— Не знаю. Закрыл глаза — и увидел.
Грек, наживив на крючок рачка, снова закидывает леску за корму.
— Мальчик, давай бросим обратно в море? Грех губить такую. Смотри, как цветок.
— Что вы?! Я хочу обязательно показать маме!
Пока мы разворачиваемся к берегу, полегонечку гребём, вылавливаем на ходу ещё несколько ставридок, праздничные цвета морского петуха блекнут. Он уже не бьётся. Уже поздно отдавать морю серую, как тряпка, дохлую рыбу.
Пораженный этим исчезновением цвета вместе с жизнью, я сижу в вытащенной на песок лодке, слышу рассказ дяди Кости о предсказанной поимке. Мама смотрит на меня с некоторой тревогой.
Войне — третий год.
Чем ближе фронт, тем дальше отодвигает меня от фронта. Из Крыма, над которым пролетели немецкие бомбардировщики, — в Москву, здесь тоже тревоги, ночи на платформах метро «Охотный ряд». Из Москвы — в Ташкент.
На колхозных полях под жарким солнцем узбекской осени я собирал хлопок, зимой вместе со всем пятым классом повторял за учителем: «калам — карандаш», «апа — женщина».
Познал и новые русские слова: спекулянт, проститутка, облава, вошебойка…
Как‑то после суточного дежурства в эвакогоспитале мама принесла домой судок ещё тёплого бульона, там плавало белое мясо.
— Куриный суп, — говорит она.
Только успел съесть первую ложку — вбегает мамина сослуживица Нора, тоже врач. Похоронка и письмо пришли сразу. Ее семнадцатилетний сын — доброволец Дима, которого мы две недели назад провожали, убит — фашисты разбомбили эшелон, даже не дошёл до фронта…
— Димочка! Дима! Димуша! — кричит она. Потом, уже к ночи, мама нагревает на электроплитке застывший суп, покрывшийся желтоватой корочкой жира.
— Не буду. Не могу, — говорю я.
— И не надо. Это не курица, это черепаха.
Меня рвёт.
— Ну, что ты? Что ты? ~ пытается утешить мама. — На войне каждую секунду убивают.
— Каждую секунду? — Я взглядываю на будильник. — И вот сейчас?!
С той ночи и до самого конца войны я помню, чувствую — каждую секунду.
А Нора — она сошла с ума. Ходит по ташкентским улицам, заглядывает во все дворы, зовёт:
— Димочка! Дима! Димуша!
…В начале 43–го года мама получает вызов, и мы возвращаемся в Москву, в комнату на улице Огарева, где в раскрытое окно доносится перезвон курантов с Красной площади.
Довоенная школа, школа в Ташкенте и вот теперь третья в жизни — 135–я образцово–показательная на Станиславского.
Как‑то в один из первых апрельских дней старенький учитель истории Аркадий Николаевич говорит в конце урока:
— Завтра все вы должны принести первомайские подарки для фронтовиков. Пусть каждый принесёт самое лучшее, самое дорогое.
А дома отец, которого не пустили на фронт из‑за грыжи. На днях он приехал после двух лет работы на лесоповале в Сибири — совсем худой, слабый, весь оборвавшийся. И получил в райкоме посылку американской помощи. Там был узкий синий пиджачок, доставшийся мне, две банки тушёнки и кожаный кисет с «молнией» и красной кисточкой на конце её, набитый ароматным табаком.
Я знаю, утром ребята принесут в класс книги, альбомы, в лучшем случае рукавицы. А мне хочется выпросить у отца кисет.
И он даёт. Только мама говорит, чтоб я написал записку бойцу. И я пишу:
«Дорогой товарищ красноармеец! Поздравляю с 1 Мая. Курите на здоровье».
Мама читает моё послание и велит исправить, потому что красноармейцев больше нет, а есть солдаты.
Я переписываю записку, втискиваю её в плотно набитый кисет, затягиваю молнию.
Утром на учительский стол поверх груды книг, рукавиц и альбомов ложится кисет с красной кисточкой.
— Молодец! — хвалит Аркадий Николаевич.
Проходит первый урок, второй. После третьего — большая перемена. Раздетые, мы выбегаем на школьный двор, где под солнцем уже зеленеет травка, лопнули почки сирени. Хорошо ухватиться за перекладину турника, подтянуться!
— Крамер! — подходит Рудик Лещинский, паренёк из нашего класса. — Посмотри, как Двоефедя из твоего кисета курит!
Отпустив перекладину, я опускаюсь на землю.
Наш директор Федор Федорович, по прозвищу Двоефедя, стоит на ступеньках у входа в школу. В руке у него самокрутка, из которой вьётся дым. Делаю шаг, ещё один. Ветерок катит по земле бумажку. Нагибаюсь за ней. «Дорогой товарищ солдат!» — Я поднимаю глаза. В другой руке у Двоефеди кисет. С красной кисточкой…
Звенит звонок. Но Большая перемена для меня только начинается.
Глава шестая
«ТУ-154», набрав высоту, пробил толстую пелену облаков, вышел в чистое небо, где сияла луна, а чуть поодаль от неё ярко лучилась звезда.
Что‑то похожее на турецкий флаг, южное было в этой декабрьской ночи. Казалось, лайнер недвижно завис среди зачарованного пространства и только тень его плывёт над бесконечным торосистым полем белых, как снег, облаков.
