Здоровые и больные — страница 5 из 8

— Зачем же вас отвлекать? Вам некогда!

— Он не поймет… никогда не поймет, — забубнил Паша.

— Кто? — не понял я.

— Мой муж хочет сказать, что Липнин не поймет вашего отношения к больным. По самой простой причине: он — не врач.

Маша часто переводила высказывания мужа на общедоступный язык.

Назавтра был день операций… Все знали, что в такие дни я по утрам подобен глухонемому: бесполезно ко мне обращаться, о чем-либо меня спрашивать, если это не имеет отношения к операции. И все же ровно в восемь ноль-ноль мне позвонил Липнин:

— Так как вчера ваши ординаторы сделали мне операцию без наркоза, я считал себя вправе позвонить в операционный день. Как только освободитесь, зайдите ко мне.

— Что это значит?

— Я как раз и хочу узнать.

— Не напрягайтесь, Владимир Егорович, — попросила Маша.

И я понял, что причина звонка ей понятна.

После операции, сбросив в умывальник резиновые перчатки и стянув марлевую повязку на подбородок, Маша и Паша подошли ко мне с таким видом, словно собирались представить для ознакомления школьные дневники с плохими отметками.

— Мы внесли вчера весомый вклад… в дело дальнейшего ухудшения ваших отношений с главным врачом, — сообщила Маша.

— Каким образом? Вы же умчались на кинопросмотр.

— Вот из-за этого-то… — забубнил Паша.

— Мой муж хочет сказать, что мы опаздывали, торопились — из-за этого все и произошло.

Слово «муж» Маша пока еще произносила с большим удовольствием.

— Это была сцена из комедии Бомарше, — продолжала она. — Или Гольдони… Но, как я полагаю, с трагическими последствиями.

— Хватит меня запугивать. Переходите к фактам. — Мы стали ловить машину, потому что опаздывали. Я уже объясняла… — А в этой вчерашней спешке Маша, как я понял, искала смягчающее вину обстоятельство. — Так бы мы поехали на автобусе, а тут стали «голосовать»… И вдруг отъехавшая от больницы «Лада» притормозила, дверца распахнулась. И женщина, которая была за рулем, предложила нас подвезти. Интересная дама! Впрочем, все женщины за рулем кажутся мне такими. По-моему, и тебе, Паша? Когда они попадаются на пути, ты оборачиваешься и делаешь вид, что тебя привлекает уличная «наглядная агитация». Так вот. Мы стали продолжать в машине разговор, который начался в ординаторской. Женщина была незнакомая — и мы разнуздались.

— До какой степени? — спросил я.

— Я, к примеру, сказала о заветной мечте Липнина: чтобы все нужные ему люди враз заболели и залегли в нашу больницу, а еще лучше — чтобы их можно было запихнуть к нам здоровыми! Как назло, мой муж, всегда такой задумчиво-молчаливый, тоже внезапно разговорился… Когда подъехали… мы, естественно, стали благодарить, а она отвечает: «И вам спасибо! Я прослушала ваш разговор с особым интересом». Я спрашиваю: «Почему с особым?» — «Потому что я жена Липнина!» И захлопнула дверцу. Беззлобно захлопнула… Она мне понравилась! Я даже подумала, что муж и жена — не обязательно одна сатана.

— Так и шептались у нее за спиной?

— Ну да… Она же вела машину.

— Что-то в этом есть неприятное…

Я видел Семена Павловича разным: угрожающе деликатным, обретающим самообладание и теряющим его. На этот раз он мог бы произнести: «Я рад: наконец маски сброшены!» Но он выглядел растерянно-гневным или даже скорее гневно-растерянным.

Для того чтобы дома все было «в полном порядке», Семен Павлович решался нарушать порядок в нашей больнице. Он давно стал крепостью для своего дома и хотел, чтобы в ответ его дом был его крепостью. А Маша и Паша невольно посягнули на прочность самого главного крепостного сооружения.

— Вы говорили о запрещенных приемах? — начал Семен Павлович. — Но в чем они заключаются? В нанесении ударов по запретным… я бы сказал, по заповедным местам человеческой жизни… Семьи!…

— Это произошло случайно. Они вообще не собирались наносить вам удары. И, поверьте мне, сожалеют. Но иметь свое мнение…

— Никто не может им запретить? Понимаю. Их мнение меня не тревожит. Но мнение жены… Она доверчивый человек — и ваши телохранители ей понравились. Даже их имена в сочетании показались ей трогательными.

Он был откровенен потому, мне казалось, что ждал моей помощи. Он знал: если ждешь ее, надо рассказать врачу все. Хотя не смог удержаться и в очередной раз не назвать Машу и Пашу моими телохранителями.

— Жена не в курсе наших производственных дел. Я не посвящаю ее… Но она знала, что в коллективе меня уважают. Это ей было приятно. И вдруг я предстал каким-то чудовищем. Она восприняла их наветы как «глас народный». (Я не улавливал привычных отработанных интонаций: он впервые был вполне искренен.) Поверьте: дома я не скандалил, не возмущался — я просто хотел объяснить ей… Но она не поверила мне, расплакалась и уехала ночевать к матери. Там у Маши и Паши найдется союзница!

Липнин посвящал меня в тайны: на это я не рассчитывал.

— Они рассказали вам о моей жене?

— Она их очаровала.

Эта правда повергла его в окончательное смятение:

— Она не может… не очаровать! Вы не представляете себе, какая у меня…

«Нет, фотографии под стеклом — не реклама, — подумал я. — Он любит жену». Позже я понял: и сына он любил такой неразборчиво-оголтелой любовью, что способен был ради него рискнуть жизнью чужого сына. Я понял: он столь дорожил своим домом, что не замечал других домов на земле — пусть рушатся, пусть горят. «Не опасен ли для людей такой человек?» — думал я позже. Но в тот момент, видя, как он утерял все признаки своего обычного состояния, я испытал чувство жалости.

Даже жестокий человек хочет, чтобы к нему были добры. Даже коварный желает, чтобы с ним были откровенны и прямодушны. Семен Павлович нуждался в моей помощи, рассчитывал на нее.

— Маша и Паша огорчены, что так получилось, — повторил я. — Приношу за них свои извинения.

— А вы не могли бы извиниться за них… перед моей женой, а? Верней, опровергнуть их! Не могли бы? — попросил он. — Она знает, что вы пользуетесь авторитетом… у многих больных. Что к вам стремятся попасть… Это бы для меня имело значение!

Теперь он почти умолял.

— Опровергнуть я не могу.

— Не хотите?

— Нет, именно не могу.

Видевший слезы Цезаря должен погибнуть — это я понял уже на следующий день. Семен Павлович повел атаку на хирургическое отделение… Начинать с Маши и Паши он счел слишком явным, неосмотрительным. И первый удар пришелся по Коле.

— Вашими руками — правой и левой… Так вы, помнится, охарактеризовали своих ординаторов? Именно вашими руками меня встряхнули, нет, сотрясли: я обвинен в своеволии, в волюнтаризме, то есть как раз в том, в чем давно пора обвинить вас. — Теперь уже не осталось ни малейших признаков его вчерашнего состояния. — Отныне я буду неукоснительно придерживаться действующих законов и правил. Как может тринадцатилетний ребенок жить в больнице? Да еще в вашем отделении, которое должно быть стерильным. В отделении, где должен царить особый покой! А какой ущерб наносите вы психике мальчика. Он становится свидетелем ежедневных трагедий и потрясений.

— Потрясением для него будет разлука с матерью. К тому же он не мешает нам.

— Может быть, он даже помогает?

— Представьте себе… Умеет точно определять, кто из больных выглядит лучше, а кто хуже, чем накануне.

— Диагност! Что он окончил?

— Шесть классов.

— Стало быть, «устами младенца»?

— Точнее сказать, глазами… Но глаза и уста у детей находятся в непрерывном взаимодействии.

Липнин погладил стекло, под которым была фотография его сына:

— Рассуждать о воспитании, не имея своих детей, все равно что давать советы больным, не имея медицинского образования. Сейчас многие склонны к этому… Но собственного сына вы бы в хирургическом отделении не поселили!

— Коля останется с матерью, — сказал я твердо. — И лишь вместе с ней покинет больницу. Это будет дней через десять.

— Вы нарушите мой приказ?

— Я надеюсь, что вы… ничего такого мне не прикажете.

— Уже приказал. В письменном виде!

— Тогда придется нарушить.

— А мне придется наказать вас. Все в этом мире совершается на основах взаимности, Владимир Егорович. Только так!

Вечером я пригласил Колю сразиться в шахматы.

Он вызывал во мне гораздо большую жалость, чем Нина Артемьевна. Ее физические тяготы, благодаря медицине, становились временными. А его я от тягот избавить не мог. Давно приняв на себя недетские хлопоты, Коля перестал быть ребенком. Беззаботность, эта привилегия раннего возраста, обошла его стороной. И как-то естественно было, что всем играм и развлечениям он предпочитал шахматы.

Мы располагались в моем кабинете. Его худое лицо не менялось. Оно всегда было сосредоточенным, будто он обдумывал очередной ход. Коля подпирал свою круглую белобрысую голову обветренными кулаками. Волосы на макушке безалаберно росли в разные стороны. Во всем его облике только это и было по-детски беспечным. Он не хватался за фигуры без надобности, долго размышлял — и неизменно проигрывал.

— Меня хотят выгнать? — спросил Коля, обдумывая ход.

— Откуда ты взял?

— От сестры Алевтины. Ей главный врач приказал. Я сорвался с места и выскочил в коридор.

Сестра Алевтина оказалась в своей комнате: спешить ей было некуда, и она засиживалась допоздна, воспитывая, как говорил Семен Павлович, других сестер «своей фронтовой беззаветностью».

— С этого дня вы будете выполнять только мои указания, — четко произнес я.

— Если они будут соответствовать указаниям главного врача, — процедила сестра Алевтина.

И губы исчезли с ее лица.

Я привыкал к больным… Особенно к тяжелобольным, за жизнь которых приходилось бороться. Я был признателен им за то, что они выздоравливали. Я любил их за это.

А за то, что Нина Артемьевна, сраженная смертельным, как все считали, ударом, наконец поднялась, я полюбил Колю.

После моего отказа выселить мальчика из хирургического отделения Семен Павлович избегал общаться со мной. Но все же сказал на одной из утренних конференций, которые были довольно долгими, но по старинке назывались «пятиминутками»: