Зеленая ночь
ПОВЕСТИ
ЗЕЛЕНАЯ НОЧЬ
1
Заяц сразу опрокинулся на спину. Он терся спиной о землю, будто у него чесались лопатки, и бил в воздухе передними лапами. Джавад еще не опустил ружье, еще стоял, прищурив левый глаз, правым смотрел, как бьется подстреленный заяц. Потом повернул голову, все так же, одним глазом, взглянул на Гариба: вроде бы губы у Гариба дергались. Джавад открыл левый глаз, посмотрел обоими и убедился: тонкие синеватые губы дергались.
Гариб не отрываясь смотрел на качавшиеся под ветром метелки пожелтевшего камыша. Одна рука была сжата в кулак, другая вцепилась в воротник рубашки; длинные топкие пальцы дрожали. Потом рука Гариба бессильно упала, и Джавад мысленно чертыхнулся — чего он связался с зайцем?! Джавад опустил ружье и вздохнул. На месте, где только что бился заяц, стояла лужица крови, а сам заяц из последних сил упирался в землю передними лапами, тащил перебитые дробью задние ноги, пытаясь уйти, уползти в полынник. Вдруг голова его задергалась, маленькое тельце напряглось, вытягиваясь, заяц свалился на бок и закричал, как кричит от боли грудной ребенок.
Шея и грудь Джавада покрылись потом. Он закрыл глаза, чтоб не видеть зайца, не видеть его ставших вдруг тряпичными ног. «Чтоб у тебя руки отсохли, дурень!» — выругал он себя сквозь зубы. Ему показалось, Гариб услышал. Он глянул на него…
Топча сухую полынь, Гариб быстро уходил прочь. Торопясь, он размахивал руками, худые лопатки так и ходили под голубой безрукавкой.
Джавад догнал его у небольшого арыка. И то лишь потому, что тот сам остановился, иначе ему ни за что б не угнаться за Гарибом. Парень сидел на бровке арыка и смотрел прямо перед собой. Джавад хотел сказать чего-нибудь такое, поласковей, но ничего не приходило на ум. С трудом переводя дух, Джавад отбросил ружье, в другую сторону — сумку и встал на колени. Набрав в пригоршни мутной воды, плеснул себе в лицо, но приметил у самой воды маленьких зеленоватых лягушек и выпрямился.
— Охолодился бы… — сказал он, не отрывая глаз от лягушек, и, сняв кепку, провел мокрой рукой по маленькой круглой голове.
— Не хочу, — ответил Гариб, тоже смотря на лягушек.
Джавад резко повернул к нему голову. Шея собралась жирными складками, лицо побагровело, плоские, широкие уши налились кровью. Но губы у Гариба уже не дергались, пальцы не дрожали, и Джавад, тихонько вздохнув, отвернулся. Тотчас шея его расправилась, кровь отхлынула с лица, уши стали нормального цвета. Тыльной стороной ладони Джавад отер капли с куцего плоского подбородка и снова вздохнул. «Правильно говорится: хотел бровь подправить, глаз выколол. Фарач как сказал: чистый воздух — самое его лекарство. А он зря не скажет, он в этих делах покрепче любого профессора. Ну я и сделал, как сказано, привел парня в заповедник, пускай, думаю, хворый на природе побудет, зверей поглядит, пташек всяких, воздухом чистым подышит. Шутка сказать, два месяца отвалялся, пролежни по всей спине… Можно сказать, воскрес. А Фарач прямо заверил меня: недельку в заповеднике побродит, воздухом целебным подышит, и сойдет с него эта желтизна, порозовеет парень. Все правильно, зря только я зайца… Знал ведь, не может он крови видеть. Бывало, курице башку рубишь, так на улицу убежит. Да, не надо было. Недодумал. Считал, может, развлечется… Охота как-никак. Сам-то я эту охоту в гробу видал».
Почувствовав, что брюки на коленях промокли, Джавад хотел было подняться, но колени глубоко увязли в раскисшей от воды земле. Упершись руками, Джавад кряхтя поднялся на четвереньки. Теперь руки увязли, меж толстыми белыми пальцами выперла черная жижа.
— Вот раскормился, туша! — кое-как поднявшись, проворчал Джавад. — Не человек стал. — Он вытер одну ладонь о другую и обернулся к Гарибу: — Сто шесть килограмм — это тебе как? А ведь сорок два года. К пятидесяти, бог даст, сто шестьдесят наберу! — Джавад посмотрел на свой круглый, трясущийся живот и, будто впервые в жизни обнаружив собственную тучность, сокрушенно покачал головой. — И на кой человеку столько сала? А?
Гариб смотрел на сухую полынь и силился улыбнуться, представляя себе зятя худым. Был он худым, конечно, был. Это все мастерская, шапки. Как пришел мальчишкой пятнадцати лет, так с тех пор и крутит швейную машину. Двадцать семь лет будто гвоздем прибит к табуретке с подушечкой. Как тут не растолстеть? А он еще и поесть не дурак. Утром сливки, в обед — пити, да пожирней давай, вечером, что жена ни сготовит, полкастрюли ему. Железа кусок и тот разжиреет.
Джавад оглядел свои измазанные брюки, взглянул на ружье, на сумку… Разбросал, теперь нагибайся… Взял ружье за ремень, поднял. Гариб поглядел на него, потом оба посмотрели на ружье, и оба вспомнили зайца. Гариб отвернулся. Джавад тихонько опустил ружье на землю, пошел, взял сумку и сел рядом с Гарибом.
— Хлеб с пендиром поешь? — спросил он, шаря рукой в сумке.
— Не хочется.
— Ну тогда вот… Помидорину возьми… Витамин.
— Не буду.
— Надо есть. Фарач тебе что сказал? Витамины! Бери, бери! Хоть так, без хлеба пожуй.
Джавад сунул Гарибу помидорину. Положил на чорек добрый кусок пендира, вдохнул полную грудь свежего степного воздуха и вонзил в чорек крупные зубы. Жалко, нет винограда. Будь вместо этого помидора добрая гроздь «хазари», Гариб, может, и склевал бы по ягодке. Он сам читал в прошлогоднем календаре, что виноград чуть не от всех болезней лечит. Вот нету его еще — только ягодки завязались.
Джавад огляделся, потянул носом. Шашлычок бы тут пожарить. Как дышится, а!..
А дышалось действительно хорошо. Вроде бы солнце то же, что в поселке, а здесь оно не калит насквозь, не заставляет исходить по́том. Ветерок влажным прохладным языком облизывает траву, камыши, кустарник… Желто-зеленая трава чуть колышется, как вода в реке. А там, за камышами, Белое озеро.
Гариб тоже глядел туда, вдаль. Но помидорину даже не надкусил.
Джавад разозлился.
— Ну чего хмуришься? — хриплым голосом спросил он; проглотил не жуя, и кусок торчал в горле. — С зайцем мы, конечно, дурака сваляли. Не надо было. Лучше б в себя пальнул, честное слово!
Непрожеванный кусок пробился наконец в желудок, но в груди, под костью, застряла боль. Не зря говорил покойный Гасанкулу — да будет земля ему пухом! — не глотай не прожевавши. Понимал человек, как есть, что есть. Соль, перец, пряности — до тонкости знал, куда чего. «Собственная утроба ближе брата родного» — его слова. Человек был… Только не время его вспоминать, сейчас парнишку успокоить надо.
— Чудной ты, Гариб, — не переставая жевать, заговорил Джавад. Он уже перестал хрипеть, голос у него был тонкий, как у подростка. — Ведь если подумать, для кого все создано: птицы эти все, животные? Для человека. Все, что ни есть вокруг, существует для человека. Птица — чтоб убил, мясо ее съел, заяц — чтоб… — Джавад закашлялся; он в жизни своей не пробовал зайчатины, брезговал. — Может, скажешь, не надо стрелять зверей? А что тогда с ними делать? Пускай старятся да на пенсию выходят?
Гариб молча досасывал помидорину. Джаваду все больше хотелось есть. Медная кастрюля Кендиль маячила у него перед глазами. «Вечером долму из баклажанов сготовлю, обязательно приводи Гариба». Этими словами проводила его жена, и теперь, куда бы он ни повел носом, отовсюду доносило баклажанной долмой. Румяные, исходящие парком баклажаны. Джавад любил поливать их катыком с толченым чесноком. Польешь — белый катык смешивается с янтарным жиром… Рот у Джавада наполнился слюной, челюсти заработали быстрее; он открыл глаза и с удивлением обнаружил, что в сумке пусто: ни чорека, ни пендира, ни помидоров. Помидоры-то когда ж он успел?
— Чего-чего, а поесть твой зять молодец! — Джавад отложил в сторону пустую сумку и сокрушенно покачал головой.
Давным-давно не совершал он таких прогулок, и сейчас у него ныло все тело. Неплохо бы прилечь прямо тут, у арыка, но при Гарибе он почему-то стеснялся развалиться и захрапеть; уж если заснет, так часа на два.
Джавад хотел было предложить Гарибу: «Давай полежим», но вовремя вспомнил, что Гариб только-только отлежал два месяца.
Запах долмы не переставая щекотал ноздри. Джавад сглотнул слюну и вдруг с ужасом подумал, как далеко они сейчас от дома. «Машины здесь днем с огнем… А пешком когда еще дотопаем? Гариб парень хворый, я тоже ходок не очень. Не попадется машина…» Додумать свою мысль Джавад не успел — из-за кустов ежевики вышли двое мужчин с ружьями через плечо. Джавад вгляделся — Серхан и Адыширин.
Мужчины перепрыгнули через арык и остановились. Серхан смотрел на ружье Джавада. Джавад — на Серхановы новые брюки. «Японские. В нашем магазине брал. Давились за ними!.. Моего размера не было, тоже взял бы… А Серхан-то каков: больше двух лет ко мне не наведывается. Культурный стал, без кепки ходит. Не по вкусу, видно, стал мой пошив». Джавад посмотрел на приплюснутую кепчонку Адыширина и подумал, что этот так, видно, и родился в своей кепчонке. Сколько он себя помнит, на Адыширине всегда были эта выгоревшая, неопределенного цвета кепка и кирзовые сапоги. «И зимой и летом кирзу носит!»
Упершись руками в землю, Джавад тяжело поднялся.
— Адыширин! Не пекут они тебе ноги?
Адыширин поглядел на свои сапоги и ничего не ответил.
Серхан не видел Гариба с тех пор, как тот слег, и просто глазам не верил. Что сделалось с парнем! Руки висят как плети. Кажется, поверни их, и затрещат, сломаются, будто сухая ветка. Шея тонкая-тонкая. Глаза провалились, не видно их, только зрачки сверкают.
— Твое ружье? — стараясь не смотреть на Гариба, спросил Джавада Серхан и кивнул на лежавшую в траве двустволку.
— Мое.
— Охотничий билет есть?
— Билет?
— Я выстрел слышал. Ты стрелял?
— Да вот зайчишку уложил…
— А хоть мышонка. Нельзя здесь стрелять — ясно? — Голос Серхана звучал сухо. — Знаешь ведь, здесь заповедник. Нам не зря деньги платят, охранять поставлены. Если каждый по одной птичке…
— Да какая там птичка! — перебил его Джавад. — Я в жизни воробья не подбил! И ружье-то, видит бог, заржавело висевши. Так уж, ради Гариба, для прогулки… А птицу мне чего стрелять? У меня этих курей-цыплят без счета, да таких, что на молочного ягненочка не сменяю. — Он говорил, а сам смотрел на Серхана и думал: «Это ж надо, какие щеки! Будто его, подлеца, гранатовым соком полили!.. Вот бы Гарибу такой румянец!..»
Серхан наклонился, поднял с земли ружье.
— Ружье я у тебя забираю, уста[1] Джавад. Акт составлю.
Ерунда это, дурака валяет парень. Отнять ружье? Да он, Джавад, этому Серхану самое малое двадцать кепок сшил! И папахи шил. А шапку! Вон там, в Белом озере, Серхан подстрелил двух бобров. Из двух шкурок шапка выходит — загляденье! Что ж он, забыл?
Джавад улыбнулся, но увидел, что Серхан и не думает отвечать улыбкой, подобрал губы.
— Что это он? Адыширин!
Адыширин пожал плечами с таким видом, будто все это не имеет к нему ни малейшего отношения. Как же так? Адыширин тоже охранник, в заповеднике работает. А по годам так он Серхану в отцы годится. Чего же Серхан при старших вперед лезет? Непорядок.
— Забираю твое ружье, — Серхан перекинул двустволку через плечо.
Джавад снова взглянул на Адыширина:
— Это что ж такое, а?
Адыширин снова пожал плечами:
— Он старший, не я.
Джавад не раз слышал, что Серхан скор на расправу, поймает такого с ружьем, так разуважит, что после его приема человек и близко не подойдет к заповеднику. И не случалось, чтоб кто-нибудь жаловался в милицию. На всякий случай Джавад решил не выводить парня из себя. Наклонился, поднял пустую сумку.
— Жертвую тебе свое ружье, — миролюбиво заявил он. — Бери.
Сказать-то сказал, а подумал совсем другое: «Подлец ты, Серхан! Что ружье денег стоит — это дело второе, главное — слух пойдет, у Джавада ружье отняли. Мужчина отдал ружье мальчишке. И ведь хватило наглости! Каких только я тебе кепок не шил: и «восьмиклинку», и «короткий козырек», и «аэродром»… Конечно, они тебе теперь ни к чему, Джавадовы кепки. Их теперь в магазине навалом. А совесть-то есть у тебя? Сопляк!»
— Ну ладно, забрал ружье, и делу конец… — Джавад сунул сумку под мышку. Продолжать смысла не было. — Пойдем, браток! — позвал он Гариба.
Гариб не трогался с места. Он стоял, устремив на Серхана глаза, сверкающие в провалах глазниц, и Серхан, похоже, старательно отводил взгляд.
Адыширин взглянул на бледное лицо Гариба, что-то шепнул Серхану и молча уставился на носки своих грязных сапог.
Серхан подошел к Джаваду.
— Держи! — он протянул ему двустволку. — Прощаю на этот раз. Ради него. — Он кивнул на Гариба. — Больше чтоб не шатался тут с ружьем. Будь здоров, уста Джавад!
И мать была на веранде, и сестра, и семеро ее ребятишек стояли рядком один к другому. И Гюльсум стояла в сторонке, прислонясь к оконной раме, скрестив на груди руки. Все не отрываясь смотрели на калитку, прорезанную в железных воротах.
Когда калитка наконец отворилась и появились Джавад с Гарибом, Кендиль, не выдержав, сбежала вниз. Толкая друг друга, бросились за ней ребятишки. У Малейки тоже не хватило терпения — поспешила навстречу. Одна Гюльсум не тронулась с места.
Кендиль подошла к брату, положила ему руки на плечи. Вгляделась.
— Смотри, мама, он совсем другой стал! Клянусь! Видишь, какой цвет лица. Видишь?
Малейка видела, что лицо у сына такое же, как было, желто-серое, но согласно кивнула.
— Да, получше стал, — сказала она.
Джавад поглядел на одну, на другую женщину: верить или не верить.
— Воздух там, как каймак, — на всякий случай сказал он, протягивая сумку обиженно хныкавшему светлоглазому мальчишке.
— Дай бог тебе здоровья, Джавад! — вздохнув, сказала Кендиль. Обернулась к веранде и, увидев, что Гюльсум стоит, как стояла, чуть заметно покачала головой. Ну куда это годится? Невеста, можно сказать, не сегодня завтра обручение, а девке до него будто и дела нет. А не приведи бог, что случится? Стоит, стенку подперла! Выйди к нему, порадуйся! Я ж не говорю, чтоб при людях на шею ему вешаться. Девушка должна быть стыдливой. Стыдливой!.. Тьфу! Проклятая девка!
Не зная, на ком сорвать злость, Кендиль тряхнула за плечи сынишку, все еще нудившего возле отца:
— Чего сопли распустил? Воет, воет, как сова на развалинах!..
Джавад поглядел на мальчонку.
— А чего он, Кендиль?
— Да ты в его новой кепке ушел, вот он и убивается.
— Какую такую новую кепку? — Джавад снял с головы кепку, оглядел ее внутри и снаружи. — Надо же, правда!
Мальчик схватил свою кепку и мигом перестал ныть.
Гариба не радовали ни возгласы сестры, ни восторженные вопли племянников. Он просто бога молил, чтоб Гюльсум, стоявшая у окна на веранде, не подходила к нему. Столпились, смотрят, словно коня на продажу выставили. Расхваливают! Будто он сам не знает, какой он сейчас. И совершенно ни к чему, чтобы Гюльсум его жалела. Девушке нужен здоровый, сильный парень, мужчина нужен, а не чучело ходячее! Не поймешь этих родственников — и как им пришло в голову помолвить его с Гюльсум? Хотя, когда они все это затевали, он был здоров как бык…
Высокий лоб Гариба, впалые щеки, шея — все было покрыто крупными каплями пота. Джавад даже испугался — чего это он так вспотел? А-а, стесняется!
— А ну, пошли! — начал он разгонять ребятишек. — Чего собрались? Дядю Гариба не видели? — Ни жену, ни тещу турнуть он не мог, но, чтобы поскорее прекратить все это, подвел итоги: — Гариб, слава богу, поправляется. И прогулка ему на пользу. Гасанкулу не зря говорил: ходи больше — проживешь дольше.
Сказал и закашлялся. Во-первых, подобные речи никогда не могли принадлежать Гасанкулу, все его наставления касались только еды. Во-вторых, если есть на свете человек, который, можно сказать, совсем не ходит, так это он, Джавад. Из дома — в мастерскую, из мастерской — домой. А от дома до мастерской пятисот шагов не наберется… Но Джавад недолго пребывал в растерянности. Как только аромат баклажанной долмы коснулся его ноздрей, он сразу обрел доброе расположение духа, дивился лишь, что не сразу учуял долму. «Нос подвел. Выходит, старею».
Джавад, пыхтя, одолел четыре ступеньки, ведущие на веранду, увидел Гюльсум, молча стоявшую у окна, нахмурился. Чего она? Джавад обернулся, взглянул на Гариба, затерявшегося среди ребятишек, и ему стало нестерпимо жаль девушку.
— Кендиль! — сердито крикнул он внезапно охрипшим голосом. — Пошевеливайся! С голоду подыхаем!
Стоило Гарибу взглянуть на потолок, у него начинало рябить в глазах. Тысячи раз пересчитал он эти серые от времени доски. И справа налево считал, и слева направо — двадцать две штуки. Двадцать две доски были бесконечны, как бесконечны были рассказы матери про школу и про директора Якуба. Сейчас она опять завела про это. Снова, в который раз, на все лады расхваливает мать Якуба-муаллима, молит бога о милости для всех его почивших родственников.
— Уж такой человек, таких больше нету. Работать много не велит. Подмела, говорит, утром в классе и иди себе. У тебя сын больной, за сыном ухаживай. А если дела какие неотложные, и совсем можешь не являться. Такой человек, пошли ему…
— Мама! Не надоело тебе?
Малейка не обиделась. Чего ей обижаться? Слава богу, ее мальчик не наглец какой-нибудь… Притомился, отдохнуть хочет. Поправляя одеяло, она внимательно посмотрела сыну в лицо, чуть заметно вздохнула. Ничего. И то слава богу. Теперь уж, хвала всевышнему, по эту сторону. А мясо нарастет. Выправится ребенок, лучше прежнего будет.
Прежний Гариб был ни худой, ни толстый. И хотя румянец не полыхал на его щеках, больным никогда не казался. Говорил мало, больше думал. А вот о чем думал — змею живую за пазуху сунь, не скажет. Школу Гариб не закончил. Как умер отец, сказал, пойдет работать. Принуждать никто особо не стал, учился он так себе, ни шатко ни валко, а у единственной сестры и без него шестеро.
