Запоздалое признание — страница 7 из 18

Бьется Вихорь на перине,

Стонет Темень из подтыний,

Да зевается Кручине —

Шире некуда зевать!

«К твердыням пустот я пойду на чужбину…»

К твердыням пустот я пойду на чужбину,

Где ночь мне простерла свое безграничье,

Где между смертями не будет различья,

А все, что увижу, немедля покину.

И полный ничьей темноты и угрозы,

Я сам для себя же пребуду химерой —

С какой бы тогда я любовью и верой

Молился хотя бы на образ березы!

И как же мне счастья досталось бы много,

Когда б невзначай сколдовала судьбина

Наткнуться ладонями, в поисках Бога,

На птичье гнездо или ветку жасмина.

Накануне Воскресения

Перед Воскресеньем, радостным уделом

Богу опостыла тесная могила.

Он к земле прикован неподъемным телом.

Смерть пылится в очи, Бога одиноча.

          Богу снится, Богу снится

          Вифлеемская зарница —

                    И кормушка с сеном.

Озеро приснилось, берега и мели,

Где следы от весел лодочник разбросил,

Снятся перелески, что ему шумели,

Хоть и черный день им – сделаться виденьем!

          А пригорок, а олива —

          Это в памяти как диво,

                    Это невозвратно!

Снятся наши лица, как чужие лица,

Много левых, правых наших рук кровавых —

Жизнь, что, умерев, сама себе дивится,

Суть свою затронет, лишь когда хоронят.

          Надо молвить про такое

          То, что колокол с тоскою

                    Колоколу молвит.

Будем же хранильцы Боговой дремоты!

Нашим кривосудьем Бога не разбудим!

Кто под Божьей сенью разобьет наметы?

А она все шире – в мире и надмире.

          Надо нам в кружок стесниться,

          Надо Господу присниться,

                    Коль еще не поздно.

«Где-то в дальнем краю, засмурневшие к веснам…»

Где-то в дальнем краю, засмурневшие к веснам,

Сыновья нарекают отцам пустодесным:

«Бы совсем дряхлецы! Вы посмеха прохожим!

Мы в хибаре своей вас уж видеть не можем;

Не хватило нам счастья, той нищей крупицы,

Чтобы в горькое время – да с вами делиться;

Не хватило нам слез, чтобы слезною солью

Укрепилось бессилье, что кажется болью.

Наше нищее счастье, и слезы, и горе —

Разобрали другие в бесчестном разборе.

И вы сами порвите сопревшие нити —

Только в смутную пляску сынов не тяните!»

И сегодня в минуту, как сели мы рядом,

Я сказал это все перепуганным взглядом.

«Ты плачешь, плачешь во тьму…»

Ты плачешь, плачешь во тьму

Таким беспомощным плачем!

Когда тебя обниму,

Объятье будет горячим.

До смерти достанет мук,

До смерти достанет мочи!

Увядших, увядших рук

Сумею желать я в ночи!

Оглядчиво разомлей,

Задохшаяся над краем!

То к смерти, к смерти твоей

Мы вместе с тобой привыкаем.

Коса

Вновь нужда в наше ухо стучится,

И беспомощно слушает ухо…

Догорает в печи дровяница,

А снаружи – трубит завируха.

И кривляюсь, и молвлю со смехом:

«У меня и орган, и фанфара,

Я торговец, торгующий эхом,

Своего не нашедший базара».

И когда поминаю базары,

Наши дети пытливо-незрячи.

Босы ноги ты свесила с нары,

Тянешь к печке, покуда горячей.

Долго губы твои безголосы,

Долго с дрожью ведут поединок.

«Я придумала! Срежу я косы —

И снесу их поутру на рынок!

Голод жжет их быстрей огнепала,

Обветшают и цену утратят.

Только страшно, что мало, что мало

Мне за косу на рынке заплатят!»

Снег

Помню иней, со всех заблиставший сторон,

И нагрузнувший снег средь ветвистых проплетин,

И его безустанный на землю пророн,

И обманное чувство, что сам – искрометен.

То бугром, то холмом распухал на весу,

И деревьям приращивал белую челку,

И лепился в глаза, щекотался в носу,

И упархивал наземь – и все втихомолку.

И я помню тот впалый приземистый дом

И за окнами – гарусной пряжи узоры.

