— И как же вы тут оказались?
— А где я должен быть, по-вашему? В Сибири уже? Вот пока не упекли туда, я решил покинуть родину. Временно. Когда все позабудут о моей выходке, то — вернусь. А, может быть, и нет. Как там сложится, еще не знаю.
— Но в полицию-то за что попали?
— Ах это, — притворно вздохнул я. — Да почти за то же, что и вы. За листовки. Вступился за мальчишку, которого городовой избивал. — Я решил несколько сгустить краски. Молодые люди, вроде этого вот Володи, очень любят подобные истории. — А оказалось, что мальчишка этот листовочник. Вот и угодил сюда за политику и сопротивление властям. Но, чувствую, недолго мне тут куковать. И плетьми я, как вы, не отделаюсь.
Я как будто напророчил себе судьбу этими словами. Двери открылись с особенным тюремным лязгом. На пороге стоял надзиратель с фонарем в руках.
— Ты, новенький. На выход. Пришли к тебе.
На пороге камеры я обернулся. Володя провожал меня грустным взглядом. Как будто меня на казнь выводили. Я ободряюще подмигнул ему на прощание.
Надзиратель проводил меня обратно в комнату, где сидел за столом пристав. Правда, в этот раз тот был не один. Рядом с ним примостился у стойки жандармский чин с погонами поручика. Мундир на нем был идеально подогнан. Сабля покоилась в ножнах на поясе. С другой стороны — револьвер. Как будто он не в губернском городе находился, а в военном лагере. Но главным было не это.
У меня едва ноги не подкосились, когда я увидел его. Неверный свет тусклой лампы сыграл со мной злую шутку. Передо мной стоял Аркадий Гивич Амилахвари. Только помолодевший на несколько лет. И почему-то потерявший в чине.
— Отчего замерли, будто привидение узрели? — с усмешкой обратился он ко мне. — Да, я — князь Амилахвари. Племянник Аркадия Гивича. Тоже по жандармскому ведомству служу. Только вот в столичные экспедиции не пробился пока. Нам из управления мигом телефонировали о вас, Никита Ксенофонтович. Как только документы ваши увидали — так и кинулись к аппарату, наверное. Верно, пристав?
Полицейский чин нервно кивнул.
— А я как узнал об этом, сразу же отправился в управление. Поглядеть на вас, Никита Ксенофонтович. Хотел сразу и забрать, да не положено ночью перевозить людей. Так что завтра утром — переезжаете отсюда. Пожалуете для разбирательства к нам — в жандармское.
— Никак сие не возможно, — наверное, от волнения, акцент в голосе пристава усилился. Я даже не сразу понял, что он говорит. — Бумаги на арестованного будут готовы только к полудню. Раньше никак нельзя. Значит, после двух пополудни и пожалуйте за ним. А раньше никак. Слишком много бумаг на него писать надо.
— Вот все у нас делается неспешно, — вздохнул родственник Аркадия Гивича. — И с горой бумаг, конечно же. Без нее никак нельзя. Ежели деревья на бумагу не изводить, вся империя, наверное бы, уже сибирскими лесами заросла.
Он был явно сильно раздосадован. Видимо, считал, что примчится сюда в новеньком жандармском мундире — и ему тут же выдадут меня, лишь бы избавиться от очередного политического. Да еще и столь опасного. Однако он не учел самого главного — русской бюрократии. Раз меня уже «оформили» в этом управлении полиции, то без соответствующих документов я никуда уже отсюда не денусь.
Так что придется князю уезжать несолоно хлебавши. Он уже понимал это. Но никак не хотелось ему уходить побежденным. Даже таким всесильным чудовищем, как русская бюрократия. А в особенности бюрократия кавказская. Ведь всем известно, что в Тифлисской губернии ничего скоро не делается.
Это мой шанс преуспеть в столь спонтанно начатом деле. Окажись я в жандармском управлении — придется все начинать сначала. Вряд ли мне удастся добиться доверия революционеров после этого. А уж о том, чтобы выйти на их британских друзей, можно даже и не мечтать.
— В общем, Никита Ксенофонтович, — пообещал мне на прощание князь Амилахвари, — еще суток не пройдет, как мы с вами снова свидимся.
Я в ответ только плечами пожал. А что тут говорить?
Князь развернулся на каблуках — и вышел из комнаты.
— Ишь обвешался оружием. Чисто — казак, — высказался по адресу князя пристав. — Опасается революционеров. Те его к смертной казни приговорили. Как душителя свободы — и все в том же духе. Это у них сейчас просто. Или бомбу кинут в окно. Или налетят на улице кодлой — да и порешат. Политика у нас тут в большой силе.
Он опомнился, поняв, кому все это говорит. И кликнул надзирателя. Тот вернул меня обратно в пятую камеру к Володе Баградзе.
Молодой человек сидел у стены, обхватив колени руками, и глядел прямо перед собой. Наверное, он не ожидал увидеть меня снова. Обрадовался, как родному человеку. Мне даже противно стало. Где-то очень глубоко в душе.
— Кто же приходил за вами, Никита? — вопрошал Володя. — Что они с вами делали?
Я коротко поведал ему о князе Амилахвари — и о том, как меня спасла русская бюрократия.