Первый год Гариб ходил в учениках у парикмахера, потом понял, что тут мастера из него не будет. Решил податься на курсы водителей. Что ж, дело хорошее. Пока собирался поступать на курсы, подошло время, взяли в армию.
Вернулся через два года, мать пристроили в школе уборщицей, Кендиль родила седьмого.
Гариб пришел из армии окрепшим, в плечах раздался, но все равно полгода зять не разрешал ему работать. «Пускай отдохнет. За два года ребенку досталось». Ну, а по прошествии полугода собрались всей семьей, подумали и решили, что нечего парню метаться туда-сюда, пусть Джавадово ремесло осваивает. Чем плохо шапки шить? Руки чистые, ноги в тепле, ни излишков у тебя, ни недостатков, спи спокойно. Да и дело хлебное. Слава богу, хватает еще мужчин, которым шапки нужны. Пускай летом и ходят с открытой головой, а зимой снег, мороз — без шапки не обойдешься. Азербайджан есть Азербайджан, не Африка.
Утром Гариб вместе с Джавадом шел в мастерскую, вечером они вместе возвращались домой. Приглядывался, прислушивался, делал, как учил его зять, — успешно постигал науку.
Джавад совсем уж собрался рядом со своей открыть мастерскую для Гариба — по комбинату бытового обслуживания, — но тут нежданно-негаданно вышла большая неприятность. Гюльсум по секрету сообщила дяде, чтоб немедленно приезжал к ней в Баку — случилась беда.
Гюльсум училась на последнем курсе фармацевтического техникума, не сегодня завтра должна была получить диплом, и Джавад не на шутку обеспокоился. Не иначе, экзамены завалила. Еще-то какая может быть беда? Девушка скромная, идет — глаз не подымет, говорит с кем — краснеет как яблоко.
Джавад взял денег — расходы будут — и отправился в Баку.
Вернулся он через два дня сам не свой. Оставил лавку на попечение Гариба, снова отбыл в Баку и оставался там пять дней. На этот раз Джавад приехал вне себя от бешенства. На все вопросы Кендиль отмалчивался, сказал только; «В тихом омуте-то, оказалось, черти водятся».
Спустя недельку-другую как-то вечером сидели они втроем — Малейка с Гарибом и Кендиль. Болтали о том о сем, а потом Кендиль вдруг и говорит: «Вот что, братик, Гюльсум наша — сам видишь — цветок-девушка, зачем на сторону отдавать? Жениться б тебе на ней, и пусть бы жила у отцовского очага».
Малейка согласилась: «Верное твое слово. Мы ведь, сынок, с Джавадом родня, один корень. Так пускай от того корня ветви ветвятся. В тяжелое время дядя Джавад выручил нас с тобой. Кормил, поил. Мы у него кругом в долгу. Да и она сирота безответная, ни отца, ни матери у девочки…»
Если говорить честно, Гарибу и в голову не приходило жениться на Гюльсум. Нравиться она ему нравилась, но чтоб жениться!.. Конечно, если Джавад хочет. Он за Джавада умереть готов, не то что взять замуж его племянницу.
После того как Гариб согласился, настроение у Джавада понемногу стало налаживаться. Через два дня он поставил в мастерской вторую швейную машинку. «Я подумал, зачем нам еще мастерская? Одной хватит. Будем рядышком сидеть да работать».
Но тут случилась новая беда.
Как-то раз, когда подошло время обеда, Джавад встал и потянул за руку Гариба: «Пошли, заправимся!»
Гариб помотал головой: «Подожди, дядя, чего-то паршиво мне…» И положил голову на швейную машинку. Несколько раз простонал и закрыл глаза. В груди резало нестерпимо, будто кто ковырял ножом. Что же это? Бывало, у него последнее время побаливало, давило под ложечкой, но чтоб так… Мокрый весь: лицо, шея, грудь… Левая рука онемела…
Гариб попытался встать. Ноги были как ватные. Снова сел. Боль вроде стала отступать, но сердце будто сорвалось с места. Оно не билось ровными сильными ударами, а трепыхалось, как выброшенная на сушу рыба. Время от времени оно вообще переставало биться, и тогда Гариб широко раскрывал рот, чтоб побольше захватить воздуха…
Джавад с ужасом смотрел на серое лицо парня, покрытое мелкими бисеринками пота.
Не мешкая, он поймал машину, привез шурина домой и послал старшего сынишку к Гюльсум в аптеку. «Она вроде врача, с лекарствами дело имеет, должна знать, какое от чего».
Пришла Гюльсум, покусывая от смущения губы, посмотрела у Гариба язык, горло, оттянула нижние веки. «Я думаю, это печень». И дала какие-то таблетки.
В полночь приступ повторился, под утро — еще. Гариб лежал без сил, есть ничего не мог, только просил пить.
Гюльсум два дня не отходила от его постели. Когда начинался очередной приступ, девушка бледнела не хуже самого Гариба и, не умея помочь, надушенным платочком вытирала ему пот.
Гарибу не нравились таблетки, которые она ему давала, — от таблеток его мутило, — но нравилось, что Гюльсум с ним сидит.
Раз вечером, когда Гюльсум собралась уходить, Гариб, осмелев, коснулся ее руки и негромко сказал: «Не уходи». Гюльсум до полночи просидела возле него, пересказывая индийские фильмы, которые во множестве видела в Баку. Гариб не выпускал ее руки, держал он ее неумело, неловко, словно щупал пульс. Что там было в индийских фильмах, Гариб не вникал, он слушал ее голос, и на его бескровных губах скользила слабая, больная улыбка. След этой улыбки оставался на его лице и тогда, когда он заснул. Пока не начался новый приступ.
Приступы не прекращались. На третий день Гюльсум сказала Джаваду, чтобы позвал хорошего врача.
Джавад никогда не имел дел с врачами. Какой хороший, какой плохой? Положившись на удачу, он пригласил к Гарибу первого же врача, который вышел ему навстречу. Врач был молодой, лет двадцати пяти, но, похоже, знающий, потому что, увидев лекарства, принесенные Гюльсум, улыбнулся и покачал головой. «Выбросьте. Это от дизентерии лекарства, от поноса». Кривыми быстрыми буквами врач стал писать рецепт. Джавад стоял возле него, но, сколько ни старался, не смог разобрать ни одного слова, а потому окончательно убедился, что перед ним настоящий специалист. «Будете давать больному по столовой ложке три раза в день. И вот эти таблетки, — врач протянул второй рецепт. — Болезнь желудочная, а потому необходима строгая диета. Ничего жирного, мясо вареное, протертое. Вообще все в протертом виде. И без соли».
«Протертое… Без соли… Какая же это еда?» Джавад позвал жену, и врач подробно объяснил женщине, какая должна быть диета.
Кендиль кивала, стараясь понять и запомнить, но поняла только одно: от такой еды не то что больной — здоровый ноги протянет.
Джавад проводил доктора до ворот и сунул в кармам его кримпленовых брюк заранее приготовленную десятку. Молодой врач покраснел, как девушка, и смущенно забормотал, что это лишнее, потому что его долг…
Прошла неделя, прошло десять дней. Гарибу становилось все хуже. Приступы не прекращались. Протертая, безвкусная пища, которую со слезами на глазах подавала ему сестра, вызывала у него отвращение. Гариб ничего не ел, с трудом поднимался по нужде.
Молодой врач, похоже, был человек понимающий, но Джаваду почему-то не верилось, что это у Гариба желудок. Уж больно похожи его приступы на те, что случались с его отцом Новрузом, пять лет назад умершим от болезни сердца. Джавад старательно отгонял от себя эту мысль, но она не отставала: все так — и боль, и эта смертельная бледность, и пот ручьями… Каждый день Джавад приводил нового врача. Каждый ставил диагноз, каждый прописывал лекарства. Диагнозы были разные. Один — типун ему на язык! — брякнул, рак, мол, у парня. Но про сердце никто, слава богу, не заикался.
Приступы стали реже, но за месяц лечения Гариб вконец истаял под своим цветастым одеялом, настолько обессилев, что у него уже не было сил протянуть руку и коснуться руки Гюльсум.
Кендиль велела мужу везти Гариба в Баку. Джавад сразу же согласился. «В Баку так в Баку. Слава богу, я пока жив. А для Гариба последней копейки не пожалею».
И тут кто-то сказал Джаваду, что в районе есть еще один врач, доктор Фарач. Он хоть институтов и не кончал, техникум медицинский кончил в молодости, но дело знает получше тех, кто с дипломами. Фарач всякую болезнь понимает: и зуб вырвет, и перелом вправит, и при родах поможет. Случится, он и скотину, и птицу вылечит. Трудолюбивый человек: и косит сам, и траву скирдует, и овечек держит. А годы его немалые. Четыре сына у доктора Фарача, и все с высшим образованием.
Джавад подумал-подумал: «А, терять нечего!» — и привел доктора Фарача к Гарибу.
Этот доктор прежде всего стал расспрашивать Малейку: болел ли сын малярией? Была ли у него корь? Перенес ли скарлатину? Коклюш? Спросил, что больной ест. Узнав, что назначена строгая диета, но есть ее Гариб отказывается, понимающе покивал головой.
Окончив расспросы, доктор Фарач выпил три армудика чаю. Потом большой мозолистой рукой пощупал у Гариба живот, постукал по торчащим, как обруч, ребрам, покачал головой: «Ну, Гарибджан, да отсохнет у меня язык, ты, можно сказать, наполовину уже там. Как свечка таешь. А если человек, как свечка, таять стал, значит, все: отходную читать пора. Ты чего есть-то перестал? Не хочется? Конечно, не хочется: не сладкое, не соленое… А есть надо. А то помрешь. Тебе сколько лет? Двадцать два? Ребенок еще. Ну вот что, Гарибджан, хватит тебе в постели валяться! Вставай и начинай есть. Не встанешь с постели, не примешься за еду, внуками моими клянусь, не выживешь. Ни уколы тебе не помогут, ни лекарства, ни сам господь бог. Организм твой оголодал, истощился, клетки друг дружку поедают. Тебе нужна полноценная, хорошая пища. Зелень. Лук, кинза, укроп, румеск, щавель, — становись на четвереньки да щипли траву, как овца, — это твое лечение. И воздух. Больше гуляй. Если будешь делать, как говорю, и не поправишься через неделю, приди и плюнь мне в лицо».
Джаваду доктор Фарач сказал, что приступы у Гариба пройдут, пугаться их не надо. Это всего-навсего невроз, болезнь не опасная. На воздухе надо больше быть. В саду пусть работает. А вот в мастерской сидеть… Это парню никак не подходит.
Когда доктор Фарач ушел, Гариб попросил каши и, давясь, съел полтарелки.
С этого дня, преодолевая тошноту и отвращение к пище, Гариб начал есть. Дней через пять он, держась за кровать, встал на ноги. Перебирая руками по стене, добрался до двери, вышел на веранду. Взглянул на небо и улыбнулся.
Гариб улыбнулся, а мать и сестра заплакали. У Джавада тоже комок подступил к горлу. С этим комком в горле он вышел на дорогу, по которой гнали отары с летних пастбищ, и купил откормленного барана. Барана он привел во двор к доктору Фарачу, привязал его там под сливой. И, обратившись к жене доктора Фарача, удивленно взиравшей на его действия, сказал так: «Цены нет докторову языку. Сколько в районе докторов, никто помочь не мог, а Фарач одним языком парня на ноги поднял».
Когда он пришел обедать, во дворе блеял баран. Баран, которого он собственноручно привязал под сливой возле дома Фарача, стоял возле веранды и блеял, повернувшись к воротам. Джавад погладил барана по спине: «Кто ж это его привел? Фарач? Надо же! Еще и бескорыстный!»
…Гариб нарочно не открывал глаза. Боялся: если взглянет на мать, та опять заведет разговор про своего директора.
— Ты давеча у сестры не стал есть, — Малейка знала, что сын не спит. — Она тебе целую миску отложила. Разогреть?
У Гариба чуть дрогнули веки.
— Погаси свет, мама, спать хочется…
Но спать не хотелось. Наступила ночь, а Гариб все не мог уснуть. Он смотрел то в одну, то в другую сторону, но в наполненной мраком комнате видел лишь волочащиеся по земле, простреленные дробью заячьи лапы. О чем он только не пытался думать, чтоб выбросить из головы несчастного зайца, не слышать его предсмертного крика. Гариб представлял себе Гюльсум, сидящую совсем-совсем близко, но радости не было, в обессиленном болезнью теле не возникало сладкого трепета.
Гариб перевернулся на бок.
Через большое окно в комнату падал лунный свет. Видны были шелковица, стоявшая перед верандой, и тень, которую она отбрасывала на тропинку. Тихо, ни один листочек не дрогнет. Деревья, отдавшие уже плоды, стояли унылые, грустные…
Гариб подумал, что раненый заяц, наверное, все еще волочит обмякшее тело, пытаясь затаиться в кустах. И никто не придет ему на помощь, никто. А ведь у зайца есть сердце, мозг, должна быть и память. Что-то должно остаться у него в памяти. Что?! Направленный на него черный, блестящий ствол и человек, прищуривший левый глаз?
Зачем Джавад это сделал? Ведь у него же доброе сердце. Гариб слышал, что толстые люди вообще добрые, жалостливые. Джавад толстый. Очень толстый. Доктор Фарач сказал ему, чтобы поменьше ел. «Если так дело пойдет, скоро в шкуру не влезешь. Лопнет. Сердце у тебя салом обросло. А ожиревшее сердце ненадежное. В один прекрасный день умрешь, не приведи господи, семерых детишек осиротишь…» Интересно лечит этот Фарач. На испуг берет. Захочет — в зайца пугливого человека превратит. Опять заяц!.. А может, прав Джавад: все, что есть на земле, предназначено человеку? И каждый из людей имеет право на долю от всего сущего. Каждому по зайцу, каждому по фазану… Нет, если б не Адыширин с Серханом, заповедник давно бы уже опустел.
Сперва прокукарекал один петух, за ним второй, третий. Знают эти петухи свое время. Значит, и у них есть ум. Петушиный ум…
Луны уже не было видно, ушла за дом. Тень шелковицы легла на пол веранды. Когда она доберется до окна, наступит утро.
Тень проделала этот путь, закрыла окно, Гариб все не спал. Глаза щипало, в ушах стоял гул…
2
Ухватившись руками за кузов, напрягая бессильные руки, Гариб кое-как вылез из машины. Постоял, глядя вслед грузовику, окутанному облаком пыли. Взглянул направо. Да, это та дорога, сворачивает к заповеднику. Мальчишкой он тут бывал, собирал с ребятишками съедобную траву. Тогда вроде еще не было заповедника. И казалось, что места эти очень далеки от поселка. Теперь поселок разросся, дома незаметно шагнули к заповеднику, укоротив дорогу. Водители говорят: от крайних домов досюда всего шесть километров.
Тихо, тихо кругом, кажется, кашлянешь — оглохнешь. Кузнечики и те обленились трещать. Глубокая тишина степи, на горизонте сливающейся с небом, настораживала, пугала. Гариб стоял, не решаясь сойти с дороги. Поглядел по сторонам. На обочине что-то клевали жаворонки, невдалеке порхали над степью перепелки, и, словно поняв вдруг, что Гариба гнетет тишина, птицы защебетали, зазвенел жаворонок. Шагах в пяти от Гариба вдруг поднялся турач, стрелой взмыл вверх. Потом еще два…
Гариб не спеша шагал по степи. Сухая трава шелестела под ногами. К брюкам цеплялись головки репья. Он шел, поглядывая по сторонам. Вроде здесь. Да, где-то здесь Джавад подстрелил вчера зайца.
Вон тот арык, они там вчера сидели у арыка. Значит, немножко дальше. Гариб дошел до того места, где трава была заметно примята, и у него стали подкашиваться ноги. Кое-где на траве виднелись клочки сероватой шерсти. Чуть дальше острые когти прочертили глубокую борозду, земля была взрыта, трава выдрана. Кусок заячьего хвостика зацепился за кустик полыни. В пожелтевшей траве разбросаны мелкие окровавленные косточки… Джавад вчера уверял, что все в мире существует для человека. Не поверил он ему, и правильно. Вот, пожалуйста. И волк, и шакал, даже лисица имеет свою законную долю. Кому же из них достался несчастный заяц? Шакалу? Волку? Лисе? Интересно, о чем думал заяц в свой смертный час? Вспоминал человека с прищуренным левым глазом?..
Вчера Гарибу хотелось реветь, кричать, слезы душили его. Сейчас он ощущал только грусть, в душе было покойно и ясно.
Гариб лег на спину, сцепив над головой пальцы. Солнце еще не вылезло из-за камышей, воздух был легкий, прозрачный. Высокое небо словно затянуто голубым шелком. Гариб наслаждался. Глаза отдыхали от опостылевших досок потолка. Справа налево, слева направо… Двадцать две доски. Как раз столько, сколько ему лет. Ему двадцать два, Гюльсум двадцать. Хотел бы он, чтоб тут, в этой тишине, в этой безлюдной степи вдруг оказалась Гюльсум?.. Два месяца, лежа на спине, он смотрел на нее, как на потолок, — снизу вверх. Ни разу не поговорили по душам. А что бы он ей сказал? Гариб вдруг понял, что ему нечего сказать девушке, пусто у него в сердце. Окажись Гюльсум здесь, рядом, он держал бы ее нежную руку, любовался бы золотистыми волосами. Конечно, любовался бы, она красивая. Но говорить с ней? О чем? Начнет рассказывать индийские фильмы… Слушаешь — и засыпаешь.
Совсем рядом чирикнула какая-то птица. Гариб вгляделся, но ничего не увидел. Немного погодя послышался звук, похожий на кудахтанье…
Он встал и, прислушиваясь к этим странным, незнакомым звукам, пошел по тропе к камышам. Он шел по влажной, оседающей под ногами земле. Наконец тропа стала совсем узкой и вдруг оборвалась, уйдя в бесконечную, бескрайнюю голубизну. Гариб замер. Казалось, часть неба, отломившись, упала в камыши, стала озером, и высокий камыш, обступив озеро со всех сторон, держит его, как на огромной ладони, охраняя от бед и напастей.
Бескрайняя гладь озера, усыпанная сверкающими монетками бликов, играла и переливалась под солнцем. От легкого движения ветра монетки то дробились, мельчась, то сливались в более крупные.
Неподалеку от берега виднелись небольшие островки. Там, в редких камышах, муравьями кишели птицы — белые, желтые, зеленые, рябенькие, с хохолками и без хохолков…
Присев на корточки, Гариб с детским любопытством разглядывал птиц. Утята сердито толкали друг друга желтыми плоскими клювиками. Коротконогий белый гусь, чем-то, видимо, недовольный, тяжело взмахивал крыльями. Длинноносые выпи, круто изогнув долгие шеи, дремали, стоя на тонких как палки ногах. Две лысухи не переставая клевались.
— Эй, вы! Не драться! — Гариб схватил комок сухой травы и швырнул в лысух. — Нашли что — делите поровну!
Лысухи угомонились. Гариб, довольный, потер руки и поднялся. «Интересно, чем они кормятся?»
Пройдя камышами, Гариб не пошел по тропинке, а свернул налево. Обогнул заросли тамариска и прямо перед собой увидел сперва сторожевую вышку, потом деревянный домик.
За вышкой торчали из земли несколько саженцев шелковицы. Кругом полно было мусора: птичьи перья, шелуха лука, кости, гнилые помидоры, обрывки бумаги, корки… Над застарелой кучей отбросов жужжали большие зеленые мухи.
Вместо ступенек положены были один на другой два каменных «кубика».
Гариб отворил дверь. В сторожке никого не было, но дверь оказалась незапертой, и Гариб понял, что Серхан и Адыширин где-нибудь тут, поблизости.
