— Сердитесь, что я вас сюда привела? — мимоходом спросила Наденька.
— Нет.
— Знаете, Игнатьич уже несколько лет без работы, ездит по городам, ютится. Мы решили сейчас собрать, кто сколько даст.
— Конечно, конечно. — Я отдал ей пять рублей. — Хотелось бы с ним отдельно поговорить, вдвоем…
— А вы приезжайте ко мне в субботу на Чистые пруды, часов в восемь вечера.
— Хорошо.
Наденька побежала собирать деньги у курильщиков, а я вышел на кухню, где хозяйка–бухгалтерша раздавала всем желающим чай. Тут же в ногах взрослых вертелся мальчонка лет трёх, видимо внук хозяйки.
— Да он обыкновенный сумасшедший, — втолковывал бородач двум смертельно испуганным женщинам, — сумасшедший, и всё. А мы сидим, слушаем эту ахинею.
Тем не менее, когда перерыв кончился, бородач занял своё место в заметно опустевшей комнате.
Проповедник все так же внимательно оглядывал оставшихся. И тут в раскрытую дверь вбежал внучок хозяйки.
— А ты — сумасшедший! — радостно воскликнул он, указывая пальцем на Игнатьича.
Тот с беспомощной улыбкой смотрел на него, потом поднял руку, издали перекрестил…
Видимо, чтобы разрядить тяжкую паузу, Наденька спросила:
— А как вы относитесь к теории астронома Козырева о том, что время имеет вектор?
— Не теория — практика, — начал отвечать Игнатьич.
Но я уже не мог, да и не хотел вникать в эту проблему.
Спрашивали об индийских йогах, книгах Леви, опять о тарелках. А я все стоял у притолоки и думал даже не о приблизившемся конце света, а о самом Игнатьиче. Сумасшедший не сумасшедший, что толкнуло его выйти к людям с такими идеями, с такой убеждённостью в своей правде? Чем‑то он отличался от Н. Н., хотя то, что было сказано об астероиде Эросе, жутковато совпадало.
Теперь, когда я ехал из заводского клуба к Наденьке на Чистые пруды, эти мысли вновь всплыли, вытесняя Игорька с его песенкой о весёлом ветре, звуки клубного оркестра, да и все, касающееся будущего фильма.
«Ну, а такие, как Игоряшка, дети малые, в чём им каяться, они‑то за что должны гореть в этом астрале, в этом Страшном суде», — думал я, выглядывая номер Наденькиного дома сквозь снег и качающиеся ветви деревьев.
Открыв дверь, Наденька тут же сунула пятёрку, шепнула:
— Собрали тогда шестьдесят рублей, не взял ни копейки. Теперь целая проблема — раздавать обратно. Раздевайтесь и проходите со мной на кухню. Он пока разговаривает с Ниной — моей знакомой.
В маленькой кухне с пузырчатым от протечек потолком Наденька усадила меня на табурет, налила чашку кофе, поставила на стол тарелку с сухариками из чёрного хлеба.
— Извините, больше ничего нет. Картошку сыну скормила. Он спит.
— Наденька, возьмите эти же пять рублей, купите себе продуктов.
— Да не в этом дело, Артур. Ведь сейчас пост.
— Какой ещё пост?
— Рождественский. — Она улыбнулась моему незнанию.
— И давно вы крестились?
— Уже почти полгода. Как услышала Игнатьича.
— И сына крестили?
— И Костика.
— Сколько ему? Он сознательно на это пошёл?
— Вполне. Хотя Костику всего шесть.
Мне стало не по себе. Я смотрел на Наденьку, тщательно вытиравшую полотенцем стаканы, и думал: «Испугалась конца света? Ну, а сыну — шесть лет, и уже сознательно? Чушь какая‑то».
Словно прочитав мои мысли, Наденька с полотенцем в руках присела на другую табуретку и вдруг сказала, глядя в пространство:
— Когда мы крестились, от меня муж ушёл. Не смог понять…
— А что на это сказал Игнатьич?
— От него самого, с тех пор как стал проповедовать, отреклись жена, две дочери. Оставил им квартиру. Всё…
Наденька, с её поднятыми вверх пепельными волосами, худенькой фигуркой в чёрном платье, ничего, кроме жалости, не вызывала.
Скрипнула дверь.
— А вот и Нина, — промолвила Наденька. — Теперь ваша очередь.
Я встал. Навстречу мне с рукописью, заправленной в прозрачную пластиковую папку, шла эффектная, в браслетах и бусах женщина с чёрными локонами до плеч. Сколько я помнил, прошлый раз на встрече с Игнатьичем её не было.
— Пожалуйста, — она посторонилась в кухонных дверях, давая проход. — Ну и поле у вас!
Что она имела в виду, было неясно, во всяком случае, времени на размышления не оставалось, потому что я вошёл в комнату, где у стола вполоборота ко мне сидел Игнатьич. Справа в углу перед уходящими к потолку иконами мерцала лампадка.
— Здравствуйте. Меня зовут Артур Крамер.
— А я — русский Иван, Ваня, — Игнатьич улыбнулся, — зато, в отличие от многих, помнящий своё родство.
— В каком смысле? — насторожился я.
— Иван — значит Иоанн. Ведь это чисто еврейское имя, из Библии. Был такой — Иоанн Креститель… Ваня…
— Иван Игнатьевич, у меня к вам несколько вопросов. Разрешите задать?
Игнатьич кивнул.
Я вкратце рассказал о недавнем знакомстве с Н. Н., не раскрывая имени и фамилии, о всём комплексе в высшей степени странных идей, с которыми впервые в жизни столкнулся, о том, что тот тоже предупреждал: надо готовиться.
