Завещание грустного клоуна — страница 9 из 22

Внезапно «джокер» исчез. Был, был среди нас, с нами и пропал. Стороной узнал — покинул он Россию, уехал, ни с кем не простившись, слова никому не сказав и адреса не оставив. Конечно, он не первый и, наверняка, не последний. Судить его не смею: человек вправе выбирать себе страну, язык, народ, соседей по собственному усмотрению. И вообще я очень далек от хрестоматийного сюсюканья — березки, перелесочки, речка твоего детства, закаты и восходы над милым сердцу селом — это, мол, и есть Родина, да еще с большой буквы. На мой взгляд родина определяется прежде всего кругом общения с себе подобными, в котором формируются твои взгляды на преданность, честность, на женщину, на семью, на содружество людей, наконец, на мир в целом. Патриотизм сегодня настоятельно требует любить планету Земля, пока мы ее еще не до конца изуродовали, не развалили, а уж потом умиляться березками или елочками, каштанами или кактусами…

Так вот, «джокер» Россию покинул, тихо смылся, слинял, как говорят молодые. И когда мой главный друг поинтересовался, нет ли у меня каких-нибудь сведений о Колянчике или Митюнчике, я сказал — нет и не будет:

— Предательства не прощаю, он для меня кончился.

— Ты не прав, старикашка! Уехать из страны еще не предательство…

Перебив его, я полез в спор. Доказывал другу, что «джокер» предал не страду, а нас — товарищей, друзей, приятелей и не отъездом, как таковым; а тайным своим отбытием. Это — подлость, смотаться молчком, ничего не сказав тем, кто тебе доверял. Согласись, подлость имеет множество нюансов и нельзя сводить все к таким, застрявшим в зубах понятиям, как передача секретов противнику или тайная измена жене. Отказав в доверии добрым друзьям, человек, на мой взгляд, совершает предательство. И будем называть вещи своими именами, он — подлец.

— Допустим, а какие еще разновидности подлости тебе известны? — поинтересовался мой главный Друг, и по тону его вопроса я понял — он готовится к контратаке — Пожалуйста, коротко, конкретно и если можешь на голом, так сказать, примере.

— Это было в Сухуми, при мне. Прилетает большой любитель охоты. Маршал! К его прибытию местные отловили медведя, приковали цепью на взгорке. И этот подлец-охотник расстрелял мишку с вертолета. А выделанная шкура в качестве трофея была уже приготовлена, ее содрали с другого медведя. Можешь исповедовать любую мораль, все равно преступления против офицерской чести тут невозможно не усмотреть. И никакими погонами подлость не прикроешь.

Кажется, я сам того не заметив, вышел на «критический угол» атаки.

— Скажи, а ты можешь держать за порядочных боссов, которые охотятся на прирученных лосей в закрытых охотохозяйствах? Это же все равно, что стрелять по коровам… Подлость многолика. Она бродит тихой сапой повсюду, прячется и настигает нас внезапно, Если я завтра убьюсь на взлете из-за отказа двигателя, а в приказе объявят, что катастрофа произошла по вине летчика, нарушившего правила техники пилотирования, он потерял скорость и сорвался в штопор, это будет тоже подлость, возможно, даже коллективная.

Нет, мой друг не съязвил, как я все время ожидал, он произнес задумчиво, как-то примирительно:

— Идеалист ты, хочешь, чтобы все жили по совести.

— Конечно, хочу, хотя тут далеко не все просто. Суди сам — на мое замечание, если не воспитывать детей по совести, добра не жди. Сергей Владимирович Образцов отреагировал моментально: «Позвольте, о чьей совести вы говорите?» Я даже растерялся, разве не ясно — о совести тех, кто воспитывает, о моей в том числе… «Но друг мой, совесть так легко уговорить поступиться принципами, — не без некоторого ехидства заметил мой знаменитый собеседник, — совесть и в хорошем человеке легко может задремать… «И что же в таком случае надо делать?» — не выдержал я. Образцов предложил ориентироваться не столько на свою совесть, сколько прикидывать в уме, а как бы поступил в данной ситуации герой, кумир, учитель, тот, кому человек доверяет, в которого верит…

— И с кем же, старикашка, ты держишь теперь совет в затруднительные моменты? Я серьезно спрашиваю, дело в том, что такая возможность мне просто никогда не приходила в голову.

— В делах житейских, стараюсь представить, как бы повела себя моя мама, что сказала или сделала б, а когда возникают проблемы, так сказать, профессионального характера, мысленно обращаюсь чаще всего к Чкалову…

— Неужели на тебя все еще действует магия слов — великий летчик нашего времени? Пилот номер один! Мне довелось немного знать Чкалова. Валерий Павлович был летчиком божьей милостью, и тут уверен, двух мнений быть не может, а вот присвоение ему номера первого, как, впрочем, и любому другому претенденту, принять не могу, в этом есть что-то унизительное… Раз этот — первый, то должен быть — второй и — следующий кто-то, по такой логике окажется двадцать пятым, а кто-то и пятьсот десятым, вплоть до последнего… Боюсь, присвоение бирок — будь то «гений», «талант», «подлец», «предатель» — не украсят нашей жизни. Лучше не надо никаких номеров.