Сторожка разделена была на две половины. В одной, полутемной, видимо, помещался склад. Один на другом стояли полные доверху мешки. Чуть в стороне большой бидон для воды. Примус, закопченный медный чайник, высокие резиновые сапоги, лопата, топор, веревка… Поломанные стулья.
В светлой комнате, ближе к окну, стояли две старых железных кровати. Грязные, невесть когда стиранные чехлы на матрацах все были в пятнах. На столе, втиснутом меж кроватями, закопченная керосиновая лампа, посуда… В изголовье кроватей висела старая одежда. Стены увешаны были вырезанными из журналов фотографиями девушек, деревянный пол покрыт был слоем грязи, грязь высохла, побелела, при ходьбе подымалась пыль.
Гарибу захотелось скорей уйти. Туда, в птичий мир, веселый, шумный и пестрый. Он вышел из сторожки и той же тропкой, меж камышами, направился к озеру. Странный звук заставил его остановиться. Там, где тропинка сворачивала, стоял мотоцикл с коляской. Мужчина в серой рубашке, присев на корточки, соскребал грязь с сапог. Услышав шаги, человек вздрогнул и обернулся. Гариб сразу узнал его. Мужчина в серой рубашке был Шаммед, «Шаммед-Лиса», как все, от мала до велика, звали его в районе. Сейчас он, бедняга, совсем не похож был на лису — стоял и растерянно улыбался. Не разобрав поначалу, кто этот человек, словно джинн возникший из камышей, Шаммед-Лиса прижал к груди руку и благочестиво произнес:
— Спаси господи!
Потом вгляделся, и смущенная улыбка соскользнула с его губ.
— Гариб, ты? — Маленькие глазки изумленно вперились в Гариба. — А говорили, при смерти! — Шаммед хмыкнул. — Ну и напугал ты меня! — Он подошел поближе и остановился, беззастенчиво разглядывая Гариба. — На кого же ты похож, а! Беременная баба увидит ночью — скинет!
Но Гариб не слушал его, Шаммед-Лиса это видел; глаза Гариба — казалось, единственное, в чем теплилась его жизнь, — не отрывались от коляски мотоцикла. Сиденье было прикрыто пустым залатанным мешком.
Чего он уставился? Шаммед подошел к мотоциклу и плотнее прикрыл сиденье, со всех сторон подоткнув мешок. Потом взял прислоненную к рулю двустволку и тоже сунул под мешок.
— Чего это тебя по камышам носит? — Шаммед насмешливо взглянул на Гариба. — А? Чего молчишь? Язык отвалился?
Осторожно, двумя пальцами Гариб приподнял мешок. На сиденье лежало несколько уток: остекленевшие коралловые глаза, окровавленные клювы… Вспомнился подбитый заяц, пытавшийся уползти в траву. В ушах прозвучал выстрел, другой… От этого вдруг взорвавшегося грохота у Гариба перехватило дух.
— Ты что, инспектор? — Шаммед-Лиса выдернул у парня из рук мешок и накрыл коляску.
Гариб снова приподнял край мешка, но глядел уже не на уток, а прямо в лицо Шаммеду.
Лиса прищурил голубоватые маленькие глазки.
— Чего балуешься?! Не ребенок ведь. Брось, Гариб! Сказано — брось!
Шаммед рванул мешок из рук Гариба.
— Ишь, хватает! Ты кто есть?! Без тебя найдется кому хватать! Законники, мать вашу! Из Тбилиси, из Еревана полно наезжает, бьют сколько влезет, и им только «пожалуйста»! А тут, понимаешь, подстрелил двух паршивых пичужек, так душу готовы вытрясти! Потому что те с подарками являются! Не знаешь ни черта, а суешься не в свое дело!
Гариб молчал, слушал. Потом, все так же глядя на коляску, негромко произнес:
— Вытаскивай! Клади птицу на землю.
Шаммед удивленно открыл рот. С головы до ног оглядел Гариба, усмехнулся.
— Надо же! — в сторону, словно говорил с кем-то невидимым, пробормотал он. — Мало тут легавых бродит, теперь этот взялся! — И сквозь зубы, пытаясь справиться с душившей его злобой, добавил: — Ты вот что… Не больно-то в камышах околачивайся. Знаешь, сколько тут кабанов. Соблазниться в тебе, конечно, нечем, да только кабан, как в раж войдет, не глядит на упитанность.
Он отвернулся и начал заводить мотоцикл. Гариб встал перед передним колесом, широко расставив ноги.
— А ну, пошел! — заорал Шаммед так, что на шее у него вздулись жилы. — Прочь, чахотка проклятая!
Затарахтел мотор.
Объехать Гариба Шаммед не мог, справа и слева стеной стояли камыши, под ними болото.
Мотоцикл медленно приближался. Переднее колесо коснулось Гариба, въехало ему между ног. Гариб не тронулся с места.
Оглушительный, сумасшедший треск мотора наполнил камыши. Задевая друг друга крыльями, разом вспорхнули птицы.
Гариб стоял как скала, сжимая коленями переднее колесо мотоцикла.
С дергающимися от злости губами Шаммед-Лиса заглянул в его непримиримо блестевшие глаза и слез с мотоцикла. Подошел, взял Гариба под локти и поднял. Гариб подивился его силе. С виду вроде худой, а крепкий, как ремень. Жилы на руках вздулись, того гляди — лопнут.
Гариб ждал, что Лиса швырнет его на землю, но тот осторожно, будто неся стеклянную посудину, сделал шаг в сторону и поставил его сбоку от тропы.
Через секунду Гариб снова стоял перед мотоциклом.
— Ну ты даешь! — Шаммед матюгнулся и слез с мотоцикла.
На этот раз он отнес Гариба подальше, но, пока усаживался в седло, Гариб снова успел загородить дорогу.
То, что Гариб был такой больной и чахлый, связывало Шаммеду руки. Щелкни — он и готов! Не дай бог, помрет от твоей руки!
Шаммед-Лиса сгреб Гариба за шиворот и изо всей силы швырнул в камыши. Гариб плашмя растянулся в луже, но тут же вскочил, как кошка, и, весь мокрый, бросился к мотоциклу.
Шаммед-Лиса схватил Гариба за шею, вымазанную липкой грязью.
— Да что ж ты ко мне прилип, липучка?! — чуть не плача, закричал он. — Ведь удушу, подлюга!
Шаммед-Лиса смотрел на заляпанное грязью лицо и видел два черных, непримиримо сверкавших зрачка. Ему вдруг стало не по себе. А вдруг спятил парень? Бродит чего-то в камышах…
— Отстань от меня, Гариб! Честью тебя прошу! Ну ради матери твоей Малейки! Чего он тебе дался, этот заповедник?! Ты ж ему не хозяин, не охранник. Садись сзади, домой отвезу. Ну? Пойдем, умою в арыке!
Гариб покачал головой.
Лиса понял, что уговорами ничего не добьешься. Избавиться от Гариба можно было только одним способом: бросить добычу и уехать. Но Шаммед-Лиса был не из тех лис, на которую крикнуть погромче — бросается наутек. «Бросить уток?! С ночи в засаде сидел, по грязи за ними шлепал! Нет, сдохну, а не отступлюсь! Плевать мне, что ты психованный!»
Крепко ухватив Гариба за руку, Шаммед дернул его, чтобы оттащить подальше; Гариб споткнулся, опрокинулся на спину. Не выпуская его руки, Шаммед волок парня по земле.
Рубаха треснула и разорвалась. Острые обломки камышин раздирали Гарибу кожу… Оттащив парня на несколько шагов, Шаммед хотел уже бросить его, но Гариб обхватил руками его ногу и изо всех сил прижал ее к груди. Вырвать ногу не получалось, Гариб висел на ней пудовым куском смолы.
Раздался треск мотоцикла, Шаммед вскинул голову, но тут же опустил ее, не пытаясь уже вырвать у Гариба свою ногу.
Серхан и Адыширин разом соскочили с мотоцикла. Адыширин подбежал к лежащему на земле Гарибу, поднял ему голову, вгляделся в измазанное глиной лицо… И вдруг ахнул:
— Гариб! Ей-богу, Гариб! — Потом снизу вверх посмотрел на Шаммеда: — Ты что же это? Хворый мальчишка, а ты?.. Паскуда!
Гариб наконец выпустил Шаммедову ногу.
— У него там полная коляска… — сказал он и, выплюнув грязь, кивнул на мотоцикл.
Серхан подошел к Шаммеду, схватил его за ворот.
— Попался, Лисица!
— Сколько веревке ни виться, а кончику быть! — сказал Адыширин и ладонью обтер Гарибу лицо.
Малейка обошла все дома на их улице, расспрашивала соседей.
Джавад побывал во всех трех чайханах, по нескольку раз наведывался в разные концы поселка — никто даже и не видел Гариба. Речка по щиколотку, ребенок упадет — не утонет. Будь во дворе колодцы, решили бы: в колодец свалился. Куда он мог деться? Ведь еле ноги таскает.
— Утром ушла, он спал. Пока в школу сходила, часа не прошло. Прихожу — нет парня. Куда, думаю, подевался? Послала к тебе соседского парнишку, думаю…
Малейка не договорила: отворив калитку, Гариб вошел во двор. Все были в сборе — и мать, и Джавад, и Кендиль, и семеро ребятишек. И все смотрели на него чуть не плача. Гарибу стало совестно.
— Есть хочу! — сказал он, поднявшись на веранду.
За два эти слова Кендиль с Джавадом простили ему все грехи. Мать со слезами на глазах бросилась к плите.
— Из дому уходишь — сказать трудно? — плачущим голосом завела она, но уже так, для порядка. — С утра места себе не нахожу. Ну где ты пропадал? Где?
— В заповеднике.
— В заповеднике?! — у Джавада отвалилась челюсть. — Один ходил?
— Один.
— А как же ты добрался?
— Туда с попутной, а обратно Серхан на мотоцикле подбросил.
Малейка окинула сына счастливым взглядом, только сейчас заметив, что на нем старая чужая рубашка.
— А где ж ты рубашку-то взял, сынок?
— Серхан дал. Я свою об кусты порвал. У них там в сторожке полно старья.
— Ты что ж, так весь день и ходил голодный? — Кендиль сердито отстранила прыгавшего у нее на руках малыша.
— Нет. Утром у Серхана поел.
— Спасибо тебе, господи! — Кендиль подняла глаза к давно не крашенному темному потолку. — И болезнь от тебя, и исцеление!
Малейка мысленно воздала хвалу всевышнему.
Джавад хотел было добрым словом помянуть доктора Фарача — на небе, мол, бог, а на земле Фарач, — но раздумал: вспоминать о нем — вспоминать недоброе время; минуло — и слава богу.
Гариб сидел у столба на полу веранды, свесив вниз ноги. Иногда спина его касалась столба, и он сдерживался, чтоб не морщиться.
— А почему Шаммеда Лисой зовут? — спросил он Джавада.
— Чего это ты его вспомнил? — удивился Джавад.
— В заповеднике встретил.
— А-а… Шаммед вечно где-нибудь в степи таскается, вот и прозвали… Да и шустер, подлец. Работать нигде не работает, а живет не хуже других.
Джавад умолк, прислушиваясь, как гудит в пустом животе. Из-за Гариба не поел вовремя, все бегал, бегал… И кишки молчали, как засохли, не вспоминал даже. А вот теперь голос подают. Джавад нетерпеливо взглянул на тещу, хлопотавшую у плиты.
3
И дверь, и окна мастерской были распахнуты настежь, и все равно дышать было нечем. Солнце садилось, тени стоявших напротив домов темными ковриками тянулись по земле.
Портной Муми уже закрыл мастерскую, и парикмахер Худуш закрыл свое заведение, и сапожник Велиш. Один Джавад не трогался с места. Сидел за швейной машинкой, подперев мягкой рукой подбородок, и размышлял: «Вот время пришло! Во всем районе десяток стариков осталось, что у меня шапки шьют. Помрут они, что буду делать? Фабрики вон какие шапки выпускают, красивые, ладные. Хочешь — кепку, хочешь — папаху… Гасанкулу, да будет земля ему пухом, говорил, бывало, голову почесать минутки нет, а сейчас хоть весь день чешись. Если так дело пойдет, спустишь, что на черный день припасено, а потом хоть иглой могилу копать. Гариба еще в это дело втравил…»
Джавад поглядел на пустую табуретку Гариба и тяжело вздохнул. Застой в делах, конечно, неприятность, но главное не это, главное — Гариб вытворяет черт-те что. Вот уже десять дней: удерет с утра в заповедник и до темноты не жди. Только о заповеднике и разговор. О женитьбе даже и не думает, вроде и ни к чему ему, не тянет семьей обзавестись. И про мастерскую ни слова. Слава богу, поправился, окреп. За дело приниматься пора.
— Здравствуй, Джавад!
Джавад поднял голову: привалившись к дверному косяку, Шаммед-Лиса щурил на него голубоватые глазки.
Чего это он явился? С тех пор как стоит мастерская, носа ни разу не показывал. Кепку решил заказать? Не похоже. А ведь чего-то ему надо… Такой не придет, чтоб о твоем здоровье справиться.
— Как делишки, Джавад?
— Понемножку…
— У тебя-то? Брось прибедняться! Твои ножницы не сукно, деньги режут!
Джаваду такое начало не понравилось. «Денег пришел просить? Не дам! На этом свете одолжи, на том получать будешь! Да и то, если ангелы с мечами стоять над ним будут да в котел кипящий толкать…»
— С чем пришел, Шаммед? С добром?
— От меня его отец родной не видел, а ты хочешь, чтоб к тебе с добром!
— Выходит, со злом?
— Нет. Жаловаться к тебе пришел.
— И на кого ж твоя жалоба?
Шаммед достал из кармана «Аврору», вынул сигарету и двумя пальцами стал разминать ее.
— На твоего шурина! — Он сунул сигарету в рот.
— На Гариба?
— А у тебя что, полно шуринов?
— Чем же он мог тебе насолить? — Джавад поднялся с табуретки. — Больной парнишка…
Шаммед раскурил сигарету, затянулся разок-другой…
— Никакой он не больной. Пускай я Лиса, — большим пальцем руки, державшей сигарету, Шаммед постучал себя по груди, — а он псих! Точно.
— Да что ж он тебе такого сделал?! — Джавад всерьез начал беспокоиться.
— Я в заповеднике пяток уток подстрелил, а твой Гариб у меня их из глотки вырвал! Присосался как пиявка, и ни в какую! Клянусь, Джавад, только ради тебя — я бы из него кишки выпустил! Ведь Серхан чуть не избил меня. Хорошо, Адыширин вступился.
Джавад представил себе загорелое лицо и мощные руки Серхана: «Врешь, Лиса, Серхан тебе хорошо выдал!»
— Будь их хоть сто, Серханов, против меня — тьфу! — Шаммед-Лиса так глубоко затянулся, словно решил сжечь легкие. — Закон за него — вот в чем дело.
— А ты не нарушай. Зачем закон нарушил?
— А если он мне не нравится, его закон? Ладно, Джавад, не об этом у нас разговор. Разговор о твоем шурине…
— Я потолкую с парнем. Чего лезть не в свое дело? Строгий наказ дам.
— В гробу я видел твои наказы! Гариб меня на две сотни выставил! Штраф взяли и ружье отняли. А для меня две сотни… Сам знаешь, зарплату не получаю.
— За пяток уток две сотни?!
— Да, две. Я уж не говорю про ружье. Какое ружье было — цены нет. А все твой сосунок! Клянусь, Джавад, только ради тебя не прикончил парня. Думал к нему пойти… Где он две сотни возьмет? Вшей и то столько не наловит.
Джавад давно уже все понял. Но тянул, надеялся…
— Чего ж теперь? — спросил он, не глядя на Лису.
— Что теперь? — Шаммед бросил на пол окурок, придавил его ботинком. — Покрой мой убыток, и все. Ружье уж ладно, не в счет.
Джавад опустился на табуретку. «Славно он хочет меня нагреть! Две сотни! Неужели отдать? А если не отдам?.. Ведь его, подлеца, не зря Лисой зовут, дождется случая, такое устроит — две тыщи рад будешь дать! Отдать или не отдать?»
— Шаммед! Половину возьмешь?
Лиса загнул на правой руке три пальца, а двумя ткнул Джаваду прямо в нос.
— Две сотни!
Откинув назад голову, Джавад посмотрел на жесткие кривоватые пальцы с грязными суставами и, вздохнув, поднялся с табуретки.
— При мне нету. Пойдем домой.
Шаммед-Лиса шел рядом с Джавадом, посмеивался, говорил что-то, но Джавад не слыхал его слов. «Вот, гляди, — думал он, — ему, сукиному сыну, и тридцати нету, а я, взрослый мужик, его боюсь. А он Серхана боится. А тому и вовсе двадцать пять. Что же это получается? Старшие боятся младших. Выходит, они сильнее. За одного закон, за другого сила, третий просто без совести… Вот сейчас Лиса возьмет и слопает мои две сотни. Честным трудом добытые. Гасанкулу, мир праху его, не зря говорил: ишак добывает, жеребец съедает!»
…Шаммед-Лиса уже нагнул голову, собираясь пролезть в комнатку, но Джавад тронул его за плечо:
— Тут постой, за воротами. Сейчас выйду.
Кое-как продравшись через стаю ребятишек, мгновенно облепивших его, Джавад поднялся на веранду и, не взглянув на Кендиль, обрадованно блеснувшую глазами, прошел в переднюю комнату. В доме их было пять, в одной ребятишки спали, в другой ели, но сюда, в маленькую комнату, помещавшуюся в торце дома, всем, кроме него и Кендиль, вход был заказан.
В углу комнаты, устланной ковриками и паласами, стоял старый большой сундук. Опустившись перед ним на колени, Джавад аккуратно сложил черное бархатное с бахромой покрывало. С трудом поднял тяжелую крышку, из-под груды одежды, пропахшей полынью, достал небольшой узелок, положил его на колени и, словно портянку, стал осторожно разматывать зеленую шелковую тряпицу. От денег, сложенных аккуратными стопками, как и от одежды, исходил запах полыни…
Проклиная Шаммеда, Джавад отсчитал двадцать розовых десяток…
— Что случилось, Джавад? — обеспокоенно спросила Кендиль, когда он вышел на веранду.
— Сейчас приду, — сказал он вместо ответа.
Отворил калитку, огляделся…
— На, бери. — Джавад протянул Шаммеду деньги. — И больше не нарушай закон.
Шаммед-Лиса поплевал на пальцы, не спеша пересчитал десятки, аккуратно сложил их, убрал в карман и улыбнулся:
— Маленькая у тебя голова, уста Джавад, а мозги имеются. Будь здоров!
После ужина, часок подремав на веранде, Джавад отправлялся на покой, и минут через пять спальня наполнялась громким храпом. Сегодня он ушел сразу, как собрали посуду, прошло полчаса, а храпа не было слышно.
Пришла Кендиль, легла. Джавад заворочался.
— Ты кому деньги-то отдал? — спросила Кендиль, положив ладонь ему на руку.
— Взаймы дал одному…
По голосу и по тому, как поспешно ответил, Кендиль поняла, что Джавад врет, но приставать не стала, даже не огорчилась. Кендиль никогда не лезла в денежные дела. «Он заработал, ему и тратить. Семьянин Джавад — лучше не бывает, как сыр в масле катаемся. И к матери моей, и к брату всей душой!»
Джавад осторожно вытянул руку из-под ладони жены, пристроил на живот. Рука показалась ему тяжелой, он переложил повыше — на грудь. «Повезло мне с женой. Золотая женщина. Только ради нее и маюсь с Гарибом. Не замажь я сегодня рот Шаммеду, ославил бы парня на весь район. Каково бы ей, бедной?..»
Где-то в глубине души Джавад чувствовал, что дело обстоит не совсем так, — Гюльсум замешана, но признаться в таком деле даже самому себе не позволяла гордость.