— Нет. Видимо, с этим человеком я не знаком, хотя наверняка у нас общий Учитель.
— Вы имеете в виду Иисуса Христа?
— Прежде всего. И других учителей, уже на этом, земном плане.
— Понятно, — сказал я, хотя далеко не все мне было понятно. — Ну, хорошо. Предположим, будет Страшный суд, надо готовиться. Но вот дети — безгрешные, маленькие, пусть некрещёные. Они‑то за что должны пострадать?
— Библия чётко отвечает на ваш вопрос: за грехи отцов. До седьмого колена.
— Но это жестоко!
— Среди всех существ Космоса лишь человеку дана свобода воли, поэтому так велика его ответственность за свои поступки, — строго ответил Игнатьич. — Каждой мыслью, каждым делом человек всякий раз выбирает между Богом и дьяволом.
— Ну, тогда, наверное, всем гибнуть в аду.
— Милый человек, — Игнатьич вдруг пригнулся ко мне, жарко зашептал: — увидите, Бог всех простит, ну, почти всех. Он же — Любовь. И вы тоже прощайте всех во всём, и от вас пойдёт добро, ладно?
— Ладно, — ошеломлённо повторил я.
Воротник рубахи Игнатьича был чист, но весь махрился от ветхости. И рукава пиджака — тоже. А глаза, васильковые, русские, сияли.
— Знаете, я очень любил своих отца и мать, — доверительно сказал Игнатьич. — Они умерли. Отец в войну, мать — простая колхозница — семь лет назад. И вот недавно мне их показали.
— То есть?!
— Очень просил. И вы просите, и вам откроется. Ну вот, вижу Космос, чёрный, бесконечный. И где‑то, страшно далеко, чуть светится. То ли я приближаюсь, то ли свет приближается… Смотрю — да это часовенка, а в ней лампадка горит, и матушка моя. Молится. Одна, средь Космоса… А потом показали другое: какие‑то камыши, заводь, в заводи лодка, а в лодке — отец мой, рыбу ловит (он смерть как любил рыбу ловить). «Батя, говорю, как ты тут? — до колена его дотрагиваюсь, а оно ледяное. — Может, тебе неприятно, что я тебя трогаю?» — «Нет, — отвечает, — ничего. Держусь молитвами матушки нашей, да тех, кто на земле помнит. Жду».
— Чего? Страшного суда?
Игнатьич кивнул, посуровев.
— Да вы поэт, — тихо сказал я. — Вы просто поэт. Я вот не верю и, наверное, никогда не поверю в Бога.
— Неправда. Каждый атеист, даже антирелигиозник, в душе верит. Только или не даёт себе в этом отчёта, или боится признаться. Ведь даже бесы веруют и трепещут.
— Ну откуда вам все это известно про конец света?
— А очень просто. Я, хотя и крещёный с детства, был, наверное, такой же, как вы. Кандидат наук, шагаю однажды с «дипломатом» в руке по Крещатику на работу, ни о чём таком не думаю, вдруг голос, женский, в ушах: «Бросай все. Иди, проповедуй моего Сына. Времени мало осталось». Я и пошёл.
Я перевёл дыхание, встал.
— Спасибо вам.
Игнатьич тоже поднялся, дружески подал руку.
— И вы тоже. Идите, креститесь, покайтесь. Это не формальный обряд. Кому дано — видят, как при крещении язык пламени падает в воду… По–моему, у вас ещё вопрос ко мне?
— Есть. Только о другом. Видите ли, друг мой вздумал уехать. Уезжает в Израиль, потом в Америку. Как вы бы к этому отнеслись?
— Пусть едет! Сейчас идёт великое размежевание. Многие уезжают. Туда им и дорога. У тех, кто в России, своя судьба. Над нею простёрт покров Богородицы.
…Наденька сидела в кухне одна. Перед нею лежала рукопись в прозрачной папке.
— Нина, когда уходила, сказала, что у вас какое‑то особо сильное поле. Она тут давала Игнатьичу одну вещь почитать. Оставила для вас. Хотите?
Даже не взглянув на заглавие, я взял рукопись и направился к вешалке.
— Ну, как вам Игнатьич? — шёпотом спросила Наденька.
— Голова пылает.
Морское утро.
Я неумело гребу вёслами. Грек–лодочник, дочерна выжженный солнцем, сидит на корме. Леска, которую он зажал в зубах, косо тянется за нами, уходя в синюю, искрящуюся воду.
Я знаю, с далёкой полоски пляжа мама напряжённо смотрит за нами, волнуется.
На дне лодки у моих ног уже лежит десятка полтора пойманных ставрид. Скучные они, серые.
— Сейчас, дядя Костя, мы поймаем необыкновенную рыбу.
— Акулу?
— Нет. — Я перестаю грести, на минуту зажмуриваю глаза. — Она будет красная, жёлтая, белая и немного синяя.
— Пусть так, — соглашается грек. — Только такой не бывает. Ты греби.
Я снова налегаю на весла, делаю гребок, другой. Леска дёргается. Лодочник резко подсекает лесу загорелой рукой, вытягивает, выбирает, и на поверхности моря, крутясь, появляется нечто красное, белое, жёлтое. Оно бешено сопротивляется.
— Дядя Костя, что это?! — кричу я. И вот на дно лодки тяжело шлёпается рыба. Разноцветная, как праздник.
— Умница, откуда узнал? — удивляется лодочник. — Морской петух. Редко попадается.
— Какой же петух — это рыба, — говорю я, проводя пальцем по атласно–влажной чешуе. Рыба бьёт хвостом, разевает рот. Краски её переливаются на солнце.
— Слушай, откуда узнал, что она попадётся? — продолжает удивляться дядя Костя.