— Вот бывает же и от нашей вечной волокиты помощь Делу! — воскликнул воодушевленный юноша. — Я обязательно расскажу о вас товарищам. Они не оставят вас в беде. Такого человека нельзя бросать! Теперь я все вытерплю. Боль. Унижение. Главное, поскорее вернуться к товарищам и рассказать о вас. Вы не должны угодить в застенки жандармского управления. Клянусь всем дорогим, что есть у меня! Еще четверть часа назад я ждал рассвета с ужасом. Теперь же прошу его наступить как можно скорее!
— Давайте спать, Володя, — предложил я. — Так до рассвета ближе будет.
— И как только вы можете оставаться спокойным в такой ситуации. Хотя после всего, через что вы прошли…
— Вот только не надо пересказывать мне мои приключения, — попросил я, не слишком вежливо перебив Володю. — Я их все слишком хорошо знаю. И в качестве колыбельной они не годятся.
Я расстелил на соломе пиджак и растянулся на нем, накрыв лицо шляпой. Спать будет, конечно, прохладно. Но и не такое бывало со мной. По дороге к Месджеде-Солейман приходилось и через худшее проходить. Уж как-нибудь вытерплю одну ночь в каталажке.
Вот ведь злая ирония судьбы. Я не одного человека отправил в застенки. А теперь самому приходится в камере ночевать.
С этой мыслью я и заснул. Надо сказать, довольно крепко. Особенно для человека, находящегося в тюрьме.
Глава 2
В Тифлисе работалось странно. Не так тяжело, как, например, в Севастополе, но и совсем иначе, нежели в других городах, где приходилось налаживать революционную деятельность Альбатросу. Точнее теперь уже Буревестнику. После того, как война с турками так и не разразилась, большая часть революционеров покинула Севастополь. Работа под носом у звереющих с каждым днем жандармов больше не окупалась. В связи с отменой военного положения, рабочим сделали существенные послабления. Даже жалованья повысили. Из-за чего многие начали отворачиваться от революционного дела.
Как сказал тогда Краб, склонный иногда к изречению сентенций: «сытый рабочий — плох для революции». И в этом он был прав.
Иногда это вопиющее несоответствие действовало на Альбатроса угнетающе. Они ведь боролись за освобождение страны от деспотии царя и его сатрапов. За крестьян и рабочих. Но выходило так, что на этом этапе борьбы делу революции куда выгоднее бедственное положение этих классов. Только тогда они готовы поддерживать борцов с режимом. А стоит власти кинуть им, словно собакам, пару костей, и они снова обращаются в верных подданных государя.
От этого у Альбатроса аж скулы сводило. Как можно бороться с режимом в такой инертной стране?! И уже давно не работало уверение, что чем сложнее задача — тем глубже удовлетворение от ее выполнения. Ведь иногда задача, стоящая перед Альбатросом, казалась ему самому невыполнимой. И лишь железная революционная воля не позволяла ему скатиться в глубины отчаяния. Быть может, ему и не победить царизм. Но после него придут другие. А уж они-то, революционеры будущего, пройдут по его стопам — и пройдут намного дальше него.
Быть может, именно поэтому Альбатрос, покинув Севастополь и перебравшись с группой в Тифлис, взял себе новым прозвищем именно буревестника, а никакую другую птицу.
Из старых товарищей в Тифлисе с ним был теперь только однорукий Краб. После того, как благодетель оплатил тому операцию по замене руки, потерянной в сибирской тайге, на стальную, революционер клички менять перестал.
Однако набрать новую команду в Тифлисе оказалось довольно легко. Были тут и откровенно фартовые люди, неизвестно как попавшие в революцию. Однако они оказывались просто незаменимы на эксах. В лихих налетах не было равных кавказским абрекам. А из-за почти рыцарских обетов, что они принимали, в их карманах оседало удивительно немного денег. К тому же, у них было просто невероятное количество родственников и свояков. Те всегда были готовы открыть свой дом для революционеров и спрятать их от полиции и жандармов. Однако вовсе не потому, что верили в дело борьбы с царизмом. Просто об этом их просил племянник, двоюродный брат, шурин или деверь. А то и просто кунак. Было тут такое слово, решающее многие проблемы и открывающее многие двери.
Но было еще и слово «кровник», влекущее за собой жестокую месть. А с этим тут все очень серьезно. И потому если кто-то говорил Буревестнику, что на этот раз в экс ходить нельзя, мол, в охране мой родич или кунак, тогда глава революционеров предпочитал отменить операцию. Ведь еще одной местной чертой была крайняя жестокость. Дрались с полицейскими и жандармами во время налетов страшно и без пощады. После эксов у карет оставались только трупы. А выжившие в ходе неудачных налетов революционеры редко дотягивали до суда. Всегда находились родственники убитых, готовые заплатить охране. И та закрывала глаза на смерть или самоубийство политического заключенного.
С восторженными молодыми людьми на Кавказе было куда хуже, чем, скажем, в Москве или Питере. Там, говорят, от студентов отбоя нет. Кружки организовывают сами. Напрашиваются в боевые группы. Даже не имеющие отношения к химии юноши и девушки делают адские машины, часто подрываясь на них же.