— Спишь, Джавад? — Кендиль дотронулась до его плеча.
— Засну, если дашь возможность.
Жена приподнялась на локте, заглянула ему в лицо, но в темноте ничего не разглядела.
— Что-то ты последнее время все спишь, спишь… — она огорченно вздохнула.
— Отпрыгался я, Кендиль, — устало, будто весь день камни таскал, сказал Джавад. — Было время — на совесть потрудился.
Жена тихонько засмеялась. Погладила его заросшую шерстью грудь.
— Так что ж выходит? Состарился?
Джавад виновато вздохнул. «Хорошая она женщина, вот только… Не понимает. Есть у меня настроение, нет — ее не касается, Конечно, молодая еще…»
Кендиль было тридцать семь, она родила семерых, но по виду никак не скажешь. Волосы смоляные, лицо гладкое. В теле, хотя вовсе не толстуха. И рослая, чуть пониже его; идет — половицы поскрипывают.
В комнате Гюльсум хлопнула дверь.
Джавад приподнял голову.
— Не спит?
— Уже дня четыре… Нету ей сна, — Кендиль убрала с его груди руку.
После «бакинской истории» Джавад не мог заставить себя ласково поговорить с племянницей. Поздоровается, бросит несколько слов, и все. Но стоило ему украдкой взглянуть на девушку, как сердце обливалось кровью. Словно тень легла на лицо, в глазах застыла печаль. Иной раз Джаваду так хотелось подойти к Гюльсум, погладить ее по голове, утешить, но он вспоминал «бакинскую историю», и кровь в нем вскипала: «Сама виновата. Затоптала мою папаху в грязь!»
Любил он племянницу не меньше своих детей, а может, и больше, потому что у Гюльсум, кроме него, Джавада, не было на свете ни единой родной души.
Мужа своей единственной сестры Ханоглана, скромного, трудолюбивого человека, Джавад почитал за брата. Ханоглан работал в школе у Якуба-муаллима завхозом, жил скромно. Была у него мечта — купить «Москвич». В конце концов мечта эта осуществилась — купил он машину. На новенькой машине поехали они с женой в гости, на свадьбу, и через два часа грузовик привез их тела.
Гюльсум тогда исполнилось десять лет. Девочка росла — лучше не бывает. Послушная, тихая. И вот тебе!.. Сбил девку с пути сукин сын! Какие ж они наглецы, нынешние, никакой на них управы! И на испуг его брал, и уговаривал — знать ничего не хочет. Я ее не насиловал, по доброй воле сошлись. Подавай в суд, пускай в тюрьму сажают, если закон есть. В суд!.. Знает, гнида, что никто подавать не станет, не дай бог, до района дойдет, на глаза людям не покажешься. Хорошо, Гариб есть, а то бы…»
Додумав до этого места, Джавад вдруг почувствовал, что весь вспотел. Гариб вел себя последние дни из рук вон, а тут еще Лиса блоху в шубу подпустил: ненормальный, мол, ваш Гариб, психованный.
Джавад с кряхтением перевернулся на бок. «А что, если задурит парень? Может, Гюльсум ему рассказала? Хотя нет, когда б им успеть? Болел, глаз с нее не спускал, а с этим заповедником и думать забыл про невесту. Вдруг заупрямится? Что тогда делать?»
От ночной тишины гудело в ушах. Джавад поднял голову, рядом сонно дышала жена.
— Кендиль!
— А? Что? — она мгновенно проснулась.
— Завтра сходи к матери, — шепотом сказал Джавад.
Кендиль разочарованно вздохнула, перевернулась на другой бок.
— Поговори с ней и с Гарибом потолкуй. Хватит ему по заповеднику шляться. Пускай в мастерскую идет. А потом… Пора обручение затевать. Расходы на мне, как раньше договорено. Свадьба тоже.
— Куда торопиться? — сквозь зевоту пробормотала Кендиль. — Дай парню в силу войти.
— Вошел он в силу! Еще как вошел! Значит, скажешь, кончай слоняться без дела. Слава богу, не маленький, нечего нас по всему району срамить!
— А что он такого делает?
— Сам знает. Только рот раскрой — сразу сообразит. Поняла, Кендиль?
— Ладно… Спи. Утро вечера мудреней…
Джавад поглядел в окно. Из окна Гюльсум длинной полосой падал свет на веранду. «Чего ж девчонка не спит-то?»
Джавад тихонечко слез с кровати. Нашарил пижаму, натянул ее.
Щурясь от света, Джавад сквозь забранное решеткой окно заглянул в комнату Гюльсум. Девушка сидела за столом, подперев руками голову, перед ней на столе лежала толстая книга.
Давно уже сидела Гюльсум над этой страницей. Прочла несколько фраз, забыла о чем, опять прочла, опять забыла… Весь день ей было как-то особенно тоскливо, в горле торчал комок, хотелось плакать. Дядя Джавад, Кендиль, семеро ребятишек в доме, почему ж она такая одинокая? Видно, дело не в том, сколько возле тебя людей! Отец нужен. Или брат — чтоб было на кого опереться, чтоб понимал тебя, поддержал в грудную минуту. Мать нужна. Мама. Положить ей голову на колени и плакать, плакать… Мама!.. Ей она рассказала бы все!..
…«Любви у нас с тобой не было, ни у тебя, ни у меня. Так, развлекались…» Как он это сказал!..
Господи, если это не любовь, что же тогда любовь? Стоило ей услышать его имя, у нее начинало колотиться сердце. Увидит парня, похожего на него, вся обмирает. Хосров, Хосров, Хосров!..
Буквы перед ней слились вдруг в сплошную серую массу. Ресницы стали влажными.
Девушка обхватила ладонями шею, положила голову на книгу.
Гариб?.. Она представила себе бледное лицо, бескровные губы… Насилуя себя, Гюльсум попыталась увидеть мужчину, будущего своего мужа, но видела запавшие глаза, дрожащие пальцы, неумело сжимавшие ее запястье… «Нет, нет!» Гюльсум затрясла головой. Она не услышала, как вошел ее дядя.
Джавад стоял в дверях, смотрел на Гюльсум, и сердце у него разрывалось. Его сестра, любимая его Хумар, пригорюнившись, сидела за столом. Ее кудри, которые не брала расческа, ее глаза, ее тонкие, шнурочками, брови…
За тонкой серой пеленой, стоявшей перед глазами, Гюльсум увидела дядю. Не смогла удержаться, всхлипнула.
— Не плачь, Гюльсум. — Толстые короткие пальцы коснулись густых волос девушки. — Слышишь, не плачь… — Голос Джавада прервался, как лопнувшая струна.
Уставившись на лампу, Джавад молча прижимал к груди голову девушки. Он часто, часто моргал, в горле першило, трудно было дышать…
4
Под шелковицей Малейка расстелила палас, раскинула на нем белоснежную скатерть. Рядом гудел сияющий медный самовар, Малейка слушала его мерное гудение и смотрела, как завтракает сын.
Гариб сидел на тюфячке, скрестив перед собой ноги. Он наливал чай на блюдечко, дул на него и отхлебывал. С того дня, как Гариб повадился в заповедник, он, встав с постели, сразу же начинал спешить. Он торопливо одевался, умывался, даже ел торопливо, даже говорил торопясь.
Не по нутру это было Малейке. Что, если так же, как он охладел к дому, сын охладеет и к ней? Она гнала эту мысль, уверяла себя, что Гариб настоящий сын, что мать не променяет ни на какой заповедник, но… Уж, может, бросить бы ему этот заповедник? Кендиль опять нынче приходила…
«Брось заповедник!» Легко сказать. Мать понимала, что именно заповедник воскресил ее Гариба, воздух тамошний, солнце, зелень… Доктор Фарач, дай бог ему долгой жизни, так и сказал: это ему самое лекарство. Пусть уж еще походит… Может, надоест, сам бросит.
— Не спеши, сынок. Ешь спокойно. Не убежит твой заповедник.
Но Гариб спешил. Так спешил, словно, задержись он на полчаса, в заповеднике солнце не взойдет. Давясь, Гариб проглотил кусок и почувствовал, все — есть не хочется. «Бездельником меня сестра считает, — думал он, рассматривая самоварный кран. — Прибегала чуть свет. Возвращайся, говорит, в мастерскую».
Он посмотрел на мать. Малейка показалась ему грустной. Тоже небось обдумывает слова Кендиль.
— Сестра вроде недовольная ушла… — сказал Гариб.
Мать подняла голову.
— Напрасно ты ее обидел, сынок.
— А нечего ей обижаться! В мастерскую я не вернусь. Она из меня всю кровь выжала! Хочешь, чтоб опять заболел?
Малейка молчала, будто и не слышала его слов, но Гариб знал ее ответ. Какая мать хочет, чтоб ее сын болел? «Чего они в самом деле? Не вернусь я в мастерскую! Доктор Фарач не велел. Забыли, что ли? В заповеднике работать буду. Там такое творится! Серхан с Адыширином никак не управятся вдвоем; вон он какой — ни конца ни края! Дай волю, лисы эти все живое истребят. Вообще не могу я без заповедника. Задохнусь, сердце лопнет!»
— Серхан обещал, в штат возьмет, — сказал он и поднялся с паласа.
Наклонился, взял со скатерти кусок чорека, сунул в карман и, не оглядываясь на мать, быстро пошел к воротам.
…Гариб не спеша шагал к озеру, плечами раздвигая камыши. Кое-где, где камыши стояли пореже, видно было, что трава уже полегла, сухая и желтая. Пахло сухим лакричником… Сейчас конец лета, над заповедником стоит круглое-круглое золотистое солнце, и все вокруг золотисто-желтое — летний цвет. Но скоро сентябрь, потом наступит октябрь, заповедник сбросит желтые одежды, оденется в красно-бурое, пригладится частыми дождями, а камыш, обронив на землю кору, станет тонким и слабым. А потом травы сгниют, смешавшись с землей, чтобы весной снова подняться из нее.
Птиц поблизости видно не было, но все кругом полно было их голосами: они щебетали, чирикали, крякали, гоготали… Гарибу казалось, птицы видят его, видят и узнают.
Он достал из кармана кусок чорека, раскрошил и крошки разбросал по земле. Вспомнилась песенка про цыплят, и он забубнил себе под нос: «Цып-цып-цып, цыпляточки, цып-цып, цып, ребяточки!..» Дальше он слов не помнил. Запел другую песню, слова этой песни он тоже знал с детства:
Ласточки, ласточки, ласточки!
Щебечите в гнездах своих…
Гариб понимал, что певец из него не очень. Да он никогда и не пел во весь голос, в голову не приходило. А тут распелся…
Озеро лежало перед ним спокойное, гладкое, без единой морщинки. Близко к берегу зеркальная прозрачность тускнела, замутненная прибрежной водой. Сухие ветки, листва камышей… От этого сырого гнилья шел запах сырости.
Солнце только еще вставало, и тень высоких густых камышей широкой полосой закрывала прибрежное мелководье.
Кроме комаров, лезших прямо в нос, и жужжащих повсюду мух, не видно было ничего живого. Птицы притихли в кустарнике, словно боялись потревожить покой мирно дремавшего озера. Дышалось легко, как после летнего освежающего дождя. А в поселке сейчас…
Когда Гариб вышел к сторожке, сперва ему показалось, что он не туда забрел. Нет, все правильно: вышка, домик… Что ж это происходит?
В тени сторожки стояли два газика. Номера нездешние. На капот одной из машин брошена кабанья шкура, на ней несколько жирных кусков мяса. Покрытая шерстью, окровавленная кабанья голова валяется в стороне, из приоткрытой пасти торчат огромные кривые клыки. В разложенном неподалеку костре, медленно остывая, тлеют головешки. Возле вышки дымит второй костер. Там что-то булькает в большом, закрытом крышкой котле. Вокруг разбросаны утиные перья и рыбьи головы.
Гариб подошел к расстеленной на земле скатерти. Сколько их тут сидело? Он пересчитал стаканы: семь штук. В нескольких еще осталось вино. Четыре бутылки — две с вином, две с водкой — были не начаты. Скатерть замарана, вся в вине, в жирных пятнах, корки, кости, окурки — не скатерть, а грязная тряпка. В больших тарелках куски мяса, покрытые застывшим жиром. Брошенные шампуры. «Так… Значит, вернутся, опять жрать сядут. Вон, в котле. На птицу охотиться прибыли… Семь человек… Если каждому по пятку уток…»
Гариб схватил шампуры. Раз, раз, раз! Четыре раза звякнули бутылки. Вино и водка залили и без того изварзанную скатерть. Шампуры он забросил подальше, насколько хватило сил. Но и этого было мало. Гариб подошел к котлу, поднял тяжелую крышку. Из котла ударил такой пар, что он даже не разобрал, что варится. Схватил горсть золы, бросил ее в котел. Постоял, подумал и перевернул котел кверху дном. Что же еще им устроить?.. Схватил кабанью голову, положил в машину на сиденье. Вроде немножко отпустило.
— Вот так, чтоб веселей гулялось!
Он присел на ступеньку отдышаться.
Солнце уже взошло и сияло сквозь беловатую дымку, похожую на пыль солончака. Гариб представил себе, как там, за густыми камышами, сверкает под солнцем озеро, солнечные блики золотыми монетками переливаются на поверхности воды, свежий утренний ветерок легонько треплет метелки камышей…
Он вошел в полутемную сторожку.
Серхан храпел, раскинувшись на железной койке. Грудь его вздымалась, как кузнечные мехи, лицо и шея были потны и красны.
С трудом приподняв веки, Серхан взглянул на Гариба и снова закрыл глаза. Сильные руки его были скрещены на груди, будто он демонстрировал свои большие японские часы с браслетом из белого металла.. Гариб окликнул его. Серхан что-то пробормотал, но уже через минуту сторожка опять наполнилась громким храпом.
И, словно в ответ на храп, в камышах затрещали выстрелы.
— Серхан! — Гариб схватил Серхана за пыльный сапог. — Вставай, Серхан! Смотри, что творится! Вставай!
Пружины взвизгнули, храп на секунду прекратился, потом стал еще гуще.
Гариб стоял на пороге, беспомощно оглядываясь по сторонам.
Со всех сторон — впереди, слева, справа — без умолку трещали выстрелы. Казалось, этой сумасшедшей пальбе нет конца, она всегда, вечно будет звучать в ушах!..
Ломая кусты, Гариб бросился к озеру. У самого берега прямо на него из камышей вышел человек. Толстый, в широкополой соломенной шляпе. Глаза у него были налиты кровью, лицо багровое.
Чуть поодаль стоял Адыширин. Увидел Гариба и, словно для того, чтоб показать ему, что не имеет никакого отношения к происходящему, обеими руками взялся за ремень висевшей на плече двустволки.
На озере стоял переполох. Птицы, почуяв смерть, хлопая крыльями, метались с островка на островок. Поверхность озера не переливалась солнечными монетками. На воде, распластанные, словно старые тряпки, открыв солнцу белые грудки, плавали четыре утки…
С трудом оторвав глаза от мертвых уток, Гариб посмотрел на ружье в руках толстяка, на патронташ, набитый патронами, и обернулся к Адыширину.
— Дядя Адыширин… — с трудом переводя дух, проговорил Гариб, глядя на заросшее щетиной лицо.
Адыширин молчал, упорно глядя на носки своих кирзовых сапог.
Толстяк, прищурившись, поглядел на Гариба. Чего трепыхается? Растерянно усмехнувшись, он перезарядил двустволку; ствол щелкнул, становясь на место.
— Стой! — крикнул Гариб, бросаясь к нему. И, крепко ухватив ружье за ствол, проговорил тихо: — Стой!
Растерянная улыбка сползла с лица толстяка, щеки стали еще багровее. Он осторожно потянул к себе ружье.
— Это еще что?.. — пробормотал он, чувствуя, что парень не отдает ружье.
Снова хлопнули выстрелы, и Гариб окончательно рассвирепел.
— Вон отсюда! — крикнул он, сунув ружье толстяку. — Убирайтесь! Если…
Толстяк был потрясен. Не находя, что сказать, он бросил взгляд на мертвых уток, потом на Гариба. Пожал плечами… Перекинул двустволку через плечо и, пригнувшись словно под тяжестью, пошел от озера, давя сухие камыши.
— Можно войти?
Не дождавшись ответа, Джавад поднялся на веранду.
В желтоватом свете электрической лампочки Серхан не сразу узнал стоявшего перед ним человека.
— А-а, уста Джавад? — Держа кусок арбуза, он выпрямился, откинувшись на спинку стула. — Садись, угощайся арбузом.
У Серхана разламывалась голова, жгло под ложечкой. Он выдул несколько кувшинов холодного айрана, съел пол-арбуза, но внутри жгло и во рту стояла горечь.
«Чего это его принесло в такую поздноту? Вроде никто не помер…»
Серхан впился зубами в мякоть арбуза, розоватый сок потек по подбородку, закапал на открытую грудь…
— Ужинать будешь, уста Джавад? Скажу, чтоб подогрели.
— Я сытый. Бог даст, на свадьбе у тебя угощаться будем.
Джавад обвел взглядом просторную веранду. Стены были недавно побелены, от пола шел запах олифы, видно, только настлали.
На веранду выходили три двери. За одной слышался мужской голос, окно, также выходящее на веранду, залито было голубоватым светом, похоже, смотрели телевизор. Джавад прислушался: да, густой мужской голос шел из телевизора, он узнал его: «Сейчас в колхозе «Красный Азербайджан» серьезно готовятся к машинной уборке хлопка. Члены бригады, возглавляемой молодым механизатором Балаханум Фарзалиевой, взяли обязательство получить с каждого гектара пятьдесят центнеров белого золота…»
Больше он слушать не стал. «Что ж, пусть они там выполняют свои обязательства, Серхан пускай ест свой арбуз, а я буду ждать момента завести разговор… А Серхан, видно, парень не промах. Какой домина отгрохал! От отца-то хибара осталась: толкни посильней — завалится… А как сестру замуж выдал!! До сих пор свадьбу забыть не могут. И мать содержит достойно. Да уж если даст бог сына, пускай такого дает».
Что бы Гарибу таким-то быть! Ловкий, умелый, удачливый. А тот вроде совсем дурачком становится, повадился вот в заповедник… Ну, пускай бродил бы себе! Так нет, охранять его взялся, ни за что, без всякой зарплаты. Хватает всех направо и налево. Ну, назовешь его умным? Доктор Фарач и то в сомнение впал. Иначе чего б ему в мастерскую приходить? «Разговоры дурацкие идут про Гариба. Будто добыл кинжал, и кто появится в заповеднике, прямо с кинжалом на него… Похоже, Шаммед-Лиса слух пустил. Я слышал, Гариб накрыл его в заповеднике…»
Черным камнем легли эти слова Джаваду на сердце, и весь день таскал он его в груди.
Вот сейчас сидит за столом, глядит на Серхана и чувствует: там он, камень, на сердце.
Майка на мускулистой груди Серхана была так натянута, что казалось, лопнет под напором мышц. Когда он поднимал поросшие темным волосом руки, бицепсы вздувались шарами. А живота и в помине нет.
— Не пучит тебя с арбуза?
Серхан выплюнул на пол приставшее к нижней губе зернышко.
— Нет, — сказал он и выбросил во двор корку. Взял со стола тряпку, отер подбородок и взглянул Джаваду в глаза.
Джавад понял, что пора переходить к делу:
— Чего ж не спрашиваешь, с чем средь ночи явился?
— В моем доме такие вопросы не задают. Пришел — милости просим. Жалко, поздновато. В казане пусто.
— Покойный Гасанкулу говаривал: «Не вовремя в гости явился — из своего мешка ешь». Во-первых, какой я гость, во-вторых, сказал уже, под самую завязку наперся. Я к тебе по делу, Серхан. Не знаю только, как подступиться.
