Здесь и теперь — страница 51 из 61

И тут я вспомнил, как недавно во время занятий Йовайша раздал каждому по листу голубоватой бумаги с изображениями человеческих стоп. Оказывается, что и на стопах, как и на ушах, каждый участок представляет внешние и внутренние органы… Наружный край, ребро стопы, представлял весь позвоночник.

Я откинул с ног одеяло и указательным пальцем стал поочерёдно надавливать и массировать ребра сначала левой, затем правой стопы. Потом сообразил, что участок, где стопа изгибается к пятке, подобен изгибу спины к пояснице. Изо всех сил нажал на этот изгиб раз, другой…

— Подвигайтесь, спровоцируйте боль!

Отар Степанович робко шевельнулся.

— Ничего не чувствую.

— Смелее! Не бойтесь! — Я снял одеяло, помог ему повернуться на спину, сесть, спустить ноги с кровати. Вокруг талии поверх кальсон у него был повязан какой‑то белый широкий пояс.

— Что это такое?

— В Тбилиси дали. Американский. Против радикулита. Пятнадцать рублей стоит.

— Снимите.

Развязывая пояс, старик удивился:

— Поворачиваюсь! Сижу!

— А сейчас встанете. Где ваши брюки?

Я достал из шкафа брюки, рубашку, помог надеть туфли.

— Вставайте!

Отар Степанович поднялся, сделал шаг.

— Ну что? — Я подстраховывал его, стоял рядом.

Недоуменная улыбка показалась на лице старика. И вдруг исчезла. Я встревожился.

— Моя Натэлла. Извините, раз вы уж здесь, сердце у неё.

— Хорошо. Посмотрю. Только идите за ней сами.

— Сам? — Старик с испугом взглянул на расстояние, отделяющее его от двери.

— Не робейте, Отар Степанович. Вперед!

Старик робко двинулся. У самой двери обернулся, выдохнул:

— Не болит.

…Пока я занимался одутловатой Натэллой, у которой действительно оказалось нездоровое сердце, привели её двоюродную сестру с воспалением седалищного нерва. И тут произошёл сбой: как я ни бился, женщине не становилось легче. Вконец измучившись, отпустил пациентку, и тут же на её месте возник мальчик с гландами.

После мальчика Тамрико умолила выйти во двор, куда привезли ещё одного острого радикулитчика — колхозного агронома.

Спускаясь по лестнице, я ужаснулся. Двор был полон народа. У раскрытых ворот стояли машины, подводы с лошадьми.

— Что вы наделали? — шёпотом сказал я Вано, шествующему рядом со стулом в руках.

— Они все заплатят, заплатят.

— Вы с ума сошли. Никаких денег я не беру.

— Не берете? — огорчился Вано.

Сидя на стуле, я принимал пациентов. Нодар, Вано, Тамрико ассистировали мне. То приносили стаканчики с водой для насыщения её энергией, то устанавливали очередь, прекращали брань. Краем глаза я порой замечал, как по двору довольно бодро снуёт Отар Степанович.

Непомерная усталость наваливалась на меня, а народа всё прибывало. Самым поразительным было то, что люди продолжали излечиваться. Снималась зубная боль, головная, стихали рези в желудке, в придатках. Переставали болеть сердца.

Отпустив очередного пациента, я сидел в изнеможении, расслабленно уронив руки, когда, раздвигая толпу, показался коренастый милиционер с лейтенантскими погонами.

«Заберут», — подумал я. Мне уже было всё равно.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте.

— Фурункулез лечить можете?

Я смотрел на лейтенанта, который торопливо расстёгивал китель, чувствовал, что выдохся окончательно.

— Завтра.

— Что?

— В другой раз. Извините. — И я начал валиться со стула.

…Нодар и Вано, поддерживая, вели меня к машине, Тамрико расчищала дорогу.

Открытый багажник «запорожца» был доверху забит какими‑то банками, пакетами, узелками. Отар Степанович и один из вчерашних парней втаскивали на забитое мешками заднее сиденье тяжёлую бутыль.

Меня усадили рядом с Вано. Поехали вдвоём, так как для Нодара и Тамрико места не осталось.

Машина вырвалась из села, покатила вдоль реки. Солнце уже клонилось к горам.

Вано остановился возле своего дома, помог выйти. На воротах белела наколотая на гвоздь бумажка. Вано снял её, развернул. Потом подал мне.

Это была телеграмма. «Возвращайся. Мама больна. Анна».

2

Йовайша задал новое упражнение: перед сном надо вспомнить весь день, увидеть себя со стороны, будто смотришь немой фильм. А когда дойдёшь до вечера — вспоминать в обратном порядке. На следующий день нужно вспомнить уже два дня туда и обратно, далее — три дня. Так до семи дней сразу.

Поначалу это очень трудно. Застреваешь на встречах, разговорах, ситуациях. Порой ловишься на том, что не видишь себя или выпадает часть дня — кажется, невозможно вспомнить, что ты делал, где был. Обратный порядок воспоминания, задом наперёд, сперва смешон и странен. Это как кино, пущенное вспять.

Но постепенно замечаешь, что при обратном порядке вспоминается гораздо больше деталей, подробностей. Это в конце концов объяснимо. Совершенно необъяснимо другое: когда идёт обратный порядок и глядишь на себя со стороны, особенно если это связано с быстрым проходом по улице, поворотом за угол, — всем телом чувствуешь реальное дуновение упругого ветра. Он сшибает тебя, сопротивляется твоему на–оборотному перемещению в пространстве.

