Натоптанная тропа привела его, через огороды, к широкому оврагу. Овраг вытянулся на добрых два километра и, постепенно углубляясь, выходит к самой Суре.
С этим оврагом у Федота Ивановича связаны большие планы.
Три года назад овраг был перегорожен земляной насыпью, образовался пруд, в который были запущены карпы, и прошлой осенью рыбаки уже вытаскивали рыбины на три, а то и на четыре килограмма. И в этом году решено было повыше первого запрудить еще два пруда. Тут уж пахнет не одной рыбой. Из верхнего пруда легко будет наладить поливку двенадцати гектаров хмеля. Двенадцать гектаров вроде бы не так уж много. Но так может рассуждать только человек никогда не видевший хмельника. Плантация хмеля даже в один гектар может приносить больше дохода, чем обыкновенное хлебное поле в полсотни гектаров! А кроме хмеля, по обеим сторонам оврага, можно будет высаживать и самые разные овощи — капусту, огурцы, помидоры, благо, что на полив воды будет вдосталь. Полувысохший овраг должен приносить колхозу доход! Город рядом, те же огурцы или помидоры только успевай возить. Ну, а для денег, как говорится, место всегда найдется.
Однако же вот он, овраг, а вон и начатая плотина, но почему такая звонкая тишина здесь стоит, почему гула моторов не слышно?
Федот Иванович подошел к приткнувшимся друг к другу двум бульдозерам, и ни в их кабинах, ни вокруг никого не увидел.
«Ну и трактористы! Ну и барчуки! Седьмой час, а они еще и не начинали работать, они еще в теплых постелях с женками нежатся…»
Немного улегшееся возмущение вновь завладело Михатайкиным. Он почувствовал, что у него даже руки нервно вздрагивают. И не зная, не видя, на ком бы сорвать злость, он, пройдя склоном оврага еще немного, увидел работающую на своем огороде Розу.
«Вот еще одна лентяйка! На колхозной работе ее нет, а на своем огороде, смотри-ка, спозаранку копается…»
И он ускорил шаг.
Подойдя ближе, Михатайкин увидел, что Роза сажает картошку под лопату, и это зрелище доставило ему некое самолюбивое удовольствие. Так-то!
— Ну, что? Теперь-то поумнела? Лодырям, которые только числятся в колхозе, а не работают, я не давал жизни и не дам!
Роза выпрямилась и обернулась на голос. Похоже, она то ли не сразу уловила смысл сказанного, то ли ее сбил с толку веселый топ, каким разговаривал с ней председатель. Во всяком случае, и лицо, и вся фигура Розы выражали полную растерянность.
Да, нежданным-негаданным был для Розы приход председателя колхоза, потому не сразу дошел до нее и смысл его слов. Поставив ногу в черном чесанке на нижнюю жердину изгороди и ухватившись обеими руками за верхнюю, он глядел на нее и как-то странно улыбался. Попробуй разбери, что должна означать эта улыбка!
Роза тоже какое-то время молча смотрела на Михатайкина, а потом снова взялась за лопату и принялась копать. Ей хочется скрыть свою растерянность, хочется показаться спокойной и даже безразличной. Но уж о каком спокойствии можно говорить, когда все внутри у нее напряглось, натянулось, как струна. Копать-то она копает, но против воли нет-нет да и поглядывает на Михатайкина. Поглядывает, не поднимая головы, и видит только его чесанок, которым он придавил осиновую жердь, так придавил, что та прогнулась почти до самой земли и вот-вот сломится. Ах, этот проклятый чесанок! Недаром в деревне можно слышать: «Что ты, как Михатайкин, летом в чесанках ходишь»…
— Лентяйка ты, Роза, — слышишь, что я говорю? — первой лентяйкой на деревне стала. Потому и муж от тебя уехал… А теперь гни спину, ковыряй землю-матушку — это потяжелей, чем с сумкой через плечо в помощниках бригадира ходить… Ковыряй, и лошади у меня не спрашивай. Умолять будешь — не дам. Вот так!
Все так же молча и по виду спокойно, Роза продолжает рыхлить землю. Не вспаханная с осени земля заплыла, затвердела, на лопату приходится надавливать носком сапога. Вместе с влажными комками земли на поверхности появляются розовые черви — дождевики и, почувствовав свою беззащитную оголенность, начинают неистово извиваться, стараясь поскорее снова спрятаться в землю. Подобно этим червям, и Розе тоже бы хотелось куда-то спрятаться, хоть под землю скрыться с глаз разъяренного председателя.
Все соседи уже давно посадили на своих огородах картошку. А ей бригадир, сколько ни упрашивала, так лошади и не дал: председатель запретил — как я могу его ослушаться?! А теперь вот и сам председатель пришел и измывается над ней. Роза понимает, что особенно злит Михатайкина ее молчание, но какой разговор может быть с человеком, который вместо того чтобы помочь ей в трудном положении, думает только о том, чтобы потешить свое председательское самолюбие! Ему нет дела до ее горя, до ее беды, он знает только себя самого…
— Ты что, оглохла, что ли? — Так и есть, Михатайкина приводит в ярость ее молчание. — Или ты себя считаешь даже выше председателя колхоза? Где так языком чешешь не хуже старой девы, а тут молчишь, словно воды в рот набрала…
Роза делает последнее усилие, чтобы сдержаться. Но чуть подняв глаза от лопаты, она видит, что чесанок все так же давит, гнет жердину, и ее охватывает чувство, будто председатель колхоза своим чесанком давит на душу, на ее исходящее горем сердце. Нет, выносить этого она больше не в состояппп!