Джавад и впрямь засомневался, говорить ли ему, с чем пришел. В лице Серхана не заметно было ни интереса к гостю, ни привета; черные брови сдвинуты, лицо точь-в-точь такое, как там, в заповеднике, когда он хотел отобрать ружье.
Смотри, как себя поставил!.. Из Джавада шесть таких, как этот Серхан, выкроишь, а ведь он перед Серханом ребенок.
— Вот что, Серхан, — Джавад щелчком сбил с клеенки прилипшее арбузное зернышко. — Мы с тобой односельчане, соседи. Положено нам помогать друг другу. Сегодня ты меня выручил, завтра я тебя… Если по правде, я из-за Гариба пришел. Знаешь, ведь он мне не только шурин, но и…
Услышав имя Гариба, Серхан отвернулся, вроде вообще не желает говорить. Скрестив на крутой груди голые руки, он следил за бабочками, кружившими вокруг лампы.
Джавад тоже поглядел на них.
— Что мы только ни делали, как ни старались, не пристает парень к делу. Подай ему заповедник, и все тут. А ведь ты сам виноват, привадил его. Обещался в штат взять…
— Уста Джавад, — сказал Серхан, устало покачав головой, — лучше б ты и не заикался о Гарибе. До нынешнего дня я, правда, хотел ему помочь, но сегодня…
— Что сегодня? — безнадежным голосом спросил Джавад. — Чего еще отчубучил?
Серхан положил руки на стол.
— Понимаешь, уста Джавад, он все-таки ненормальный. Такого только на цепь.
Камень, с утра давивший на сердце, стал еще тяжелее. Что же он говорит? И ведь не чужие слова: Гариб у него весь день на глазах.
— Понимаешь, друзья ко мне приехали. В заповедник. А Гариб им сегодня такое выдал!.. Как теперь в глаза смотреть — не знаю. Не то чтоб утку какую взять; не попрощались даже. А люди уважаемые, с положением…
«Слава богу, хоть про кинжал не помянул!» — у Джавада чуть-чуть отлегло от сердца.
— Болеет он за этот заповедник. Въелся он ему в душу!
— «Болеет»! А я не болею? Только я сам знаю, что делать, чего не делать. Кто он такой — Гариб? Чего лезет?
— Молод очень, горяч… Он ведь от чистого сердца. Тебе б отругать его как следует!
— Когда я узнал, его уже в заповеднике не было. «Повезло! — подумал Джавад, поглядывая на мощные кулаки Серхана. — Было бы парню на орехи…»
— Что ж… Как говорится, раб не без вины, господин не без милости. Ты ему за старшего брата. Простить должен.
— «Простить»!.. Если б он мне в руки попался, я б его так простил!.. А с другой стороны, может, и рука не поднялась бы… Очень уж делу предан. Так он мне тогда понравился, когда Шаммеда задержал. Насмерть стоял парень.
— Слышал. Оштрафовал ты Шаммеда?
— А как же? Нагрел мужика на семьдесят рубликов!
— Семьдесят?!
— Семьдесят. — Серхан с улыбкой взглянул на Джавада. — Что, много?
— Нет… Нормально… А ружье?
— Ружье мы ему вернули.
Прижав левую руку к животу, Джавад круглыми глазами глядел на бабочек, кружившихся вокруг лампы. «Чтоб тебя разнесло, поганца! Две сотни! Чтоб они тебе боком вышли, мои деньги!..»
— Уста Джавад, если другого разговора нет…
— Какой еще может быть разговор? — Джавад вздохнул. — Сам видишь, не оттащить парня от заповедника. Пускай хоть зарплату получает как положено. Чтоб должность была, работа… А за благодарностью дело не станет. Такие дела без расходов не делаются.
Серхан молчал, рассматривая свою грудь.
— Что, не можешь штатную единицу выбить? Пускай без дела шатается, да? Толку из этого не будет. — Джавад вздохнул.
Серхан озабоченно повел головой.
— Да… Есть у меня в Баку один человек, — сказал он, задумчиво закусив губу. — Не хочется только беспокоить по мелочам.
— Другого побеспокой.
— «Другого»! Других он так шуганул сегодня!..
— Так ведь не с пустыми руками пойдешь. Сколько скажет… По-твоему, какая цена?
— Да, сказать по чести, не знаком я с этой арифметикой. Думаю, сотни три.
Джавад достал деньги из кармана брюк, потом еще — из кармана сатинового пиджака.
— Ты только… Гарибу не надо… — сказал он, складывая деньги стопочкой, — он таких вещей не понимает. Узнает — разозлится на меня.
— Ясно, уста Джавад. Значит, так: месяца два Гариб будет без работы. Пробить штатную единицу… Сам понимаешь, не баран начхал.
— Ясное дело. Что ж, два месяца так походит. Подождем.
— Только ты хвост ему накрути, уста Джавад! Я вмешиваться не буду.
— Уж это не беспокойся. — Вдвое сложив бумажки, Джавад положил деньги перед Серханом. — Пусть будет на благо, как материнское молоко!
Серхан не стал, как Шаммед-Лиса, слюнявить пальцы и пересчитывать деньги, он даже и не взглянул на них. Всматриваясь в темноту, он думал о том, до чего же глупы люди. Неужели этот брюхатый дурень и впрямь думает, что Гариб будет работать в заповеднике?
5
Каждый вечер, ложась спать, Малейка давала себе слово, что утром как следует потолкует с Гарибом. Но со дня на день все откладывала разговор. А молчать дальше не было никакой возможности, Кендиль прожужжала все уши: «Да что ж это получается, мама? Мы уже все к свадьбе приготовили. А вы и не шевелитесь. Мне Джаваду в глаза глядеть совестно».
Не своей волей ходит сюда бедняжка каждый день, не свои слова говорит — Джавадовы…
Гариб уже спускался по лесенке, и тут мать вдруг решилась:
— Сынок! Может, бросил бы ты свой заповедник? Слава богу, поправился…
— А чего мне его бросать? Скоро в штате буду.
— Да ведь ты все: заповедник, заповедник, а… С Гюльсум-то как? Обручились, а ты не мычишь не телишься. Нельзя так, милый. Скажи свое слово, будем к свадьбе готовиться. Вдруг Джавад подумает: переметнулся ты, не хочешь жениться на его племяннице.
— Почему это? Я женюсь! Женюсь, но одно условие. Чтоб с заповедником ко мне не приставали!
Гариб улыбнулся, но в голосе его мать почуяла раздражение.
— Постой! — крикнула она, когда Гариб уже шел к воротам. — Ботинки себе купи, — она протянула ему деньги. — Обязательно! Эти все по кустам исшаркал!
Ботинки у Гариба и впрямь были никуда. Он равнодушно взглянул на их потрескавшиеся мыски и взял скомканные бумажки.
— Спасибо, мама.
«Мать права, — подумал он, шагая к обувному магазину. — Заповедник заповедником, а про Гюльсум забывать нельзя. Вдруг подумает, знать ее не хочу, обидится. Выдумали тоже — жениться не хочу. Почему бы мне не жениться?..
Гариб ощущал сейчас какую-то особую легкость. Улицы и дома казались ему нарядными, новыми, радовали улыбки на знакомых лицах. Он с таким интересом посматривал по сторонам, будто лет пять не бывал в поселке.
Опершись на перила, Гариб постоял на мосту, послушал, как журчит мутная быстрая вода Каркар-чая. Надо, надо и сюда приходить. Знать надо, что в мире творится. Жизнь не стоит, течет, как вода в реке…
Проходя мимо чайханы Вазирхана, Гариб замедлил шаги; и как это вышло, что он столько времени даже не вспомнил про чайхану? Раньше чуть не каждый вечер бывал, не зайдет — вроде не хватает чего-то. Ему нестерпимо захотелось хоть полчасика посидеть за столом, посмотреть на людей, послушать разговоры… «Ботинки потом куплю».
В стороне был свободный стол. Гариб сел. Нравилась ему эта чайхана. Столики располагались в тени четырех огромных акаций. Здесь было не жарко, хорошо продувало, и Вазирхан подавал посетителям крепкий душистый чай.
Дверь стоявшего чуть поодаль маленького, в одно окно, домика была отворена. У потемневшей от сажи стены на длинном столе шумели два пузатых желтых самовара. Вазирхан мыл посуду: макал в большой таз стаканчики и блюдца и вытирал чистым полотенцем.
Прошло несколько минут, Вазирхан поставил перед Гарибом круглый цветастый чайник. То тут, то там слышался негромкий разговор, люди украдкой поглядывали на Гариба, но никто не здоровался. Чего это они?
Медленно поворачивая в руках стаканчик, Гариб огляделся. За дальним столиком сидел с какими-то тремя Шаммед-Лиса. Лиса глубоко затягивался сигаретой, пускал дым и прищуренными от дыма глазками поглядывал на Гариба. Гариб повернул голову и стал смотреть на него. Шаммед бросил сигарету, пробормотал что-то, и сидевшие с ним мужчины все разом обернулись к Гарибу.
Залыш-Пендир тоже был в чайхане. Положив на колено форменную фуражку, он величественно восседал за столиком. Раньше Залыш работал на сыроваренном заводе и вдруг в один прекрасный день появился на улице в милицейской форме. Вечером того же дня он подошел к Ибишу, торговавшему семечками возле кинотеатра, дал парню подзатыльник и, схватив мешок с семечками, высыпал их на землю. И удалился, довольный собой.
Ибишу было шестнадцать лет; половину из них он торговал семечками у кинотеатра, и никто до той поры не сказал ему худого слова. Не веря своим глазам, парень обалдело глядел на рассыпанные семечки. Только когда взгляд его упал на пустой мешок, до Ибиша наконец дошло, что случилось. «Пендир вонючий!» — крикнул он вдогонку милиционеру. Потом заплакал и, плача, громко, чтоб все вокруг слышали, крикнул: «Наворовал пендира, в начальники подался! Пендир вонючий!»
Залыш было погнался за пареньком, но куда там! Хохоча и выкрикивая: «Пендир! Пендир!..» — Ибиш скрылся за углом.
С того летнего вечера к Залышу намертво приросла кличка «Пендир». Сперва он рвал и метал, но потом смирился: злись не злись, на чужой роток не накинешь платок, — до самой смерти суждено ему теперь зваться Пендиром. Больше Залыш никого особо не притеснял, ни с кем грубо не обходился. Ибиша он просто не замечал. Задержав какого-нибудь нарушителя порядка, Залыш чинно-благородно, с улыбочкой доставлял его в милицию.
Увидев сидевшего за столиком Залыша, Гариб сперва хотел пересесть к нему, но Залыш почему-то даже не взглянул в его сторону, а навязываться Гариб не собирался; какое-никакое, а начальство, да и не родственники они. Еще осрамит перед людьми: кто, скажет, тебя звал?
Свободных мест уже не осталось. Вновь приходившие брали стулья и подсаживались к столикам, где и так было полно; к Гарибу никто не подходил. Он забеспокоился: «Что я — волчьим жиром намазан?» Перешептывания, смешки, ехидные и в то же время боязливые улыбочки еще больше усилили его беспокойство, и Гариб вдруг понял, что дела в мире текут вовсе не так спокойно, как вода в Каркар-чае…
Но вот кто-то громко засмеялся, к нему присоединились другие, и жизнь в чайхане пошла своим чередом. Теперь молчал лишь Гариб. Не отрывая глаз от огромной акации, он потягивал чай и слушал, что говорят вокруг.
— Алиш Велишу башку разбил.
— Родному брату?!
— Да. Сцепились дурни…
— Чего ж это они?
— Да у них там забор стоял, землю пополам делил отцовскую. И как раз посредине шелковица, Алиш говорит «моя», Велиш — «моя». Орали, орали, Алиш хвать лопату да по темечку его!..
— Теперь в тюрьме сидит.
— Алиш? Нет, я его вчера на базаре видел.
— А я тебе говорю — сидит!
— Да чего спорить? Вон Пендир, спросите. Он знает, милиция.
— Залыш! Алиша посадили?
— Оба сидят, и Алиш, и Велиш.
— И чего творится на свете. Дожили!..
— Мирзали тоже посадили.
— А этого за что?
— Недостача…
— Так ему и надо, заразе! Вещь рубль стоит — за пять продает!
— Интересное дело… Продает втридорога, а недостача выходит?
Гарибу надоело слушать. Смех, разговоры, выкрики постепенно слились в сплошной гул.
Гариб повернул голову. Шаммед-Лиса по-прежнему мусолил сигарету и по-прежнему сверлил его глазами. Гариб отвел взгляд, стал разглядывать ствол акации.
— В Баку в институте двух преподавателей посадили.
— За что?
— Деньги со студентов брали.
— А, брехня!
— Ничего не брехня. Купе-Маммед собственными глазами видел.
— В Баку? Чего он там потерял?
— Сын на экзаменах срезался, улаживать ездил.
Гариба вдруг охватила тоска. Какая скучища! Здесь даже небо какое-то не такое. Низкое, словно потолок под плоской кровлей. И видно его всего кусочек. Гариб представил себе небесную синь там, над озером, озеро, бескрайнее, как само небо, и сердце у него забилось от радости. И тут он увидел Гюльсум.
Девушка шла по тротуару, направляясь в аптеку. На ней было короткое зеленое платье, на плече сумка с длинной ручкой. Отсюда было хорошо видно, как оттопыривается ткань на ее высокой груди. Гюльсум была без чулок, стройные белые ноги казались высеченными из мрамора. Девушка шла не спеша, прямая, статная, Гариб будто впервые увидел ее: до чего ж хороша! Он вспомнил, как, лежа в постели, держал ее руку, и ощутил тепло в кончиках пальцев: «Моя Гюльсум!»
Гариб поглядел на небо, и небо не показалось ему таким уж низким. В чайхане было очень тихо. Гариб скользнул взглядом по столикам — лица напряжены, повернуты шеи — все мужчины смотрели на Гюльсум, Небо, стоявшее над чайханой, снова осело всей тяжестью, придавив Гариба.
Девушка свернула за угол.
В чайхане было тихо: муха пролетит — услышишь, но раньше мушиного жужжания послышался голос Шаммеда.
— Вазирхан! — громко позвал он чайханщика.
— Что скажешь? — Лавируя между столиками, чайханщик подошел к Лисе.
Шаммед-Лиса бросил в рот кусок сахару, глотнул чаю. Поставил стаканчик на блюдце и, разгрызая сахар, сказал:
— Знаешь пословицу: лучшая груша в лесу шакалу достается?
— Кто же ее не знает?
Гариб впился взглядом в суетливо бегающие глаза Шаммеда.
— Вазирхан! — негромко позвал он.
— Что ты, Гариб? — Никогда еще голос маленького, тощего Вазирхана не звучал так мягко и вкрадчиво.
— Вопрос у меня к тебе.
— Пожалуйста!
— Кто, по-твоему, лучше: шакал или лиса?
Вазирхан смущенно улыбнулся, обнажив золотые коронки, но тотчас же подобрал губы:
— Что тебе сказать? И тот, и другой — звери. Лисья шкура дороже ценится.
Гариб встал, не спеша подошел к столику Шаммеда и, схватив его за руки, рывком поднял из-за стола.
Шаммед в растерянности ловил его взгляд. Он не боялся Гариба, но в глазах парня горел тот же яростный, неукротимый огонь, что тогда, в камышах, и Шаммед стал вырывать свои руки.
— Пусти! Слышишь? Ну!
Гариб еще крепче сжал его запястья.
— Если еще когда заденешь девушку, язык вырву!
Это был совсем не тот Гариб, которого можно было швырнуть словно мячик или запросто волочить по грязи.
Когда ж у этого хлюпика стали такие руки?!
Словно прося о помощи, Шаммед кинул взгляд на Залыша, но милиционер спокойно потягивал чай.
Подскочил Вазирхан.
— Здесь драки не устраивать! — Он положил одну руку на грудь Гарибу, другую — на грудь Шаммеду. — Хотите, чтобы чайхану закрыли? Детей моих без хлеба оставить?
Залыш наконец надел свою фуражку.
— А ну! Не давать рукам воли! — сказал он, вставая. — Хулиганство в общественном месте. Пресекать буду.
Гариб пошел к выходу.
— Ничего! — хорохорясь, крикнул ему вдогонку Шаммед. — Ты Гариб-Псих, а я Шаммед-Лиса! Платок бабий повяжу, если не рассчитаюсь с тобой!
Гариб торопливо шагал к заповеднику. На нем были те же ободранные ботинки, зато на шее висел новенький бинокль.
Гариб поднес бинокль к глазам. Дальние камыши, придвинувшись, стояли теперь в пяти шагах от него. «Бесценная вещь! Навел куда надо, и все перед тобой как на ладони…»
Гариб замедлил шаги. Уже слышен был шелест камыша.
Он остановился. Гул чайханы, назойливый, неотступный, исчез, растворился в негромком шелесте камышей. Тоска прошла, исчезло напряжение, и он вдруг понял, что все — не может он жить без заповедника, без озера, без камышей, без птиц…
Парень вспомнил Шаммеда, его лицо, то бледневшее, то наливавшееся кровью, вспомнил, как трусливо бегали маленькие голубоватые глазки, и гордое сознание своей силы — неведомое раньше чувство — охватило ею.
— Здравствуй, Гариб! — окликнул его кто-то сзади.
Гариб обернулся. Учитель Якуб стоял возле камышей, смотрел на бинокль, висевший на груди у Гариба, и улыбался. На директоре школы была старая соломенная шляпа. Широкие брюки и рубашка с длинными рукавами тоже были совсем ветхие. Рубашка была мокрая-от пота. На плече висела двустволка.
— Здравствуйте, учитель! — сказал Гариб и пошел ему навстречу…
6
Якуб-муаллим говорил, говорил… Джавад стоял, опершись спиной о перила веранды. Иногда он вскидывал голову и смотрел на небо. Какая сегодня луна!.. И в такую ночь сидеть и слушать бесконечные жалобы!.. В такую ночь ласкового слова хочется… Песню хорошую послушать, поесть вкусно…
— Я ему говорю: сорок лет я учу здешних ребятишек. Тысячи таких, как ты, в люди вывел. Неужели не имею права подстрелить одну утку? Нет, говорит, не имеете. И отнял ружье. Представляешь: у меня, у своего учителя, отнял ружье!
Якуб-муаллим встал и взволнованно заходил по веранде.
Джавад не подавал голоса. Он переводил круглые глаза то на худое лицо гостя, то на его большие жилистые руки и часто, часто вздыхал.
Кендиль сидела в стороне у окна, слушала. Иногда ей так хотелось вмешаться, но она сдерживала себя. Хозяин на месте, а раз он тут, какое ее право встревать в разговор? Джавад в доме старший, лучше знает, кому что ответить.
Якуб-муаллим сел, отхлебнул из армудика и вопросительно взглянул на Джавада — ждал, что скажет.
Джавад смотрел на острый, как локоть, кадык Якуба-муаллима и думал: до чего же худой! Не ест, видно, досыта человек. Щеки вон совсем провалились. Покойный Гасанкулу говорил: если зубы в челюстях крепко сидят, никакая болезнь не подступится. У этого вроде и зубы на месте… Видно, в дело их пускать некогда — все разговоры разговаривает.
— Чего воды в рот набрал, Джавад?
Вопрос жены оторвал Джавада от размышлений. «А чего говорить-то? — с тоской подумал он. — Неймется дурню. Заповедник охранять надумал!.. Свой дом ему ни к чему».
— Что я могу сказать, Якуб? Скверный его поступок. Мальчишка он перед тобой.
Джавад вздохнул и, обернувшись к жене, попросил:
— Чаю принеси гостю.
Якуб-муаллим положил на стакан руку: «Не надо».
— Я ведь к тебе не жаловаться пришел, Джавад. У меня за парня душа болит.