14

Совсем недавно мне попалось газетное сообщение — некий общественный комитет, «занимающийся проблемами литературы» и состоящий из писателей разных стран, постановил признать лучшим писателем уходящего века Джойса, а самой выдающейся книгой — его «Улисса».

Первая мысль — а друга моего больше нет, не с кем продолжить разговор о пронумерованных и выстроенных по ранжиру гениях. Конечно, я всего только старый пилотяга, ни на какую художественную утонченность претендовать не смет, может исключительно от собственной серости я трижды принимался за «Улисса» и ни разу не осилил. Еще «джокер» до своего отъезда из России пытался мне внушить, что «Джойс — первооткрыватель совершенно особого стиля. «Улисс» — это поток сознания, свободно брошенный на бумагу, — говорил мастер разговорного жанра, — стоит подчиниться ему, не вдаваясь в сюжетные подробности, и ты такое в себе откроешь, что ахнешь!» Но как я ни старался погрузиться в волшебный поток, так и не ахнул…

Теперь думаю, а как бы мой покойный друг отреагировал на эту международную катавасию с назначением лучшего писателя мира, прозаика века номер один? Едва ли бы он пришел в восторг. Припоминаю — он ведь, когда еще не потащился, как говорит моя внучка, от «треугольной груши». Сказал что-то такое: я за простоту, если даже многие считают, что она хуже воровства». Впрочем единого взгляда на литературу у нас никогда не было. Поэтому спорить с ним было всегда интересно и часто — поучительно.

В далеком детстве я читать не любил. Виноваты в этом, как ни горько сознавать, мои гуманные родители. Меня зря не пороли, не ставили по пустякам в угол, а наказывали Марком Твеном. «Марш на табурет и читать вслух — две, три, а в случае более тяжкого проступка и все пять страниц, чаще всего из «Тома Сойера».

Чего добивались мои родители, сказать затрудняюсь, а вот чего достигли, могу сообщить откровенно — я на долгие годы возненавидел и Тома Сойера, и Марка Твена, и самочтение! Когда двадцатилетним уже, сидя на боевом дежурстве в тесной кабине И-16, я откровенно ржал над книгой, впервые осознанно читая это лучшее произведение Марка Твена, мой деликатный механик спросил с осторожностью:

— Командир, неужели ты раньше не читал Марка Твена? И я ответил ему с полной искренностью:

— Хуже! Читал… много раз читал, — и рассказал, как дело было.

В чтение я втягивался медленно и долго, очевидно, из-за упущенного времени невзлюбил сказки, не увлекся приключенческой литературой, повзрослев, весьма скоро отвернулся от детективной стряпни — стало жалко времени. Теперь могу сказать — чтение может быть великим источником радости, даже оглушающим счастьем, если оно совершается без насилия, не по обязательной школьной программе, если ты не рассчитываешь загодя: читаю потому, что зададут сочинение на идиотскую тему вроде» «Образ Татьяны Лариной, женщины своей эпохи» или «Типичные черты Анны Карениной, как выразительницы…»

Многие годы охотнее всего читал — и вам желаю! — дневники знаменитых путешественников, увлеченно листал отчеты полярных экспедиций, морские лоции особенно испещренные капитанскими пометками на полях. Эти вовсе не художественные книги отличаются предметностью, строгим изложением сути, той самой краткостью, что хоть и давно провозглашена сестрой таланта, но не давалась почти никому — даже официальным классикам.

Как всякого читающего человека, меня время от времени спрашивали, кто мой любимый писатель, отвечал далеко не однозначно, но всегда предварял ответ таким замечанием: любимым, может быть в моем представлении, малиновое варенье или маринованные огурчики, гречневая каша со шкварками или шашлык. Писатель, книга требуют иных оценок — определеннее и глубже. Случалось слышать: ну, ладно, предположим, ты прав, тогда скажи, кто же самый значительный, самый авторитетный по твоим меркам прозаик? Для кого? — интересовался я. Думаю, каждый отдельный читатель вправе выбирать своего самого привлекательного, самого увлекающего, самого задушевного и прочего, и прочего писателя. Именно — самого и непременно для него. Это первое, а второе, со временем привязанность твоя вполне может измениться, сменить ориентир. Только очень ограниченные люди, как замечал и замечаю, охотно похваляются тем, что ни при каких обстоятельствах не изменяют своих мнений и убеждений, едва ли этакая железобетонность в состоянии украсить личность, пытающуюся не замечать, как видоизменяется сама жизнь, как возникают новые обстоятельства, как отмирают одни ценности и нарождаются другие. Только динамизм — знак жизни, всякая статика — смертельна.

В молодые годы меня увлекала проза Лермонтова. Никак не мог понять — как такому молодому автору удалось найти ключ ко всему им созданному, вся его проза отличается редкой простотой, немногословностью, в ней полностью отсутствуют иностранные слова, но это еще не все. Читая, ты видишь изложенное. Тут нет оговорки: проза Лермонтова зрима, может быть поэтому ее воспринимаешь не только мозгом, но и душой…