Роза резко выпрямляется, откидывает за спину свесившуюся на грудь косу и, зло прищурив горящие болью и ненавистью глаза, делает шаг, второй к Михатайкину.
— Слушаю тебя и вот о чем думаю, — Роза остановилась на полоске люцерны перед председателем и прямо, дерзко посмотрела в его непроницаемо черные глаза. — Нас в школе учили, что улбутов, помещиков, в семнадцатом году всех прогнали. Теперь я вижу — новые появились…
— Ну-ну! — прикрикнул Михатайкин, — Говори, да не заговаривайся!
— Не нукай, еще не запряг! — отрезала Роза. — Так вот ты самым настоящим улбутом в нашей деревне себя чувствуешь. Что хочу, то и ворочу! Мало тебе того, что лошади не дал, заставил лопатой огород копать, — еще и пришел измываться… Погоди, допрыгаешься, насытишься — подавишься…
Роза и чувствует, понимает умом, что не надо бы этого говорить, что она только себе хуже делает, по уже не может сдержаться.
— Такими лодырями, как ты, я уже давно сыт, — продолжает свое Михатайкин. — Все здоровье с вами потерял, все нервы растрепал… Говорить все научились, а работать за них должен председатель…
Тут Михатайкин остановился на секунду и, то ли что-то вспомнив, то ли сейчас вот, в эту самую секунду решив про себя, уже другим, более ровным голосом закончил:
— А тебе я вот что скажу: не мучайся, не рой!
Роза ушам своим не поверила: уж не сжалился ли над ней председатель?
— Не рой, — повторил Михатайкин, — потому что огород я у тебя все равно отберу. Так что иди-ка домой да приляг с дочкой, отдохни. Так лучше будет.
— Эго ты иди да ляг со своей бухгалтершей, — взорвалась Роза. — Пьянствуйте, веселитесь, грабьте колхоз!
— Ах ты с-с-сука! — вне себя от ярости просвистел Михатайкин. — Может, ждешь, чтобы к тебе пришел? Не дождешься! Плевать я на тебя хотел. Орел на мышей не охотится. А за свои слова — без последних заработанных дней останешься. Вот так!
— Пробовал приставать, да не вышло. Не все кобылы отвечают на ржанье таких старых жеребцов, как ты.
— Ты вон как заговорила! Оштрафую на десять дней — по-другому запоешь, курва!
— Штрафуй! Наживайся! Пусть колом в твоем горле станут мои дни. — Роза словно с горы катилась и но могла уже остановиться.
— Не бойся! В волчьем горле воробьиная кость не застревает. А и застрянет — сумеем проглотить… Еще раз говорю: не трать зря силы, иди домой. — И как последний кол забил — Вот так!
Председатель ушел той же дорогой, что и пришел. На строительстве плотины с громом и треском взревели моторы бульдозеров. Должно быть, пошел давать накачку поздно явившимся на работу бульдозеристам.
А Роза как стояла на полоске люцерны, так и осталась, словно ноги ее вросли в землю. Какое-то время она бессмысленно провожала взглядом торопко шагающего склоном оврага Михатайкина, потом зачем-то посмотрела на свои, в кровяных мозолях, ладони, перевела взгляд на огорожу и лишь после этого упала грудью на осиновую жердину и горько, навзрыд, заплакала.
Она не помнит, много ли, мало ли времени так проплакала. Голова была в каком-то горячем тумане, мысли путались, и от обиды, от сознания полной беспомощности, сердце готово было вот-вот разорваться.
Но вот в ее затихающие рыдания словно бы стал вклиниваться, вплетаться еще чей-то тоже горький, отчаянный плач. Роза умолкла, прислушалась. Да ведь это же проснувшаяся дочка плачет!
Прихватив лопату, Роза стремительно пошла, почти побежала огородом к дому.
Да, конечно, дочка Галя проснулась в своей кроватке и, не видя, не слыша рядом никого, горько, безутешно расплакалась.
Роза взяла с веревки сухую пеленку, завернула в нее дочку, дала грудь. Девочке скоро два годика, давно бы надо отнять от груди, но уж очень она болезненная, бледненькая, худенькая — жалко. Врачи признают врожденный порок сердца и говорят, что девочке нужен особен по внимательный уход, а как может Рола за ней заботливо ухаживать, если приходится разрываться на части между колхозной работой и повседневными домашними хлопотами да заботами! Вон председатель и так лодырем называет за то, что она ходит в колхоз не каждый день…
При воспоминании о Михатайкине перед глазами Розы встала недавняя их перепалка, и словно бы свет померк в глазах от вновь подступившей к сердцу обиды.
Будто не знает, не помнит председатель, как она работала в колхозе, когда у нее не было Гали. Попрекнул сумкой через плечо. Да, когда укрупняли бригады, делали их комплексными, она два года ходила в помощниках бригадира. Но что она, сама, что ль, выпросила эту должность? И разве после этого, когда бригады вновь разукрупнили, не ходила она вместе со всеми на любую рядовую работу?!
Из конюшни донеслось протяжное мычание теленка.
Вот, лишнюю минуту с ребенком посидеть и то некогда. Надо готовить болтушку с пахтаньем. И ведь кормила сразу же после дойки — уже успел проголодаться. Зря, пожалуй, она оставила теленка, зря пожалела, надо бы прирезать — лишние хлопоты, а их и так хватает.