— Спасибо, Якуб. Дай бог тебе здоровья.
— Гариб мне как сын… Вот я и пришел сесть с тобой рядом, подумать, как быть с Гарибом.
— Как скажешь, Якуб, так и сделаем. Твоя нога знает больше моей головы.
— Вообще-то его женить бы надо…
— Да мы и так. Все решено. На свадьбу тебя звать будем!
— Это хорошо. Но и сейчас надо что-то делать.
— Что, Якуб, что?
Якуб-муаллим покосился на Кендиль.
— Не знаю даже… — сказал он, постукивая по столу длинными пальцами.
Нет, все-таки не ради Гариба пришел сюда Якуб. Хочет что-то сказать, да тянет. Говорил бы попросту.
— Слушай, Якуб, ружье новое было?
— Да черт с ним, с ружьем, не о ружье речь. Отдаст он ружье.
— Но все-таки скажи, за сколько ты его брал?
— Ерунда, Джавад. Не в ружье дело.
— Якуб…
— Джавад! — не выдержав, Кендиль знаком позвала мужа. — Человек всей школы директор, — сердито зашептала она на ухо Джаваду, — а ты ему: «Якуб! Якуб!» Трудно сказать «муаллим»? Прямо в жар бросает.
— Женщина! — сквозь зубы процедил Джавад. Терпение у него и так было на пределе. — Иди и занимайся женскими делами! — сказано это было вполголоса, но достаточно внушительно.
Кендиль ушла, хлопнув дверью.
Джавад сел напротив Якуба и, поглядывая на дверь, за которой скрылась жена, спросил доверительно:
— А если я тебе возмещу…
— Молодец! — перебил его Якуб. — Ты за кого меня принимаешь?
Джавад виновато улыбнулся…
— Я потому что… Оно же денег стоит… Ружье…
Темные губы Якуба-муаллима скривились в горькой усмешке.
— А я тебя за человека считал, — сказал он, вставая.
Джавад долго сидел за столом, не зная, на что решиться. Потом вдруг вскочил.
— Кендиль! — крикнул он в закрытую дверь. — Собирайся, к матери пойдем!
Гариб не отрывал глаз от белых рук девушки. Гюльсум водила утюгом по сорочке: туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда…
Малейка всегда сама и стирала, и гладила. Что ей пяток рубашек? Она за день сто человек обстирает. А вот сегодня позвала на помощь Гюльсум. Хитрила Малейка — пусть девушка почаще приходит в дом, может, и оттает парень. Хитрость эта была настолько явной, что и Гюльсум и Гариб сразу же разгадали ее. Хотя бы потому, что Малейка ни разу не вошла к ним.
За все это время Гариб выдавил из себя не больше пяти слов. Да и слова эти были тупые, тяжелые, как брошенные в колодец камни. Не получался у него разговор.
Гариб поднял голову, взглянул в окно — во дворе было белым-бело от луны. Какой ласковый, нежный свет!
«Взгляни в окошко, Гюльсум, — захотелось ему сказать. — Какая луна, а! Знаешь песню «В лунном свете»?» Он уже хотел произнести эти слова, но вдруг разозлился. И на себя, и на эти слова. При чем тут луна, лунный свет?.. О любви он должен ей сказать. О любви.
Гюльсум водила утюгом по рубашке и с улыбкой поглядывала на Гариба. Гариб вздохнул, точь-в-точь как вздыхает Джавад, и тут почему-то вспомнил давешний намек Шаммеда: «Лучшую грушу в лесу шакал съедает».
Однако распалиться по-настоящему Гариб не успел, потому что услышал тихий девичий голос, и голос этот, как водой, загасил его злость.
— Что, Гюльсум?
— Я говорю, ночь какая!.. Светло, будто днем. — Она поставила утюг на металлическую подставку и начала аккуратно складывать сорочку. — В Баку никто и не замечает. Фонари на улицах… В городе луна ни к чему.
— А ты посмотрела бы, что она на Белом озере вытворяет. Вода стоит будто молоко! А кругом красотища!.. Вообще в заповеднике… — Гариб восторженно покрутил головой.
— Влюбился ты в свой заповедник! — Гюльсум снова взяла утюг. — Пропадаешь с утра до ночи. И чем он тебя приворожил?
— Не знаю даже, как объяснить. Сам не понимаю, в чем дело. С тоски пропадаю без него.
Гюльсум пожала плечами и, прикусив нижнюю губу, старательно принялась гладить.
Гюльсум и раньше бывала в этом доме. Иногда Кендиль приводила ее с собой, иногда посылала с кем-нибудь из ребятишек отнести матери гостинец. Гариба она видела мало и, когда видела, не обращала на него внимания. Гюльсум и представить себе не могла, что этот молчаливый юноша тихо и незаметно войдет в ее жизнь. И что неизбежна та минута, когда она будет стоять перед ним, опустив голову, а сердце ее будет колотиться от страха. «А может, он все знает? Но если знает, почему ж он так смотрит?.. Нет, ничего он не знает… Ничегошеньки. А когда узнает? Неужели он решится опозорить меня, такой тихий, скромный, застенчивый? Если б я могла полюбить его!.. Если бы я любила его, он тоже полюбил бы меня. И все простил бы мне, все!»
Она украдкой взглянула на Гариба. Лицо у него было отсутствующее. «Ну вот! Он уж и думать забыл про меня! Заповедник — больше ему ничего на свете не надо!»
— Давай поглажу! — Гариб встал с табуретки.
— Не сумеешь.
— Я? Целый год проходил у Джавада эту науку!
— На! Только это тебе не кепки, сорочки. — Гюльсум поставила утюг на подставку.
Гариб накрыл рукой ее руку. Девушка не отпускала утюг. Они замерли, словно окаменев.
Гариб осторожно повернул Гюльсум лицом к себе. Ее белый лоб и нежная шея покрыты были мелкими росинками пота. Кончиками пальцев он осторожно коснулся ее щеки.
Глаза у Гюльсум были закрыты. Сердце колотилось так, что отдавало в висках. «Сказать или не сказать? А может, он знает? Знает или не знает?!»
Руки Гариба гладили ее плечо, шею. Приоткрытые губы девушки вздрагивали… Она ждала, смежив веки, Наконец открыла глаза.
— Гариб! — она тронула влажную прядку, упавшую ему на лоб.
Он выпустил ее руки. Улыбнулся смущенно.
— Правда, что у тебя есть кинжал?
— Какой кинжал?
— Ну, говорят, кинжал у тебя… Кто ни подойдет к заповеднику, на всех с кинжалом бросаешься.
— И ты веришь?!
— Нет, но… И чего ты ходишь туда?
— Я работаю в заповеднике. Меня скоро в штат возьмут.
— Мало другой работы? Не ходи туда, Гариб! Не надо!
— Не ходить в заповедник? — Гариб смотрел на нее жалобно, словно обиженный ребенок. — А как же птицы? Ты не знаешь, что там творится! Ведь всех перебьют!
Гюльсум на минуту закрыла глаза: «Господи, пошли мне терпение! Сделай так, чтоб я смогла полюбить его!»
На веранде послышались голоса.
— Наверное, дядя, — сказала Гюльсум, поправляя волосы. — За мной пришел.
— Не выходи пока. — Гариб направился к двери.
Малейка сидела на полу веранды, по обе стороны от нее Джавад и Кендиль. Услышав шаги Гариба, все трое повернули головы.
— Ну что мне с ним делать?! — плачущим голосом заговорила Малейка. — Не слушает он меня. Деньги дала, чтоб туфли себе справил, а он, пожалуйста, — штуку эту на шею повесил!.. Так я с ним намучилась, когда болел! Такого натерпелась! А он! Нисколечко нет сочувствия к матери. На Якуба-муаллима напал? На учителя своего!..
— В заповеднике никому не разрешено охотиться! — Гариб сделал строгое лицо.
— Что тебе этот заповедник, будь он проклят! — мать хлопнула себя по коленям.
— Я там буду работать!
— Будешь, будешь, — Джавад скрестил руки на животе. — Серхан обещал мне: не позже как через два месяца оформит тебя в штат. Только ведь работать-то надо с умом. Тем более там Серхан твой начальник, старший над заповедником, а ты и с ним схлестнулся!
— Видел бы ты, что его приятели устроили! Сколько птицы извели! Таких пускать…
— А то он хуже тебя знает, кого пускать, кого нет? Блаженный ты, честное слово. Покойный Гасанкулу как говорил: не накормишь, не поешь. Дал человеку чорек, глядишь, он тебе два вернет.
— Пусть каждый свой чорек ест!
У Джавада пропало всякое желание спорить. Он лишь молча покачал головой. Потом взглянул на жену, так и не вымолвившую ни слова.
— Пойдем, Кендиль?
— Чего — пойдем? Чего? Ты для этого сюда приходил? Пришел, так выкладывай!
— Проку-то? Ты же видела: уперся парень.
— Ну, не хочешь, сама скажу. Мама!
— Ох, доченька! — Малейка горестно хлопнула себя ладонями по коленям. — Одно остается — со стыда сгореть! Якуб-муаллим! Он же благодетель мой. Как я ему в лицо взгляну?!
— Ладно, мама. Гариба надо женить. Кончит дурью мучиться! Сейчас он и сам не знает, чего ему надо. Недели через три, крайний срок — через месяц мы с этим делом покончим! Поняла, мама?
Не глядя на дочь, Малейка молча кивала головой.
7
Вблизи глядеть — вода серая, а чуть подальше — начинает менять цвет и становится синей-синей.
Гариб сидел на скамеечке посреди лодки и в бинокль оглядывал чистую, гладкую поверхность воды. Адыширин стоял за его спиной. Орудуя длинным шестом, он упирался в дно то с левой, то с правой стороны лодки. Когда он перебрасывал шест над головой Гариба, на спину ему падали холодные капли.
Заметив, что Адыширин начал дышать тяжелее, Гариб опустил бинокль.
— Сменяемся?
— Я не устал.
Острый нос лодки разрезал воду, и она разбегалась в стороны двумя невысокими бурунами. Гариб смотрел на струящуюся под носом воду и вспоминал, как впервые сел с Адыширином в эту лодку. Боясь воды, он сразу же потерял равновесие и неуклюже плюхнулся на скамеечку. Лодка закачалась, черпая бортами; Гариб думал — перевернется. До самого берега он так и не шелохнулся; от сидения в одной позе у него затекли ноги, ныла спина… Теперь не то, он может на полном ходу пересесть с места на место, набрать пригоршню воды, даже шестом работать может.
— Моторку у нас прошлый год разбило… — Адыширин вынул из воды шест и перевел дыхание. — Писали, писали в управление — без толку. Обещали, конечно… Только обещание что? Не сядешь, не поедешь.
Гариб снова поднес к глазам бинокль. Чертя след по воде, с островка на островок переметнулась лысуха. Он поглядел направо, налево, но, кроме бескрайней, как небо, воды и редких камышей, ничего не приметил. Казалось, птицы напуганы чем-то, трусливые стали, недоверчивые. За километр учуяв человека, они сразу хоронились в камышах. Те, которых он видел вчера во сне, не были так пугливы. И озеро было не синее, как сейчас, а белое, словно молоко…
…Впереди него, как веслами, загребая воду огромными крыльями, плыл большой красный гусь. Выбиваясь из сил, Гариб старался поспеть за ним, вокруг них кричали, метались, били крыльями птицы. Они торопили Гариба. Птицы хотели, чтоб Гариб догнал, обогнал красного гуся… Гариб знал, что это немыслимо, — человеку не дано ни летать, ни плавать, как птица, но он этого не сказал им, птицам этого не понять… Потом еще какие-то птицы, не виданные в здешних местах, спустились на озеро и тоже стали подгонять, торопить Гариба. Он переворачивался то на спину, то на грудь, то на бок… Он взмахивал и взмахивал руками, пока совсем не выбился из сил. Берега не было, и не за что было ухватиться: ни бревна, ни доски… Гариб понял, это западня, его обманули, заманили, решили утопить. Задыхаясь, он хотел захватить побольше воздуха, и молочно-белая вода хлынула ему в глотку. Наполняясь этой водой, он медленно погружался на дно… Но тут вдруг птицы нырнули, схватили его, вытащили из воды и на крыльях своих подняли высоко в небо.
Он летел над землей, касаясь легких белых облаков. Внизу проносились леса, луга, реки, покрытые снегом вершины, деревни, дымящие трубами домов… Он разглядел, что его несут гуси, впереди всех летит тот большой красный гусь, а позади гусей с кликом тянется журавлиная стая. Куда же, в какой край земли несут его вольные птицы? Они и его хотят сделать птицей? Нет, не быть человеку птицей…
Грустный знакомый голос послышался где-то впереди. Гариб посмотрел туда и увидел, что гусь, летящий впереди всех, вытянув шею, показывает ему красивую головку. Так это же не птица, это Гюльсум! Но она гогочет по-птичьи, значит, можно стать птицей!
Выкрикивая что-то на птичьем языке, рванулся он к красному гусю…
— Сынок! Сынок! Проснись, милый! И напугал же ты меня… Чего это тебе привиделось? То гусем загогочешь, то щебечешь по-воробьиному!.. Чтоб он сгинул, чтоб он сгорел, этот проклятый заповедник!
Эх, мама, поторопилась ты! Научился бы он гусиному языку. И крылья у него отросли бы…
…Холодная капля упала Гарибу за шиворот. Он вздрогнул, только сейчас почувствовав, что греет уже вовсю: макушку напекло, по шее стекает пот…
— Здоровенное все-таки наше озеро, — словно бы извиняясь, сказал Адыширин и с трудом перевел дыхание. — Сплаваешь на середину — и дух вон… Оттого птицы сюда и повадились. Со всего мира к нам летят. Шестьдесят пять видов… И окольцованные попадаются. Мы тоже немало метим… Одну с нашей метой прошлый год в самом Йемене подстрелили. Ученые приезжают со всех краев. Птиц описывают… Позапрошлый год один русский парень был. В очках. Снимал нас с Серханом. Говорил — для газеты… Она была… фотография, только не мы, а озеро… И красные гуси… Богатство большое, ничего не скажешь. Вот как его охранять? Тут глядишь — там лезут, туда ушел — здесь… Поймай попробуй!
— Поймаете, если захотите.
— Ловили и штрафовали многих. Только ведь не каждого оштрафуешь. Совести не хватает. Соседи, односельчане. А мир так устроен: ты человеку добро сделал, и он к тебе с добром.
— Выходит, за добро из чужого кошелька платишь?
— Брось, сынок! Кошелек какой-то придумал! Ведь птица, она как: одну подстрелил, другая пяток яиц положила… Я ж не говорю — разорять заповедник. Кто разорять захочет — быстро руки укоротим!
— Разбазариваете вы птицу.
— Приходится, сынок. Иной раз никак нельзя не дать. Тебе потом такое устроят!..
Лодка вошла в мелководье. Под кормой заколыхались водоросли. Пугливые рыбешки, вертя хвостиками, шмыгнули вниз. У корней водорослей, переплетенных одна с другой, пошли круги, поверхность воды вспузырилась.
— Не лезь ты, сынок, с новыми порядками на старый базар, — Адыширин в последний раз налег на шест. — Люди как жили, так и жить будут. Обычай, не тебе его ломать. Вот хороший ты парень, а иной раз такое отчудишь — только диву даешься. По течению надо плыть, а ты все против него, все дыбком… Ничего не выйдет, сынок. Выбьешься из сил, тебя и потащит…
— По течению-то плыть просто. Против него выгреби — тогда ты человек.
— Так ведь не выгребешь, захлебнешься.
Нос лодки уперся в тропинку, проложенную от сторожки к озеру.
Серхан стоял у самого берега и смотрел прямо на Гариба.
— Ну, как ты? — спросил он, ставя ногу на нос лодки. Спросил, как спрашивают о самочувствии больного друга, но в глазах его Гариб приметил усмешку.
— Не жалуюсь, — ответил он, спрыгнув на землю.
— Как дела? — спросил Адыширин у Серхана.
— Да есть кой-какие новости. — Серхан достал сигареты из заднего кармана джинсов, одну сунул в рот. — Гариб вчера Якуба-муаллима шуганул из заповедника. И ружье отобрал у него.
Адыширин вскинул редкие брови.
— Брось!
Серхан затянулся.
— Между прочим, — он выпустил дым в сторону Гариба, — Якубу-муаллиму я разрешил охотиться.
Гариб молчал. У него был такой невозмутимый вид, словно все сказанное не имеет к нему ни малейшего отношения. Он посмотрел на Серхана, повернулся и, взяв в руки бинокль, направился к зарослям.
Адыширин хлопнул себя руками по коленям.
— Ну что ж это он вытворяет?! Якуб-муаллим!.. Человека весь район уважает. Моих четырех сорванцов учит. Вот дуралей навязался на нашу голову!.. Слушай, Серхан! Этот дурило на весь район нас ославит. Ты старший, кончай с этим делом.
— Будет ему конец! — злобно бросил Серхан, поглядев вслед Гарибу. — Дождется! — И, повернувшись, зашагал к сторожке.
— А ты что, правда, хочешь его в штат взять? — спросил Адыширин, когда они поднялись на вышку.
— Еще чего? Кто нам единицу даст? А если и дадут, неужели я этого бешеного возьму? Нормальный человек найдется.
— Чего ж ты его тогда не гонишь?
Серхан молча поглядывал по сторонам, пытаясь придумать ответ. Не мог же он сказать Адыширину про триста рублей, взятые у Джавада. Если прогнать сейчас, деньги вернуть придется… А пройдет месяц-другой…
— Так ведь от него не только вред — и польза имеется. Боятся его браконьеры, нам это на руку.
— Чтоб он подавился своей пользой! Его не было, мы что, на распыл пускали заповедник?
— Адыширин, смотри-ка!
— Куда?
— Вон! Идет кто-то… К нам, сюда…
— Ну-ка дай! — Адыширин взял у Серхана бинокль, поднес к глазам. — А-а, да-да! Вроде баба… Торопится… Чего ей тут?.. Упаси, господи, от новых бед.
…К заповеднику быстро приближалась, почти бежала Гюльсум. Все шесть километров она прошла пешком. Никогда не бывала девушка в этих местах, никогда, наверное, и не попала бы сюда, но дядя Джавад так кричал!..
Когда они вернулись от Малейки, он молчал, только руки тряслись. Кендиль, бедная, всего и спросила: «Ты что такой бледный?» — и сама пожалела, что спросила. Никогда еще Гюльсум не видела дядю в такой ярости. «Бледный! — кричал Джавад, топая ногами. — Хорошо, что еще живой!.. Этот поганец меня в могилу загонит!.. На весь район ославил! Осрамил!.. С грязью смешал!.. На улицу не могу выйти! — Джавад двумя кулаками стал бить себя по макушке. — Да если б не Гюльсум, я бы!.. Я бы разом с ним кончил. Плюнул бы ему в морду, и все!.. Руки связаны! Ну вот что, Кендиль! Если ты не вразумишь парня, я и Гюльсум убью, и себя! Клянусь! Могилой отца клянусь!»
Он вдруг затих, опал, как мяч, из которого выпустили воздух. Из круглых усталых глаз катились по щекам слезы. У Кендиль тоже намокли ресницы, губы кривились.
Еле переставляя ноги, Гюльсум ушла к себе. Бросилась на постель, с головой зарывшись в подушку. Никогда она не видела дядю Джавада таким жалким. И из-за чего?.. Из-за этого слюнтяя! Она вдруг представила себе Гариба и задохнулась от ненависти. Если б он оказался тут!.. Растерзала бы собственными руками!..
До утра Гюльсум просидела на кровати, спустив ноги на пол. Едва рассвело, она на цыпочках вышла на веранду. Ни Джавад, ни Кендиль не видели, как она ушла.
На столбике была прибита табличка: «Охота в заповеднике запрещена в течение всего года». Гюльсум остановилась. Только сейчас она ощутила, как у нее трясутся ноги, горят ступни. Только сейчас начала приходить в себя. «Зачем я сюда пришла? Что мне тут надо?» Но она все-таки свернула на тропку и пошла, со всех сторон окруженная кустами.
Гюльсум не плакала. И злость куда-то ушла. Ей уже не хотелось наброситься на Гариба, избить его, исцарапать… Внутри было пусто, и пустота эта заполнилась страхом в безлюдии и тишине заповедника.
Тропка нырнула в высокий густой камыш, девушка прошла несколько шагов и остановилась; вокруг нее стеной стояли камыши.
— Гари-и-и-б! — закричала она, не помня себя от ужаса. — Га-а-а-риб!
Крик ее потонул в негромком, ровном шуршании камыша. Дрожа всем телом, Гюльсум бросилась в это шуршание.
— Гари-и-и-б! Гари-и-и-б!..
Сперва Гюльсум увидела вышку, потом домик; на вышке стояли двое мужчин, молча смотрели на нее.
Обоих Гюльсум немного знала. Серхан несколько раз заходил в аптеку, дядя говорил, он главный в заповеднике, Адыширин — его помощник.
— Ты чего, дочка? — удивленно моргая, спросил Адыширин. — Что случилось?
— Мне Гариб нужен… — ответила она и, не в силах вынести пристального взгляда мужчин, опустила голову.
— Только что был тут…
— А куда он ушел?
— Домой! — опередил Адыширина Серхан.
Адыширин удивленно глянул на Серхана, почесал щетинистый подбородок и отвернулся.
Серхан не отрывал глаз от девушки. Вспомнился сегодняшний сон. Конь снился ему, белый-белый. Коня видеть к исполнению желания.
Адыширин приветливо взглянул на девушку.
— Дочка! Ты, может, голодная? Или водички дать?
— Нет, нет…
— А увидим Гариба, чего сказать?
— Не… Ничего… Спасибо… Ничего не надо. — Она повернулась и быстро пошла прочь.
Две пары мужских глаз иголками вонзились ей в спину.
Девушка уже скрылась в кустах боярышника, как вдруг конь, конь из сегодняшнего сна, длинношеий, тонкий, с белой рассыпчатой гривой, как живой встал перед глазами Серхана. Он бросился вниз по лестнице.
— Ты куда? — Адыширин метнулся за ним. — Не дури, парень! Ведь обрученная!
— С кем обрученная? С придурком?! А я сон видел! Понимаешь? Коня! Белого! Зря, что ли?
— Ох, парень, попадешь в беду!
— Ладно, все! — Перепрыгивая через кочки, Серхан бросился догонять девушку.
…Гюльсум услыхала торопливые шаги, обернулась. Чтоб не спугнуть ее, Серхан остановился.
— Чего… тебе?.. — с трудом выговорила девушка.
— Проводить хочу.
— Не надо.
Она пошла не оглядываясь, Серхан за ней. Гюльсум зашагала быстрее, он тоже прибавил шагу. Со всех сторон стеной стояли камыши.
— Гюльсум! — Серхан схватил ее за руку.
— Пусти! — девушка вырвала руку.
— Не бойся, Гюльсум!.. Я же не людоед, чего ты? Я хочу тебе… Чего ты боишься?
— Пусти! Пусти, говорю! — Девушка побледнела. — Кричать буду!
Кричи не кричи — это она понимала… Но, может, Адыширин услышит?
— Помогите!.. На помощь!..
Серхан обхватил ее, прижал к себе.
— Дядя! — крикнула девушка. — Дя-я-я-дя!.. Га-а-а-риб!..
Горячие губы приникли к ее губам. Щетина небритых щек колола лицо… Его губы обжигали ей шею, грудь…
— Что… тебе… Гариб? — задыхаясь, бормотал Серхан. — Чокнутый… А я пропадаю без тебя… Я тебя… — он все крепче прижимал ее.
Девушка сопротивлялась, пыталась отпихнуть его, но ноги слабели, подкашивались… От него сильно пахло табаком, но запах этот почему-то не был противен.
— Пусти… Подлец!.. Думаешь, некому заступиться?.. Убьют как собаку…
— Пусть… Пусть убьют… Не бойся, Гюльсум… Я женюсь… Гариб тебе не пара. Ну, Гюльсум!..
Они упали в камыши. Серхан задыхался.
— Я тебя… Ты…
Могучей грудью он навалился на грудь девушки, ей стало больно, но боль эта была сладка… Ей захотелось раскинуть руки, закрыть глаза… Но Гариб, дядя… Узнают… Припав ртом к плечу Серхана, Гюльсум изо всех сил стиснула зубы.
Застонав, Серхан отвалился в сторону, острая боль отрезвила его. Он вдруг испугался. Испугался, что все это плохо кончится.
Девушка уже была на ногах. Острые листья камышей исцарапали ей все ноги.
— Я тебе… Я тебе такое устрою!.. Негодяй! — Гюльсум наконец заплакала.
— Ну чего ты?.. — поднимаясь, пробормотал Серхан. — Я же сказал — женюсь. А Гариб… Пошли ты его!.. — Он погладил укушенное плечо. — Проводить тебя, а?
— Убирайся! Кобель вонючий! Подлец!
Девушка бегом бросилась от него.
8
Фарач налил себе чаю из термоса, выпил, налил второй стаканчик и, надев очки в золотой оправе, стал читать «Спорт». Он не просмотрел еще и первой страницы, как дверь осторожно приоткрылась и в нее просунулась маленькая голова.
— Здравствуй, Фарач!
Доктор Фарач, нагнув голову, поверх очков глянул на посетителя.
— А, ты, Джавад? Заходи.
Джавад на цыпочках вошел в кабинет и притворил за собою дверь. Посмотрел на влажный, только что вымытый пол, кинул взгляд на белые занавески.
— У тебя здесь благодать, — облегченно вздохнул он. — Прохладно. А на улице пекло!..
Фарач сложил газету, положил на нее очки и, глядя на круглый живот Джавада, спросил:
— Ну, с чем пришел?
— Ты что, забыл? Я ж тебе говорил. Насчет Гариба…
— А, помню. Привел парня?
— Привел. Только, Фарач, ради бога!.. Я ведь его на пушку взял. Фарач, мол, тебя посмотреть хочет, совсем болезнь прошла или нет.
— Давай зови!
Джавад повернулся на каблуках, открыл дверь и впустил Гариба. Фарач внимательно поглядел на парня, кивнул на табуретку.
— Внуками клянусь, минутки свободной нет, — Фарач надел очки. — Сам хотел зайти тебя проведать — никакой возможности. Столько дел…
Он еще что-то говорил, Джавад отвечал ему, но Гариб не слушал их. Он думал, что это за кабинет: глазной, ушной, зубной?.. В переднем углу комнаты, покрытый простыней, стоял топчан, на нем огромная тугая резиновая подушка. Чуть поодаль на стеклянном столике в строгом порядке разложены сверкающие инструменты: ложки с длинными ручками, кривые ножницы, щипцы, клещи… Справа на высоком треножнике закреплена большая посудина, наполовину заполненная водой. От посудины идет длинный резиновый шланг, заканчивающийся какой-то черной штуковиной, похожей на мундштук.
— Открой-ка рот, Гарибджан. Язык высуни.
Доктор Фарач послушал у Гариба пульс, постукал пальцем по ребрам.
— Аппетит как, Гарибджан?
— Что ни подай — сметаю!
— Молодец! Засучи-ка штанину.
Гариб завернул брючину. Джавад подошел, с интересом взглянул на его икру: плотная, мускулистая, что ручка у топора. Он удовлетворенно качнул головой.
— Дай бог тебе долгой жизни, Фарач. Если б не ты… Вон он какой стал, об камень не расшибешь!
— Есть бы тебе поменьше, — сказал Фарач, указательным пальцем трогая коленку Гариба.
— Ты это мне? — Джавад подался вперед.
— Тебе, тебе. Есть, говорю, надо меньше. Нельзя так.
Джавад улыбнулся, положил руку на живот.
— Организм у меня такой. Стакан воды выпью — кило прибавил. Да только от сытости никто еще не помирал. У нас в районе все поесть здоровы́.
— Это верно. Обжорством славимся.
— Значит, крепкие люди. У здорового и аппетит хороший. Гасанкулу, покойника, помнишь? Среднего роста был, и не сказать чтоб брюхатый, а ел!.. До самой смерти ел от пуза и, заметь, ни грамма не прибавлял: как был смолоду, так и остался. Здоровье крепкое было, вот и ел.
Фарач ничего не ответил — бессмысленный разговор. Достал из стола маленький молоточек, вроде тех, что бывают у ювелиров, взял ногу Гариба, положил ее на другую.
— Гарибджан, ты про Дон Кихота читал?
— Нет.
— И я не читал. Но кино видел. — Фарач стукнул его молоточком пониже коленки. — Якуб-муаллим говорит, что ты на Дон Кихота похож.
Он снова ударил Гариба молоточком. Нога дрогнула, Гариб закусил губу, чтоб не рассмеяться. Хорошо это или плохо — быть похожим на Дон Кихота?
Доктор Фарач вывернул ему веки, вгляделся в глаза.
— Говорит, Дон Кихот точь-в-точь такой же был… — Доктор Фарач снял очки. — Да, милый, можешь идти. Болезни в тебе никакой. Абсолютно здоров. Но все равно: побольше на воздухе, зелени вдоволь ешь.
Джавад кашлянул.
— Подожди меня там, — он кивнул Гарибу на дверь.
— Не горюй, Гарибджан! — Фарач улыбнулся. — Клянусь внуками, Дон Кихот был хороший мужик… В сто раз лучше всех нас!
Дверь за Гарибом закрылась.
Фарач положил очки на свернутую газету.
— Зря парня порочишь, — сказал он, строго взглянув на Джавада. — С головой у него все в порядке.
— Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что он в сто раз умнее тебя.
— Дай бог, дай бог!.. А вот про свежий воздух ты это зря… — Гариб сокрушенно покачал головой. — Теперь опять удерет в заповедник свой.
— Меня это не касается, куда он удерет. А свежий воздух ему необходим. Тебе тоже советую.
Серхан стоял на вышке, держа бинокль у глаз, потягивал сигарету. Адыширин обчистил с сапог глину и поднялся к нему.
— Ну чего все дымишь? — проворчал он. — Не жрешь, папироски смолишь… Или впрямь в Гарибову девчонку втрескался?
Серхан щелчком отбросил сигарету.
— Да не втрескался я… Просто зло берет: такая девка, а он допускает, чтоб по камышам шаталась! Держи, дурак, четырьмя руками!..
Нелепо, но Серхан ждал Гюльсум. Полдня сегодня проторчал на вышке, глядя в одну сторону — на шоссе. Не мог он забыть, что когда девушка билась в его руках, то в какой-то момент затихла вдруг, прильнув к нему нежным, упругим телом. Это продолжалось секунды, но, опытный в любовных делах, Серхан понял, что это значит…
— Смотри, парень!.. Встретишься с Гарибом на узкой дорожке!.. — Адыширин с сомнением покачал головой.
— Гариб, Гариб! Разве такой девке Гариб нужен?!
— Потише! Сам идет.
— Плевать!..
Не зависть и злость определяли сейчас отношение Серхана к Гарибу — сознание собственного превосходства. С той самой минуты, как Гюльсум безвольно сникла в его объятиях, он понял, что девушка не любит Гариба, ее не влечет к жениху.
— Ну как, все нормально? — спросил Адыширин, когда Гариб подошел.
— Внизу в кустарнике зерно не насыпано.
— Насыплем. До вечера еще далеко.
Гариб мельком взглянул на Серхана. Тот сидел, обхватив руками коленки, и странная улыбка бродила по его лицу. Почему-то Гарибу показалось, что эта улыбка имеет отношение к нему.
Он вошел в сторожку. Хотел было забросить на спину мешок с зерном, но поставил его обратно и вышел. Серхан искоса взглянул на него. И улыбнулся многозначительно. Да и не только улыбка: то, как он говорил, как смотрел на него, каким тоном бросал короткие приказания, — во всем этом была снисходительная жалость, почти презрение. Гариб давно замечал, что Серхан считает его мальчишкой, слабаком, но в последние дни…
Гариб снял бинокль, осторожно положил на землю.
— Слушай, Серхан! Давай поборемся, а!
Слова эти вырвались у него помимо воли. Он знал, что ему никогда не свалить Серхана, никогда не осилить его, — об этом и думать глупо. Но терпеть больше он не мог.
Брякни это Гариб несколько дней назад, Серхан просто расхохотался бы. А может, схватил бы наглеца и швырнул себе под ноги. Но сейчас нет, сейчас у Серхана были другие намерения: «Дружить с ним буду. Женится на своей Гюльсум, в гости стану захаживать. А там уж как-нибудь…»
Гариб подошел ближе.
— Слушай, парень! — Серхан усмехнулся. — Ты, случаем, не забыл, кто я? Серхан из Акчабеди.
— Так ведь и я не из Мозамбика. Ничего, давай!
Серхан нехотя поднялся. «Почему этот чокнутый не боится меня?! На что надеется?» Растерянно поглядел на Адыширина, на Гариба… Пожал плечами. «И отказаться нельзя. Ну что же, пускай на себя пеняет».
Гариб не отрываясь смотрел на Серхана. Потом, испугавшись, что тот вдруг возьмет да передумает, рывком сдернул с себя рубашку.
Адыширин критически оглядел торс Гариба и почесал подбородок.
— Слушай, не дурил бы ты!.. — И повернулся к Серхану. — Может, хоть у тебя ума побольше?
Серхан молча одну за другой расстегивал пуговки рубашки.
Ну вот что с ним делать? Серхан поглядел на Гариба — впалая грудь, худое лицо, длинные тонкие руки — и чуть заметно покачал головой. Но перехватил взгляд Гариба, и ему, Серхану из Акчабеди, вдруг стало не по себе. Серхан чувствовал, что этот тощий парень сейчас жизни не пожалеет, чтобы свалить его. «Как он тогда Шаммеда-Лису!.. Если Гариб улучит момент, он убьет! Ну, убить не убьет, а подсечь может. Что тогда? Только со стыда сдохнуть. К черту! Не полезу я в его удавку!»
— Нет, Гариб, не буду я с тобой бороться! — Серхан махнул рукой и начал застегивать рубашку.
— Ну что ты? Давай! — Гариб протянул к нему руки.
— Нет, брат. Незачем нам с тобой драться! — Серхан снисходительно усмехнулся. — И так знаю, что победишь.
— Брось, не прикидывайся! Ты же в самом деле боишься!
— Я и говорю, боюсь. Вон ты какой богатырь! Ладно, отстань, Гариб!
Адыширин поднял с земли рубашку, бросил ее на плечо Гарибу.
— Не хочет человек с тобой драться, не приставай. А борца из тебя не выйдет. — Он взял бинокль, повесил его Гарибу на шею.
— Пройдись до арыка. Глянь, как там. А то, может, мы тут силой меряемся, а в заповеднике разгром идет.
Гариб полоснул его злобным взглядом, сунул рубаху под мышку и зашагал к тропинке.
Серхан не спеша вернулся на вышку. Взял бинокль, поглядел по сторонам…
— Слушай, Серхан, — Адыширин стоял, задрав вверх голову. — Мне что-то думается, ты и впрямь струхнул. А?
Серхан отнял бинокль от глаз.
— Да нет, жалко стало парнишку. Свалю — переживать будет. Жених как-никак…
Адыширин с сомнением поглядел на него и поскреб подбородок.
За покрытым клеенкой столом сидели четверо. Гариб и Малейка молчали, будто у них был полон рот воды. Лишь Кендиль изредка поддакивала Джаваду, толковавшему о завтрашней свадьбе.
Джавад говорил, говорил, говорил и вдруг заметил, что говорит он один и оживлен только он один. Все остальные, похоже, не испытывают радости. Гариб молчит, ну, он жених, завтра свадьба, ему и не положено говорить. Опустил голову, сидит, слушает — пусть. Но Малейка!.. И Кендиль вякает не поймешь что.
— Чего отмалчиваешься, Малейка? — не выдержал наконец Джавад.
Женщина пожала плечами и, глядя на дочь, словно это она задала вопрос, промолвила:
— А что мне сказать?
— Как это «что сказать»?! — Джавад обиженно поджал губы. — К тебе завтра вся деревня явится. Принять надо людей! Свадьба ведь! Понимаешь — свадьба! Все должно быть в лучшем виде. Если что надо — скажи.
Малейка хлопнула его по колену:
— Спасибо, Джавад! Да будет аллах тобой доволен!
— Будет аллах доволен, не будет — его дело. Мне главное, чтоб ты была довольна!
— Да как же мне недовольной быть? Семь овец пригнал во двор. Два мешка рису. Водки столько ящиков нагородили! И все твои расходы. Что ж, у меня совести нет — недовольной быть?
— А ты все-таки подумай, Малейка. Может, что забыли. Может, чего маловато? Не дай бог, осрамимся!
— Да хватит! — успокоила Малейка. — Не из голодной деревни явятся.
— Нет, Малейка, не скажи. — Джавад покрутил маленькой головой. — Покойного Гасанкулу помнишь? Он как говорил: на свадьбу идешь — пять животов берешь. Четыре набьешь — пятый достаешь: может, еще что дадут?.. Люди на свадьбу повеселиться идут, попить, поесть от пуза.
— Все равно хватит. Хоть весь район собери — накормим. — Малейка глянула на дочь, глубоко вздохнула, но сжала губы и выпустила воздух через нос. — Дай бог им счастья! — сказала она.
Джавад взял из стоявшей на столе хрустальной солонки щепоть соли, бросил на пол.
— Солью клянусь, Малейка, будто собственных детей женю. Гариб… Сама знаешь, Гюльсум мне как старшая дочка. — Он посмотрел на освещенное окно девушки.
Гариб тоже поднял глаза на окно. Он все время украдкой поглядывал туда, но сейчас, когда Джавад заговорил со слезой в голосе, он вдруг почувствовал, что к его глазам подступают слезы, и, уже не таясь, без стеснения, посмотрел на яркое окошко. Недавно она выходила из комнаты, но, кажется, кроме него никто не заметил ее появления. Иначе Джавад не стал бы так громко говорить о свадьбе — при девушке это не положено. А она словно нарочно вышла — послушать. Стоит у открытой двери, кусает губы и так глядит на Джавада, будто ей позарез нужно что-то сказать ему. Так нужно, что сейчас она не выдержит, закричит…
Когда девушка, осторожно притворив дверь, ушла наконец к себе, Гариб точно знал, что она сейчас плачет.
На душе у Гариба было тревожно. Почему она плачет? Может, обидели? А может, это от радости? Но тогда почему она ни разу не взглянула на него, будто его и нет? Стесняется? Но завтра она станет его женой, им вместе жить — чего уж теперь стесняться? Какая-то она стала другая, не та девушка, что сидела у его кровати, болтала про индийские фильмы и вытирала ему лицо душистым платочком. «Может, она не любит меня? Идет против воли? Но зачем?» — ему показалось, он вслух произнес свой вопрос, — Гариб вздрогнул, повел взглядом по сторонам и услышал, как Джавад сказал Малейке:
— И с музыкантами я сам расплачусь.
Малейка согласно кивнула и снова взглянула на дочь, но та, словно боясь встретиться с ней взглядом, откинув назад голову, глядела на лампу, сиявшую под потолком.
Гариб видел, что мать подавлена и сестра не в своей тарелке, что женщины прячут глаза, но все мысли его были заняты Гюльсум. Раньше он как-то не замечал ее, не думал о ней. Когда девушка попадалась ему на глаза, он испытывал удовлетворение, даже гордость — красивая у него невеста! — и тотчас забывал про нее. А сейчас!.. Если б позволяли приличия, он просто пошел бы к ней: «Что случилось, Гюльсум? Почему ты такая грустная?»
Ладно, отложим на завтра. Завтра ночью она будет ждать его в комнате невесты. И он войдет туда как муж, как хозяин, станет перед ней и задаст наконец свой вопрос: «Почему ты вчера была такая грустная?» Да, именно эти слова будут его первыми словами, когда он войдет в нарядную комнату молодой. И она положит голову ему на грудь, улыбнется стыдливо и счастливо и станет шептать ему несмелые, ласковые слова, и всю его тревогу смоет, унесет, как весенним теплым дождем.
— Пойдем, сынок, завтра чуть свет…
Малейка не договорила, вздохнула тайком и, опершись руками о колени, поднялась со стула. Взглянула на дочь и следом за ней направилась в полутемный угол веранды. Гариб почувствовал, что неспроста это. Ничего, пусть пошепчутся! Он снисходительно улыбнулся.
До самого дома и мать, и Гариб молчали.
Вошли во двор, Гариб взглянул на сверкающие в темноте глаза овец, привязанных под шелковицей, спросил:
— Может, покормить их?
— Не стоит, завтра с утра прирежут.
Малейка не пошла в комнату, села на веранде, у столба, подняла голову и стала глядеть на луну. Говорила — спать надо, а сама, похоже, и не собирается ложиться. Прошло минут пять, десять, мать по-прежнему не отрывала глаз от луны. Что она там нашла интересного?
Гариб сел рядом и, словно боясь помешать мыслям матери, тихонько окликнул ее.
— Мама!
Малейка опустила голову.
— Ты чего какая-то не такая?
— Ах, сынок, лучше б мне умереть!..
— Ты что, мама? С чего ты?
— Я тебе… объяснить должна… — Все так же пряча глаза, Малейка с трудом выдавливала из себя слова: — Не знаю, как тебе сказать… И не сказать нельзя… Завтра невестку в дом приведем… А она… Ой, ну как я скажу!..
— Говори, мама. Говори!
— Гюльсум… Она… Когда в Баку была… Негодяй один сбил ее с пути. Вот дело-то какое, сынок. — Малейка всхлипнула. — Я потому сказала, чтоб ты завтра, чего доброго, скандал не учинил…
Наступила тишина, и в этой тишине Гариб слышал лишь, как гудит у него в ушах. Гуд этот все нарастал, становился гуще… Гариб не понимал, что еще говорила мать. Он словно стоял над глубоким колодцем, а Малейка твердила что-то там, в глубине, и до его слуха долетали лишь отдельные слова: «Честь Джавада… семеро детей… Кендиль… сестры дочка… жалко…»
Гариб зажал уши, хотел закричать, но кричать не было сил. Странное дело: сквозь непрерывное гудение в ушах доносилось блеяние овец. И самое удивительное — мысли его были заняты совсем не тем, что сказала мать. «Интересно, — думал Гариб, — понимают овцы, что их завтра прирежут?.. А вообще есть у овец ум? Овечий ум!..»
9
Казалось, люди истосковались по веселью, зашли в тойхану[2] и не выходят. Сидеть было уже негде, то и дело подходившие гости, тесня других, кое-как усаживались за столы, но многие стояли. Был такой шум и гомон, словно все, кто жил в районе, собрались тут и говорили все разом. Музыканты играли без роздыху, одна пляска сменяла другую.
Во дворе за шелковицей разложены были очаги, над ними висели огромные казаны, и в казанах варились туши вчерашних баранов.
Проворные парни то и дело шныряли с подносами, таская в тойхану угощение. На деревьях развешены были лампочки, было светло как днем, но Гариб сумел отыскать себе темный угол.
Он стоял под айвой, свесившей ветви над оградой, и из своего убежища смотрел на тойхану, на гостей, кишевших во дворе и на веранде, а больше всего на окно, задернутое оранжевой занавеской. Только что в эту комнату с оранжевой занавеской на окне под громкую веселую музыку провели Гюльсум.
Гариб с ног до головы был во всем новом. Джавад купил ему черный костюм, белую сорочку, остроносые туфли. Только трусы да майка остались на нем свои. В чужой одежде он и сам себе казался чужим, он словно и к свадьбе-то не имел особого отношения — так, один из гостей… Как всякий гость, он будет есть, пить, танцевать, а когда устанет и захочет спать, уйдет. Вот только куда? Под шелковицей мелькнул Джавад, вид его напомнил Гарибу, что он не гость, что это его свадьба и там, за оранжевой занавеской, его ждет невеста. Как она встретит его? Какое у нее будет лицо? Почему она ему не сказала? Почему?.. Гариб думал об этом всю ночь и весь день… Гарибу было холодновато, знобило. Одно утешало: здесь, в районе, не принято, чтоб невеста и жених вместе сидели с гостями. Увидели б, как у него зубы щелкают, невесть что подумали бы…
Как нарочно, перед глазами все время мелькал Джавад. В тойхану он не заходил — сегодня он за отца невесты, и по обряду ему не положено показываться в жениховом доме. Но Джавад так активно во все вмешивался, что уже не понять было, чей он сейчас отец: жениха или невесты. Он рыскал по двору, совал нос в котлы, давал указания поварам и разносящим еду парням. Из своего уголка Гариб видел, что зять обеспокоен, все головой крутит, и чувствовал, что Джавад ищет его.
— Ха, вот он где! — Джавад вынырнул откуда-то сбоку. — Ты чего ж это прячешься? Небось с голоду помираешь? Пойдем, пойдем!..
Джавад потащил Гариба на веранду.
— Слушай, Кендиль! — Джавад остановил жену, которая с той самой минуты, как привезли невесту, беспрерывно сновала по дому. — Парень-то с утра не жравши. Дай ему что-нибудь! — Джавад подтолкнул к ней Гариба.
— Да я ему все отдать рада… — Кендиль умиленно посмотрела на брата. — Нельзя его кормить. Не положено. Разойдутся гости, сядут жених с невестой друг против дружки и будут есть из одной тарелочки…
— Ну, а мне? — жалобно протянул Джавад. — Я чего ради с голоду помираю?
— Не помрешь! — И Кендиль метнулась куда-то в дом.
— Правду говорил покойник Гасанкулу: сытый голодного не разумеет. — Джавад обиженно вздохнул. Он и понятия не имел, сыта или не сыта Кендиль, удалось ли ей присесть хоть на минутку. Голодный, а потому злой, он был уверен, что все успели набить животы, только про него забыли. А забывать про Джавада не стоит: все заботы, все тяжести на его плечах, а когда тащишь такую ношу, ноги не должны подкашиваться от голода.
Есть Джаваду очень хотелось, и было обидно, что про него забыли, но больше всего беспокоило его сейчас не это. Гариб не давал ему покоя.
Джавад внимательно оглядел шурина. Черный костюм, белоснежная сорочка — тут полный порядок; купленные вещи сидели на нем словно сшитые на заказ, но вот лицо… Лицо Джаваду не нравилось. Бледное и какое-то пустое, точь-в-точь как тогда, когда он, застонав, уронил голову на швейную машинку. Джавад положил ему руку на плечо, хотел потрясти, сказать: такой день, Гариб, держись, будь мужчиной, но почувствовал, что тот просто не видит его. Уставившись на овечьи шкуры, брошенные под шелковицей, Гариб думал о чем-то своем.
— А Якуба-то не-ет… — со значением протянул Джавад, пытаясь вывести парня из задумчивости. — Сам ему приглашение вручил. Обижен он на тебя… Выбери время, сходи, успокой старика…
Гариб повернул голову, взглянул на Джавада, даже кивнул, но взгляд у него был все такой же, и Джавад не понял, слышал его Гариб или нет. Джавад хотел еще что-то сказать шурину, но Залыш-Пендир и Шаммед шли прямо на них, и Джавад, соблюдая приличие, мигом нырнул под навес, где складывали грязную посуду.
Залыш-Пендир поддерживал Шаммеда под руку. Брюки и безрукавка были на Шаммеде новые, лицо чисто выбрито, голубоватые глазки поблескивали. Залыш-Пендир был в форме, лицо у него тоже было выбрито чисто, но блеска в глазах не было. Они были узенькие, как щелочки.
Оба подошли и остановились перед Гарибом. Залыш-Пендир так крепко держал Шаммеда-Лису, словно боялся, что если отпустит руку, то сразу рухнет.
— Вот он, Шаммед… — сказал Залыш и слегка тряханул Лису. — Лисьего в нем полно, но и человечье найдется… — Залыш с таким трудом проворачивал во рту слева, что казалось, у него распух язык. — Он… ничего парень… я тебе точно говорю, ничего… Мы с ним сидели сейчас… Я ему говорю… ешь, пей вволю… А он мне, дескать, душа не принимает… Потому что с Гарибом в ссоре… Большое дело, говорю… Пойдем, помирю вас… Мири, говорится тебе за это угощение выставлю. Видал? Лисицыно угощенье! Я не прочь отведать… Помирись, а? Такой день! Никак нельзя сердиться! — Залыш подтолкнул Шаммеда к Гарибу: — Давай мирись!
Шаммед-Лиса крепко стиснул Гарибу руку, потом обхватил за шею.
— Ну, поздравляю! — Он поцеловал Гариба сперва в одну, потом в другую щеку. — От всего сердца!
— Вот и все! — удовлетворенно заявил Залыш. — Угощение за тобой! — Он воздел руки вверх. — Дай нам боже, чтоб пир не прекращался, — есть будем, пить будем!..
Взявшись под руки, они, чуть покачиваясь, направились к тойхане. Гариб смотрел им вслед с таким напряжением, словно пытался вспомнить, кто же это такие… Но вспомнил почему-то мать и стал оглядываться вокруг, отыскивая ее.
Малейка стояла возле веранды, встречая и провожая гостей. На ней было длинное зеленое платье, и, казалось, зеленые его отсветы перекинулись ей на лицо: щеки, брови, ресницы — все отдавало зеленью. Никогда раньше Гариб не видел на матери этого платья. Какое странное… Зеленое-презеленое, будто сшито из листочков шелковицы. Выражения лица Малейки Гариб разобрать не мог, потому что черты его растворялись, тонули в зелени. И не понять было, грустное у нее лицо или она улыбается.
— Ну вот! Теперь ты, как говорится, о двух головах, о четырех ногах!
Гариб не вдруг узнал человека, сказавшего эти слова. Он несколько раз мигнул, смаргивая зеленую пелену, и увидел перед собой Адыширина. Ясно было, что пришел он из заповедника: в кирзовых своих сапогах, в старенькой кепке. Даже и не побрился, негодник.
— Не могу я пить… — с сожалением сказал Адыширин, почесывая подбородок. — Сто грамм принял, блевать тянет! Вот Серхан молодец, сколько в него ни влей — не пьянеет. Нутро принимает водку. А костюм тебе хорошо, идет… Всегда так ходи. — Он окинул Гариба дружелюбным взглядом.
Гариб что-то пробормотал в ответ, улыбнулся. Адыширин тоже улыбался Гарибу, а сам думал: ну все, спета его песенка. Больше в заповеднике не увидишь, дома будет сидеть, при жене.
— Ты уж прости, Гариб, — Адыширин вздохнул. — Пойду. Завтра вставать чуть свет. К Серхану гости приехали из Баку, отдыхают сейчас на озере.
Адыширин ушел. Что-то он сказал про озеро?.. Гариб взглянул ему вслед, посмотрел туда, где стояла мать, У веранды ее уже не было, но там, где она только что стояла, осталась зыбкая зеленоватая тень.
Гариб поднял глаза к оранжевому окну. Что сейчас делает Гюльсум? Плачет? Оранжевая занавеска все окрашивает в оранжевый цвет, и из глаз Гюльсум катятся оранжевые слезы. Гарибу вдруг нестерпимо захотелось хоть на миг оказаться там, за этой занавеской, — посмотреть ей в глаза. Не в силах сдержать себя, Гариб решительно направился к веранде.
Громкий голос Серхана остановил его:
— А где Гариб? Где наш удалец?! Куда жениха спрятали?! А, вот он! Идет, счастливчик!..
Раскинув руки, Серхан двинулся на Гариба.
— Ну и наплясался я!.. — Он приблизил губы к уху Гариба. — Может, поборемся, а? Давай сейчас, завтра чуть живой будешь! — Серхан вдруг так стиснул Гариба ручищами, что у того захрустели кости. — Ладно, шучу. Не буду я с тобой драться… Я же тебя люблю!.. — Он выпустил Гариба из рук, окинул его взглядом и хлопнул по плечу. — Счастливчик ты! Такую красавицу взял! Не обижайся, Гариб, я же как брат. Правда счастливчик!..
Серхан подмигнул ему и, не переставая в такт музыке покачивать головой, направился к тойхане.
Там больше не гомонили, слышны были лишь музыка и голос певца. Во дворе тоже стало тихо, лишь иногда звякала крышка котла и шепотом говорили что-то парни, подававшие еду. Гариб прислушался к грустному голосу певца. «Плачет она сейчас, — снова подумал он. — Плачет!»
— Куда ты, брат? — Кендиль преградила ему дорогу. — Сейчас нельзя.
— Я на минутку. Мне надо увидеть ее.
— Нельзя. Успеешь — и наглядишься, и налюбуешься… Потерпи часок.
— Пусти!
Гариб услышал шуршание и, обернувшись, увидел мать. Ресницы и брови у нее в самом деле были зеленые. Отсвет зеленого платья падал и на пол веранды.
— Пусти его, Кендиль, — сказала Малейка.
— Ты что, мама? Осудят!..
— Пусти! — приказала мать и, шурша зеленым платьем, ушла.
Кендиль беспокойно огляделась, приоткрыла дверь.
— Только уж ты, ради бога, побыстрей. Сейчас жениха славить будут, тебе в тойхане нужно быть!
…Гюльсум вскинула голову, глянула на него и тут же отвела глаза. И он увидел, что комната не окрашена оранжевым и по щекам Гюльсум не текут оранжевые слезы. В своем длинном белоснежном платье она была сейчас похожа на журавля. Такие вот журавли, такие, целая стая, летели тогда за ним… Странный был сон! Гогоча и курлыча, птицы несли его в дальние края. Если б они унесли его!..
Гариб оглядел нарядную комнату. Кровать была большая, широкая, застланная желтым шелковым одеялом. Две большие подушки лежали рядом, одна возле другой. А зачем же он пришел сюда? А? Взглянуть ей в глаза! Гариб посмотрел в лицо Гюльсум, но глаз не увидел, только брови. Брови были тонкие, выщипанные, совсем не такие, как прежде.
Опустив голову, Гюльсум дрожащими пальцами перебирала бахрому новой белой скатерти. Нужно было что-то сказать ей, но Гариб не знал что. И тут вдруг в сознании его возник вчерашний вопрос.
— Почему ты вечером была печальная? — охрипшим голосом спросил Гариб.
Он задал свой вопрос. Но Гюльсум не положила голову ему на грудь, не улыбнулась стыдливо и счастливо, не зашептала ласковые слова. Она стояла и кусала губы. Потом поглядела ему в лицо, глаза у нее начали наливаться слезами и стали как две огромные слезы.
— Нет… Ничего… — проговорила она и снова опустила голову.
Гариб не отрываясь смотрел на девушку. Гюльсум плакала. Плакала она не от стыда, не от страха. Она знала, что Гариб не выдаст, не опозорит. Она плакала о том, что идет замуж за чужого, непонятного человека. И ей было жаль его, потому что в его дом она принесла любовь к другому. Душа Гюльсум пуста для него. И рядом с ней ему всегда будет вот так же знобко, холодно… Как холодно!..
Ему вдруг не хватило воздуха. Закинув голову, Гариб жадно открыл рот, но дышать было нечем. Он понял, что задохнется, нужно уйти. Сейчас же.
Ни сестры, ни матери на веранде не было. Джавад сидел на табуретке, под навесом. Перед ним стояла другая табуретка. Джавад с жадностью уплетал что-то и так был поглощен своим занятием, что ничего не видел, не слышал…
Певец все еще пел, и парни с пустыми тарелками в руках замерли в дверях тойханы, слушали…
Сейчас кончится, и в тойхане начнут славить жениха… Гариб прислонился спиной к ограде и закрыл глава. Перед глазами, качаясь, поплыли зеленые водоросли. Откуда-то подул ветерок, свежестью овеяв ему лицо… Наверное, оттуда, с озера…
…Он стоял у тех кустиков, где Джавад подстрелил зайца. Узнать было нетрудно: в ярком свете луны все было видно как днем. Но пусть бы стояла тьма, он с закрытыми глазами найдет это место. Вот здесь бился заяц, пытаясь уползти, спрятаться в кустах. Трава была сухая-сухая… И листья на кустах сухие… И все вокруг было забрызгано кровью. Сейчас крови нет. И того зайца нет. На свете одним зайцем меньше. Как знать, будь он жив, может, выскочил бы сейчас и глядел на него, шевеля ушами…
Гариб услыхал какой-то стук, обернулся: нет, это колотится сердце. Он быстро пошел вперед. Наверняка хватились, приедут сейчас и потащат туда, в тойхану, и певец, ударяя в бубен и пританцовывая, будет петь: «Поздравляю тебя, бек! Поздравляю со свадьбой!..»
Вот и камыши. Еще немного — и он выйдет к озеру. Сядет, блаженно вытянув ноги, и будет смотреть на синюю-синюю воду… Домой он больше не вернется. Там у него никого больше нет. Джавад, Кендиль, Гюльсум, мать — все умерли. Он один.
Гариб задремал, слушая сухой ровный шелест камышей. Невысокие волны, подгоняя друг друга, спешили к берегу, но, еще не достигнув его, дробились, делались мельче, мельче и пропадали… Гариб сбросил пиджак, отшвырнул его в сторону, расстегнул воротник новой сорочки. Вдыхая влажный прохладный ветерок, он думал о том, почему все-таки озеро назвали Белым? Ему оно всегда виделось ярко-синим. Разве только во сне…
Гариб смотрел и смотрел на озеро, и вдруг у него на глазах вода стала зеленеть. Он растерянно поглядел по сторонам — камыши тоже были зеленые… Он поднял голову — зеленое небо. Все вокруг было зелено, как платье матери. Только луна не потеряла свой цвет, большим двугривенным белела она на небе. Что же это? Почему ночь такая зеленая? Он видел ясные лунные ночи, видел черные, непроглядные, но зеленой ночи — никогда.
А там, дома, там тоже зеленая ночь? Наверное… В том зеленом дворе, в длинной зеленой тойхане все сейчас растерянны, недоумевают. Его уже хватились, ищут… Будут искать долго: недели, месяцы… Будут ждать его, потом ждать надоест, и в одну из зеленых ночей Джавад возьмет племянницу за руку и отведет в свой дом.
Гариб снова взглянул на зеленое небо. А луна — нет, белая. Почему же она не зеленая?
Вдалеке вспорхнула какая-то птица и, плеща крыльями по воде, перелетела с островка на островок. Гариб повернул голову и увидел беловатый столб дыма, поднимающийся прямо вверх. Потом из-под белого дыма вырвалось зеленоватое пламя. Костер.
Где-то рядом послышался хрипловатый выкрик: «Ушел! Ушел!..» И хрюканье. Прямо на Гариба из камышей ринулось несколько кабанов, они убегали от людей, от смерти…
У Гариба пересохло в горле: «Серхановы гости! Разорят заповедник!»
Задыхаясь, давя камыши, Гариб бросился к костру. Там, где камыш редел, возникли вдруг темные мужские фигуры. Что-то невидимое с силой толкнуло Гариба в грудь, он упал.
Гариб лежал на спине. Луна стояла перед самыми его глазами. Теперь она тоже была зеленой…
Перевод Т. Калякиной.