Я не знал, кто жилец – человек или гном, —

Потому что мне вьюга запряла просторы.

И коснулся стекла я, свой страх поборов,

И ладонь со следом стала сказки украсней:

Я коснулся своих и трудов, и стихов,

И той няньки, что после сослал в мои басни.

И унес я в ладони пугающий след,

И пуржился мне снег, весельчак-непоседа.

И прошло столько лет, сколько надобно лет,

Чтоб себя самого размытарить без следа.

И теперь, изболевши отпущенный век,

Я хочу подойти к тем же самым воротам,

Чтобы землю выбеливал этот же снег

И порхал надо мною все тем же полетом.

Я глядел бы в окно – я мечтал бы взахлеб —

Молодого себя отгребал в заоконьях —

И что силы бы прятал горячечный лоб

В тех давнишних утраченных детских ладонях!

Асока

На вороном коне стройнел король Асока,

И павших недругов он видел с изволока —

Душой растрогался и воздыхал глубоко.

И рек: «Отсель врагов не будет в белом свете,

Не будет больше слез, не будет лихолетий —

И это мой обет – один, другой и третий».

И, опершись на меч, припал он по-владычьи

И целовал тех ран безмерье, безграничье —

И в память собирал умершие обличья.

И головой кивнул, и про его хотенье

Приюты выросли – страны той загляденье —

Для человека, зверя, всякого растенья.

И вот, хотя то время было безвременно,

Но лесом проходил король во время оно

И вербу полюбил, что гибнула без стона.

Без пищи засыхая жаркою порою,

Она пчелиному чуть зеленела рою

И предпогибельно коржавилась корою.

Асока, движимый души своей подвигом,

Постиг, что так молчать – присуще не булыгам,

И чуял то, что чуют – никогда иль мигом.

И понял он борьбу, которая так люта,

И видел, как от боли ржавчиной раздута,

И сам ее донес до ближнего приюта.

Ей выбрал закуток, от солнца пестрядинный,

Ей раны врачевал росистою дождиной

И подносил цветы, как лучшей и единой.

Но праздник наступил – и долгой вереницей

Тянулись во дворец прекрасные девицы,

И вербу он забыл – не надобно дивиться.

Дыханьем дев дышала пляшущая зала,

А только не хватало запаха коралла,

Чего-то вербяного там недоставало.

И бирчий возгласил во сведение града,

Что верба, здравая, теперь безмерно рада

Явиться ко дворцу и стать украсой сада.

Асока выбежал, обрадованный встречей

И тем, что верба исцелилась от увечий,

И вербу обнимал, надсаживая плечи.

Ладонями он вербу нежил по-былому —

И ей в тенистом саде указал укрому,

И верба прижилась к назначенному дому.

У зеркальной запруды, возле водоската

Над влагою она стояла внебовзято,

И прошептал король: «Да будет место свято».

Когда же занялся овраг от лунной бели,

Когда сомлело все и все вокруг сомлели,

Шагнула надвое – из земи и топели.

И по-паломничьи бежала по ступеням —

И в глубину дворца – к ей незнакомым теням,

Ступая коротко, с опаской и смятеньем.

Хотела забежать в Асокины чертоги —

И дивным образом восстала на пороге,

А только не могла унять своей тревоги.

Над королем склонясь, она зашелестела,

И сновиденной ласки для него хотела,

И зелень родником ему вливала в тело.

И пробудился он у вербы под защитой,

Любовь ее постиг и, думою повитый,

Почувствовал испуг, что не поймет любви той.

И молвил, засмурнев: «Любовь твоя пустая,

На солнышке живи, для солнышка блистая.

Тебя не отдарю ничем и никогда я.

Полцарства ль откажу, златые ли монеты?

Или тебе во власть отдам я первоцветы?

Я нынче оскудел на ласку и приветы».

И вербин шепот был мгновения мгновенней:

«Хочу, чтоб ты пришел порою к этой тени,

Чтоб сердцем отдыхал – и чтоб не знал сомнений —

Что мы единены моей любови силой,

Что жизнь в твоем саду не будет мне постылой, —

И чтоб стоять позволил над твоей могилой».

И молвил ей король: «Пойду с тобою в поле!

И если суждено, к твоей придолюсь доле —

Все будет, как велишь! Твоя да будет воля!

Едва ко твоему прильну листоголовью,