Сегодня в лаборатории спрашиваю Йовайшу: что же это такое?

Отвечает, по своему обыкновению коротко и загадочно:

— Ведь вы читали труды пулковского астронома Козырева? Время — это энергия. Оно имеет вектор.

3

Я помню об этом дне. Весь год помню. Подвел черту под прежними стихами. Под собой прежним. Какое счастье, что я тогда не подарил Поэту свою первую книжку.

Всегда писал искренне. Можно хотеть быть искренним, но не уметь им быть. Это мне было дано с самого начала. Но я пытался смотреть на жизнь глазами Маяковского, Уитмена, того же Поэта.

Теперь учусь видеть сам, искать свои слова. Как трудно понять действительность, которая в упор смотрит на тебя каждый миг. Кажется, понять её до конца невозможно. Загадка. Задуманные стихи в процессе творчества вырываются из‑под контроля. В итоге выходит не совсем то, что замыслил. И в этом «не совсем» — какой‑то сокровенный, тайный подсказ.

Зато ни одно из новых стихотворений напечатать не удаётся. Виктор Борисович Шкловский, Борис Слуцкий, Михаил Светлов — редактор первой книжки — не дают пасть духом, поддерживают.

Жизнь продолжает цыганить меня по командировкам от случайных газет и журнальчиков. Где я только не был за этот год: жил на острове Шикотан, видел с борта рыболовного сейнера Тихий океан, японские берега, занесло в феврале в Смоленск, поздней осенью — во Льгов, потом за Полярный круг — в Воркуту.

Куда б я ни приезжал, людей почему‑то тянет рассказать мне свои беды. А беды? на белом свете много.

Я рвусь помочь. Яростно пишу статьи, очерки. Хожу в Москве по чужим делам, обиваю пороги учреждений. В отличие от стихов, статьи и очерки публикуются. Но как? Редакторы вытравливают почти всю остроту проблем, вписывают своё. «Да это антисоветчина, вы что — хотите, чтоб вас арестовали, а нас с работы сняли?» Порой мне стыдно того, что выходит на страницах газеты или журнала под моей подписью. Это не я. Не то, что я думал, что хотел сказать. Все мои старания не могут никому помочь. Ничто не меняется. Безнадёга.

С такими делами, с таким настроением встречаю Новый год.

На «Соколе», как раз наискосок от дома, где живут Левка с Галей и Машей, я сижу в квартире испанских политэмигрантов Педро и Роситы. Здесь находится и приехавший из Парижа повидаться со старыми друзьями легендарный командир интербригадовской части — Рамон. Здесь чешка Ружена, сидела восемь лет в наших лагерях. Реабилитирована. Здесь Искра, болгарка, с которой я подружился ещё в Литературном институте.

Связная подпольного ЦК, совсем девчонка, она была выслежена фашистами, пережила пытки, приговор к смертной казни. Ее спасло наступление Советской Армии. Теперь Искра приехала собирать в Библиотеке имени Ленина материалы для книги о Платонове. Это она привела меня сюда.

Последним приходит Хосе — советский испанец, родившийся здесь. Он моложе всех. Есть в нём что‑то неприятное: демонстративный жест, с которым поставил бутылку коньяка, то, как фамильярно лезет целоваться с Рамоном.

Рамон седой, лицо — в шрамах.

Он привёз из Парижа ящик испанского вина и стеклянный сосуд с длинным носиком.

Учит меня пить «по–каталонски». Нужно одной рукой высоко поднять этот сосуд, полный красной, как кровь, жидкости, нагнуть и ловить ртом тугую струю. Под общий хохот я, конечно, залил свою белую рубашку, наглаженную мамой.

Искра заставила меня прочесть стихи.

В красной мокрой рубашке сижу перед ними, читаю самое сокровенное, тревожусь: не дойдёт, плохо знают русский.

Но Рамон сильной рукой треплет по голове, по плечу, говорит:

— Артуро, камарадо, нет грустить. Увидишь — все переменяется. И ещё — узнаем смерть Франко. Ты, я пойдём по Мадриду вместе…

Первое воскресенье после Нового года наступает через четыре дня. То самое воскресенье, когда меня ждёт Поэт. А вдруг забыл, вдруг стихи не понравятся? И хочется ехать, и страшно.

Днем меня зовут к телефону. Звонят из районного отделения милиции, требуют, чтобы явился к семи вечера, в комнату номер одиннадцать.

Зачем? Почему в воскресенье, да ещё вечером? Никаких объяснений не следует.

Что ж, значит, не выпало мне ехать к Поэту. Да он, должно быть, и в самом деле забыл — больше года прошло…

Не чувствуя за собой вины, являюсь в райотдел милиции на улице Станиславского. Прохожу мимо дежурного, отыскиваю комнату номер одиннадцать, стучу.

Встречает пожилой человек в штатском, вежливо предлагает снять пальто, сесть к столу, где светит настольная лампа.

Сажусь, спрашиваю:

— В чём дело?

Он вынимает из ящика книжку стихов, вырезки из газет и журналов — мои статьи и очерки. Говорит, что является поклонником таланта, не пропускает ни одной публикации.

Снова спрашиваю:

— В чём дело?

— Где вы были на Новый год?