Я сидел у иллюминатора, все смотрел на луну, так и не отстегнув привязной ремень. И луна смотрела на меня своим магическим оком.
Там, внизу, под облаками, оставалась зимняя Москва, оставались скованные морозом спящие посёлки, леса, озера и реки.
Самолет плыл на юго–восток. В затемнённом салоне похрапывали пассажиры. Я вгляделся в циферблат наручных часов — было двенадцать с четвертью; подумал о матери, огорчённой моим внезапным отъездом, представил себе, как она ещё читает в постели. Потом почему‑то представился Игоряшка — тот наверняка уже спал… А что делал сейчас Иван Игнатьевич — молился о России?
В чёрном овале иллюминатора все так же одиноко светили луна и звезды. Никаких НЛО, ни астероида Эроса вроде не было видно.
Отсюда, сверху, все приключившееся со мной за последнее время показалось в высшей степени странным. Вдруг подумалось, что этот полет, да и сама поездка, даны как возможность вздохнуть, что‑то подытожить. «В самом деле, Н. Н. — Наденька — Игнатьич — потом эта Нинина книга…» — словно и впрямь кто‑то повёл, как предсказывал Н. Н.
В тот вечер, вернувшись после беседы с Игнатьичем, я стал листать напечатанную на машинке Нинину рукопись, невнятный четвёртый или пятый экземпляр. Чем дольше читал, тем большее раздражение охватывало меня. Но оторваться было невозможно. Речь шла о каком‑то исследовательском центре в США, где изучали людей, обладающих сверхчувственным восприятием, так называемых сенсетивов. Эти люди были способны на невероятное: уходили в сон с полным сознанием того, что они спят, и действовали в этих снах. Видели болезнь в теле пациентов и мановением рук изгоняли её. Видели какое‑то светящееся поле, окружающее фигуру человека, — ауру…
То ли это была фантастика, ловко скроенная под документ, то ли правда.
Дочитав рукопись, я вытянул руку с расставленными пальцами, некоторое время глядел на неё, пока не увидел нечто похожее на синеватое пламя, колеблющееся вокруг ладони.
На последнем листе под текстом размашисто, наискось было написано: «Большая просьба вернуть не позже чем через две недели». И тут же — номер телефона.
Хотя было уже поздновато, я все‑таки набрал этот номер.
— Слушаю, — раздался спокойный баритон.
— Извините, можно позвать Нину?
— Минуточку.
Через трубку доносилось пение Пугачевой: «Жизнь невозможно повернуть назад, и время ни на миг не остановишь». Наконец её приглушил весёлый напористый голос:
— Да?! Алло?!
— Добрый вечер. Это говорит Надин знакомый, Крамер, я прочёл вашу книгу.
— Уже?! Вот телепатия! Я ведь только что рассказывала мужу, какое у вас поле…
— Послушайте, Нина, я ведь ничего про это не понимаю.
— Ну приходите! Хоть завтра вечером! Поговорим. У нас будут интересные люди!
— Уж не сенсетивы ли?
— Увидите сами. Приходите!
Я записал адрес, сказал, что приду часам к восьми.
За два дня, прошедших со времени этого разговора и до посадки в самолёт, летевший сейчас в лунной ночи, произошло несколько событий, которых я никак не мог ожидать.
Находящийся там, внизу, под облаками, в сущности, тончайший слой человеческой цивилизации, окутавший Землю, был все‑таки парадоксален. Грозя в любую секунду уничтожить себя ядерной войной, люди, те самые маленькие мальчики и девочки, первым словом которых на любых языках звучало «Мама», «Ма», в целом были несчастны. Каждый по–своему. Там, внизу, кипели страсти. То затаённые, невысказанные. Как слезы, которых никто не видит. То взрывающиеся убийствами, всякого рода подлостями. Они боролись за место под солнцем, под этой самой луной, отпихивая слабых, добрых, и в результате тоже не получали ничего, кроме смерти.
Поймав себя на этих невесёлых мыслях, я удивился: с чего бы это они пришли в голову, кажется, никакого повода не было? Наоборот, у меня как будто всё складывалось неплохо.
Лайнер упрямо тянул сквозь ночь на юго–восток, в Азию. Корпус машины мерно подрагивал от работы двигателей. Луна уже отставала, уходя левее, за край иллюминатора. Зато неизвестная звезда все так же чисто лучилась навстречу взору.
Я наконец отстегнул пряжку страховочного ремня, подкрутил регулятор и, направив на себя ток холодного, свежего воздуха, расслабился.
Все‑таки приятно было вспоминать, как позавчера, наутро после телефонного разговора с Ниной, раздался звонок междугородной.
— Я вас не разбудил?
— Кто это?
— Доброе утро, Артур. Как поживаете?
— Тимур Саюнович! Я страшно рад слышать ваш голос!
— Я тоже рад, что тебя застал. Слушай, можешь срочно приехать на стройку?
— Когда?!
— Вылетай сегодня!
— Не могу, кто же мне даст командировку? И потом, несколько занят, впрягаюсь тут в одно дело.
— Бросай к чёртовой матери все дела, беги в газету, скажи им: Нурлиев, Герой Соцтруда, которому два года назад ты помог, просит командировать тебя.
— А что случилось?
— Подожди. Может, мне самому им позвонить? Какой телефон?
Я продиктовал служебный телефон Анатолия Александровича, снова спросил: