«Здравоохранение» Кюхельбекера и русский литературный канон — страница 2 из 6

Особое значение в данном контексте приобретает тема «убогости», т. е. слабости или болезненности стратегий литературного текста. Понятие «силы» текста (главный критерий каноничности с точки зрения Блума) обрастает многообразными смысловыми коннотациями. Главным тем не менее остается определение литературным произведением условий его собственного существования, при которых становится возможным завоевание «лаврового венка» канона. Перед нами случай ярко выраженной канонической souci de soi («заботы о себе» — термин М. Фуко).

«И мыслей мертвый капитал / Отвеюду воскресить прикажешь: / Не так ли, друг? — Ничуть. Куда! / „Пишите оды, господа, // Как их писали в мощны годы…“» Как кажется, наиболее значимо здесь «воскрешение капитала мертвых мыслей» и соответствующие биолого-медицинские импликации, не в последнюю очередь связанные с теми стратегиями высказывания, которые я рассматривал выше.

Анжамбман внутри строфы является поэтическим протестом против заключения самой поэзии в рамки определенных правил, он интересен также с точки зрения поэтического голоса: располагаясь в середине речи строгого критика, он с легкостью может быть интерпретирован как бунт самих стихотворных строк против воспевания оды или против любой жанровой «заботы о здоровье» в целом.

Описание в стихах Кюхельбекера расстрелянного и разорванного тела как эмблемы судьбы русских поэтов, а также выведенный Пушкиным образ «драконовского критика» и его отношение к «смерти» и «воскрешению» мыслей могут быть прочитаны в терминах телесной заботы литературы о себе. Тело и его здоровье составляют предмет заботы, которая обращает литературный канон в аллегорию, проецируя в нее и саму себя.


Задача данного текста, краткое теоретическое и историческое введение к которому я предложил выше читателю, состоит в следующем: определить место Кюхельбекера в русском литературном каноне, выявить средства, с помощью которых Кюхельбекер пытается позиционировать себя относительно этого канона. Этот вопрос будет рассмотрен на фоне находящихся на вершине канона сочинений Пушкина. Я также постараюсь осветить ту литературную ситуацию, в которой Кюхельбекер оказывается «канонически больным и слабым», а Пушкин «канонически здоровым и сильным». Иными словами, за счет какой силы звучание пушкинского слова достигает неизмеримо большего числа слушателей, нежели поэзия Кюхельбекера. Кто слышит это звучание? И чье «слышание/слушание» наделяет тексты Пушкина силой? Какие следы стремления к каноническому здоровью мы можем обнаружить в самих текстах, какие приемы используют эти тексты, заботясь о собственном каноническом здоровье?

Я буду опираться на идеи, развитые М. Фуко в его «Истории сексуальности» (в первую очередь в книге «Забота о себе» («Souci de soi») [Foucault 1984]; [Фуко 1998]), а также Э. Канторовичем в книге «Два тела короля» [Kantorowicz 1957], использовать для объединения двух подходов «Западный канон» X. Блума [Bloom 1994]. Основываясь на этих трех классических работах, каждая из которых оказала несомненное влияние на саму историографию, я хотел бы исследовать медицинские аспекты тропов телесности, используемых в этих работах, чтобы затем поставить вопрос о том, могут ли эти тропы быть приложимы к литературному канону. Следующим моим шагом будет рассмотрение канонической позиции Пушкина и Кюхельбекера, тексты которых представляются мне релевантными поставленным вопросам.

3«Западный канон» Канторовича? «Два тела» блума

А ТЫ, БОЛЬНОЙ ПОМАЗАННИК, ВРУЧАЕШЬ

СВОЮ СУДЬБУ БЕСПЕЧНО ТЕМ ВРАЧАМ,

КОТОРЫЕ ТЕБЯ Ж И ОТРАВИЛИ.

КИШАТ ЛЬСТЕЦЫ В ЗУБЦАХ ТВОЕЙ КОРОНЫ;

ОНА МАЛА, КАК ГОЛОВА ТВОЯ…

(«Ричард II», акт II, сцена 1)[5]

Работа Канторовича «Два тела короля. Очерк политической теологии Средневековья» может рассматриваться как исследование проблемы королевского статуса в Средние века. Его релевантность для источников каноничности представляется на первый взгляд неочевидной. Суть заключается в том, чтобы взглянуть на Канторовича как на писателя, на создателя произведения, которое использует литературный канон и претендует, таким образом, на собственную каноничность, нежели как на историка.

Канторович дважды прямо говорит о литературном каноне: он анализирует шекспировского «Ричарда II» и политическую философию Данте, пространно цитирует не только политический трактат «Монархия», но и «Божественную комедию», рассматривает самого Данте как «обобщенный образ человека или олицетворенное в образе поэта человечество».

Несмотря на то что Данте творил тремя веками ранее Шекспира, именно он становится объектом заключительной части исследования Канторовича, в то время как первые главы посвящены «Ричарду II». Обращение к этим двум авторам, которых Блум считал своеобразным «стержнем» «западного канона», в обратной хронологии может вызвать сомнение у теоретиков литературы, поскольку создает опасный прецедент использования художественного произведения в качестве исторического источника. Действительно, в «дантовской» главе Канторович высказывает следующее, на мой взгляд, неоднозначное и не вполне отчетливо сформулированное суждение:

Провидения Данте-поэта находятся в неизменно сложном взаимодействии с аргументами Данте — политического философа, хотя в иных аспектах эти два способа человеческой деятельности в сфере духа предназначены быть друг другу опорой. Дантовская «тяжко продвигающаяся» логика, хотя и совершенно ясная, последовательная для всего его творчества — была тем не менее отчетливо линеарной, поскольку каждая точка мыслительной протяженности располагалась на пересечении бессчетного количества других точек и протяженностей. Следовательно, любая попытка воспроизвести размышления Данте-философа в «прямолинейной», игнорирующей комплексность взглядов поэта манере едва ли избежит опасности обращения в плоскую банальность. Более того, интерпретатора подстерегают здесь многочисленные ловушки. Любое отклонение от логично последовательной аргументации, столь любезной для литературного критика, немедленно ввергнет его в безбрежность дантовских спекуляций, которая поглотит интерпретатора, уподобляющегося Улиссу Данте, который отправился в свой последний Путь в Неизвестное.

Определение литературной и политической философии как «двуединого подхода к области духа» достаточно проблематично. Яркое изображение подстерегающего историка «кошмара соскальзывания из саморазрушительной „линеарной“ интерпретации в дантовскую „спекуляцию“» свидетельствует о том, что Канторович испытывает явственный страх прикосновения (Berührungsangst) к «литературному». В то же время Канторович завершает свои рассуждения о Данте и книгу в целом настоящим «апофеозом литературного». Он предшествует эпилогу: «Лапидарно, как подобает римлянину, Вергилий выразил эту идею в шести счерпывающих словах, когда, прощаясь с учеником, завершил свое напутствие так: „ТЕ SOPRA ТЕ CORONA Е MITRIO“». Данте дарует корону и митру самого Данте — нет нужды говорить о том, что эта строка чревата импликациями и аллюзиями, что ее смысловая наполненность неисчерпаема как неисчерпаемо любое насыщенное жизнью произведение искусства.

Все эти рассуждения имеют единственную цель: обосновать дантовскую Адамоцентричную или антропоцентричную концепцию королевского статуса, соотношение «человека» и «Человека», homo и humanitas, Adam mortalis и Adam subtilis. Учитывая это, мы с большей легкостью (или, напротив, с сомнением) воспримем последующие дефиниции английских юристов, утверждающих, что «натуральное Тело [короля] соединяется с Телом государственным, заключающим в себе королевские Сан и Достоинство». Или: «Тело государственное, присовокупленное к Телу натуральному, уничтожает Несовершенства Тела натурального». Теперь нам очевидно, что странные на первый взгляд тезисы юристов означают следующее: с философской точки зрения король как Король или как Носитель Короны есть осуществляющаяся во всей полноте реальность, в то время как натуральное тело индивида — только потенция. Тем же обосновываются и прочие качества короля как Короля: он неуязвим в младенчестве и здоров в старости, не грешит и не ошибается. Король — актуализация всех королевских потенций и одновременно носитель character angelicus, двуединства, которое теоретики государственности толкуют исходя либо из божественного двуединства, либо из двуединства справедливости и закона, народа и государства.

Поэту остается лишь зримо запечатлеть напряженное взаимодействие «двух тел» в человеке, осознать, что humanitas (согласно римскому праву— средство божественного воплощения) суверенно по отношению к homo, выразить сложные взаимосвязи и взаимозависимости в сжатой, одновременно простой и многозначной и потому истинно человеческой формуле: «Я над самим тобою тебя венчаю митрой и венцом». В чем суть этого действия поэта? Согласно моей гипотезе, Канторович с помощью риторического жеста или captae benevolentae историка предоставляет «поэту» право изречения начальных и конечных истин. Подспудно осознавая ограниченность рамок собственного дискурса, он в то же время отводит «поэзии» весьма двойственную роль в своей аргументации.

В разделе, предваряющем анализ «Ричарда II», Канторович более однозначен, хотя боязнь усложнения поэтических «спекуляций», которыми оперирует поэт, приложима к Шекспиру в большей степени, чем к Данте. Действительно, «спекуляция» как наглядное изображение, наполненное тропами, базирующимися на представлении о «двух телах короля», неизменно находится в центре дискурса Канторовича, посвященного произведениям искусства.

Ключевая для исследования, посвященного «Ричарду II», формулировка из «Двух тел короля» присваивает литературному творчеству исключительную значимость и власть: «Юридическое понятие двух тел короля неотделимо… от творчества Шекспира. Во многом благодаря Шекспиру необычный образ, исчезнувший из современной правовой мысли, и по сей день сохраняет насущное и общечеловеческое звучание. Именно Шекспир этернализовал эту метафору. Она стала не только символом, но сутью, ядром одной из его величайших пьес: „Трагедия короля Ричарда II, — трагедия