Застава — страница 5 из 45

Тринадцатитысячник слушал в недоумении.

— Спроси ее, нравится ли ей дождь, — повторил дядя Вицу, выражая на этот раз более энергично свое желание.

— Она любит, когда льет как из ведра, — ответил Тринадцатитысячник, довольный тем, что и ему удалось пошутить. — А зачем ее про это спрашивать?

— Как зачем? — подивился дядя Вицу. И, смеясь, добавил: — Так оно делается. Он спрашивает: «А ты любишь дождь?» А она отвечает: «Да… мелкий такой…» Вот и устанавливается связь.

— Нет, не совсем это так…

— Так это, именно так, если я говорю…

Дядя Вицу, собственно говоря, догадывался, что Тринадцатитысячник вздыхает по его дочери. Это его радовало, потому что и он рад бы был назвать его зятем, но в то же время его огорчала нерешительность парня и его покорность судьбе. Он чувствовал, что и Рэдица неравнодушна к парню, и жалел о том, что они между собой не сговорились, как всегда жалел, что именно самые естественные вещи не всегда происходят как надо. Больше всего, однако, он досадовал на то, что приходится заводить подобные разговоры. «Того и гляди, найдутся еще такие дураки, чтобы подумать, что я его насильно хочу в зятья заполучить».

— А ты знаешь, что Джику сватал у меня Рэдицу? Руки ее добивается, — не без ехидства сказал он, досадуя на нерешимость парня.

— Да-а? — упавшим голосом сказал Тринадцатитысячник, который, казалось, ожидал этого.

«Ишь дурак: и не протестует! Верно, давно уж догадывался… Давно видел, что Джику и Рэдица… Как это он до сих пор не отдал себе отчета?.. Как не понял, когда все это было ясно, как дважды два четыре?..»

— Через две недели и свадьбу справим, — добавил дядя Вицу, с оттенком пренебрежения в голосе, надеясь, что Тринадцатитысячник попытается протестовать, сказать что-нибудь. Он ждал, что парень начнет кричать, волноваться, умолять: «Я люблю ее, дядя Вицу… Не выдавай ее за Джику». Но тот молчал, безропотно покоряясь судьбе.

*

Дядя Вицу все больше и больше досадовал на робость Тринадцатитысячника и нерешимость Рэдицы. Он как-то застал дочку с нежностью разглядывающей фотографию парня. В память его запало выражение счастья, мелькнувшее на лице девушки, и он все ждал, что Рэдица предпримет хоть что-нибудь, что оправдало бы нежность, с которой она разглядывала портрет Тринадцатитысячника. Но в поведении Рэдицы не происходило ни малейшего изменения; она с прежним равнодушием обращалась с юношей. Выражение искренней радости, с которой его дочь смотрела на снимок парня, преследовало дядю Вицу, помогая ему разобраться в нерешимости девушки. «Раз она решиться не может, так пусть и на портрет его больше не смотрит. Пусть не краснеет, когда он переступает порог дома».

Поведение Рэдицы огорчало его, так как он догадывался, что и она страдает из-за этого; она не могла не понимать, что все наши слова и поступки в значительной мере обязывают в отношении самого себя. Несколько лет назад на дядю Вицу произвело большое впечатление, когда один их сосед, служащий табачной фабрики, прочитав поэму Эминеску[5] «Вечерняя звезда», внезапно расплакался. Несколько недель спустя, Вицу видел того же служащего, который колотил жену посреди улицы и ругал ее площадной бранью. Вицу ужасно возмутило его поведение. Он чувствовал, что человек, способный так дико избивать свою жену, просто не имеет права плакать под впечатлением таких стихов. «Вот тоже негодяй! А как он плакал… Сердце надрывалось, на него глядючи…» Согласно теории дяди Вицу, служащий, расплакавшийся от волнения после чтения стихов Эминеску, взял на себя большое обязательство: Вицу считал, что после этого он должен стать самым порядочным человеком во всем квартале. Таким образом, он оправдал бы свое волнение и мог бы и в другой раз читать стихи. «Поймаю я его в другой раз, негодяя, если он еще вздумает лить слезы из-за Эминеску… Пусть только попробует…» Но к великому удивлению дяди Вицу, через месяц после того, как этот человек избил свою жену, он снова читал «Вечернюю звезду», а в конце снова расплакался. Дядя Вицу чуть было не раскричался, стараясь не допустить соседа вторично похваляться на людях своей исключительной чуткостью:

— Слушай ты, Ионица… брось ты это, ей-ей брось. Очень тебе надо плакать?! И на кой черт ты плачешь, если потом все равно смертным боем бьешь жену?

*

…Дядя Вицу ждал, чтобы Рэдица хоть чем-нибудь оправдала его предположения, подтвердив, что она действительно питает к Тринадцатитысячнику нежные чувства.

Он все надеялся, что все это произойдет само по себе. Оказывалось, однако, что в этом вся заковыка. Ему хотелось бы, чтобы Рэдица сама пошла к Тринадцатитысячнику, сказала бы ему, что любит его, а потом и он и она пришли бы к дяде Вицу, держась за руки, чтобы он выпил за здоровье детей, а вслед затем задал бы себе вопрос, где им лучше поселиться.

Но именно эти, такие естественные вещи все никак не могли сбыться, все откладывались. «Чего это они не идут ко мне спросить, посоветоваться, где бы им лучше поселиться?»

