопник вдруг перестал мычать что-то нечленораздельное и не без упрека в голосе сказал:
- А вы что, правда, не знаете, где находитесь?.. Выйдите покурить и постарайтесь податься чуток вправо. Сами все и поймете.
Заинтригованный его намеками, я минут через пятнадцать вышел на крыльцо, закурил сам и угостил папиросой вахтера, после чего стал прохаживаться перед домом туда-сюда, понемногу забирая направо.
Вскоре глаза мои привыкли к темноте, и я различил невдалеке высокую изгородь из густо натянутой между столбами колючей проволоки. Когда я приблизился к ней, мне открылась картина, которую я и сейчас, по прошествии почти шести десятков лет, словно продолжаю видеть воочию. \
Там, за колючей проволокой, расстилалась огромная, уходящая куда-то далеко в темноту заснеженная котловина. На дне ее там и сям горели десятки, нет, пожалуй, сотни костров, и вокруг каждого из них копошились люди. Судя по силуэтам, там были и мужчины, и женщины, и дети. Некоторые, сидя на корточках, что-то варили на огне, некоторые бесцельно топтались туда-сюда, видимо, стараясь согреться, некоторые лежали прямо на снегу. И то, что оттуда, из низины, совершенно не доносились голоса, и то, что взошедшая только что луна постепенно высветила уходящую в далекую перспективу череду сторожевых вышек, и то, что эта чудовищная пантомима сопровождалась величавым покоем в природе и девственным запахом первого снега, - все это превращало происходящее у меня перед глазами в некое почти мистическое знамение. Я, со своей тогдашней юношеской готовностью к жизни, к добру, к свету, вдруг стал невольным соглядатаем державного, буднично творимого злодейства, еще какого-то неотлаженно-го, наспех импровизированного, но уже упрямо нацеленного в будущее.