В конце концов, дядя Вицу потерял терпение. Рэдица и не думала идти к Тринадцатитысячнику и говорить ему, что его любит. В известной мере, права была и девушка: конечно, лучше было бы, чтобы решающий шаг сделал Тринадцатитысячник. Но раз уж он такой человек, так зачем же ей сидеть да ждать у моря погоды?

— Послушай, Рэдица, чего бы тебе не одеться и не пройти к Тринадцатитысячнику, не сказать ему, что ты его любишь? Ну что, скажешь? — предложил ей дядя Вицу, надеясь, что Рэдица так и поступит.

Но Рэдица только стыдливо молчала.

— Думаешь, небо бы на землю свалилось? — с оттенком насмешки в голосе спросил дядя Вицу. — Играетесь вы в кошки-мышки, вот что! Трудное это дело, очень трудное.

Рэдицу оскорбляла робость парня, заставлявшая ее думать, что он не так уж ее любит.

— А он чего сам не идет? Не знает, что ли, где живу? — с досадой отозвалась она.

Дядя Вицу вздрогнул и потупился, будто его неожиданно ударили. Он терпеть не мог, чтобы люди ставили свое самолюбие превыше чувства.

— Так, значит, дочка? Чего он первый не идет? Значит, в этом вопрос: кто первый придет, ты или он? В игрушечки играетесь, а? Привередничаете…

— Если он мне симпатизирует… пусть первый придет.

Дядя Вицу поморщился:

— Симпатизирует… Ну и словечко! Откуда ты его поймала? Ишь ты: симпатизирует…

— Может быть, я его и люблю… — призналась Рэдица.

— Так если любишь, люби себе на здоровье! — крикнул дядя Вицу, раздраженный признанием девушки. — Если любишь, так люби, а не трать времени понапрасну. Чего вы еще, черт вас побери, ждете?

Рэдица смотрела на него, полная недоумения, сконфуженная.

— Хочешь, чтобы еще время прошло? — Еще пуще рассвирепел дядя Вицу. — Отложить на год, чтобы проверить… выдержат ли ваши чувства? Да если у вас сомнения, значит, вы друг друга и не любите! Рэдица, дочка, порадуй-ка и ты отца, — уговаривал ее дядя Вицу с надеждой в голосе. — Оденься, отвори ворота во двор к Тринадцатитысячнику, отзови его в сторонку, возьми под руку и скажи, что люб он тебе… Неужто не можешь, скажи?

Рэдица сидела неподвижно, не говоря ни слова: она уже приняла решение.

— Не можешь, что ли?

— Нет, не могу, папа.

После этого разговора, дядя Вицу решил не вмешиваться больше в дела молодых. «Если они друг друга любят, пускай сами без меня распутываются».

ГЛАВА III

Дядя Вицу любил возвращаться пешком с завода домой, на край Броскэрии. На пути к дому, когда ему случалось встретиться с приятелем, он заворачивал в ту или иную «церковь», опрокинуть рюмочку.

Выйдя из «церкви», он проверял вывески всех торговцев, начиная с улицы Себастьян и до Испиреску. Его развлекали объявления на витринах, философские изречения в связи с жизнью, напитками и торговлей («Выбирайте глазами, покупайте руками»), вывески, на которых красовались коронованные особы верхом на бочке или ангелок, опрокидывающий чарку вина. Бывало, выберет он себе подобное изречение на витрине какой-нибудь лавки и повторяет нараспев в уме, в качестве развлечения по дороге домой. Повторяет благоговейно, как бы с благодарностью уму, придумавшему столь отдохновительную глупость, распевает ее, как колыбельную:

Кто товары в долг берет,

Больше в лавку не зайдет.

В долг не следует давать,

Чтоб врагов не наживать.

Подобного рода прописные истины, встречавшиеся на каждом шагу, были подлинными благодеяниями; они помогали ему забывать свои огорчения. Ввиду того, что ум человеческий казался ему явлением самым естественным, самым доступным пониманию, он питал своего рода уважение к авторам этих изречений, глупость которых казалась ему какой-то непостижимой тайной. Он задавал себе ряд вопросов: как это им приходят в голову такие идеи, как они выглядят, блестят ли у них или нет глаза, женаты ли они, имеют ли детей?

Встретив какого-нибудь тяжкодума, дядя Вицу смотрел на него, как на чудо из чудес. После каждой глупости, которую тот говорил, дядя Вицу обращался к нему с просьбой сообщить ту или иную подробность о его жизни: «Откуда ты родом?» или «Где ты отбывал военную службу?»

О том, как следует возвращаться с работы домой, к жене и детям, у него была своя теория. Теория, согласно которой, сколько бы у человека ни было неприятностей и забот, открывая дверь дома, он обязан казаться веселым, бодрым.

Когда сам он возвращался домой, ему нравилось, чтобы малыши вешались ему на шею. Он никогда не приходил с пустыми руками: образ мужчины, который открывает дверь дома, говорит: «Добрый вечер!», но ничего не имеет в карманах, казался ему печальным, лишенным мужества. Раз уж ты мужчина, так должен сделать им сюрприз. Он предполагал — и это больше всего сердило его, — что и люди, которые возвращаются домой с пустыми руками, тоже широко распахивают дверь, громко здороваются и подбрасывают своего младшенького высоко-высоко, под самый потолок. «Ну и люди же, — дивился дядя Вицу. — Раз уж ты пришел с пустыми руками, так и веди себя соответственно…» Иначе говоря, он считал, что они должны незаметно проскальзывать