Все кругом было чистое, промытое. Повсюду стояли лужицы, и на поверхности их вздувались пузырики, похожие на куриный глаз. На третьей неделе октября не должно бы стоять такой погоды. В эту пору солнце светит вовсю, дни стоят теплые, прозрачные, ясные. Когда они, бывало, выходили из «Интуриста» на этот самый бульвар, ласковое тепло октябрьского дня превращало их, солидных и немолодых, в озорных мальчишек, в студентов, вчера только положивших в карман диплом. Нет, тогда в эту пору не бывало плохой погоды. А может, была, может, и хуже стояли дни, просто им было ни к чему? Столько света было в душе, столько жара в сердце, что день казался теплым и ясным, деревья — зелеными, вода хрустально-чистой… Когда сорок восемь лет назад они кончили институт, все девятеро были не женаты. Постепенно переженились, обзавелись детьми, потом внуками… Но и молодые парни, и солидные отцы семейств, и деды — они все равно приходили на свою встречу. Сорок восемь лет! Нет! Сорок восемь минус четыре года, будь они прокляты, эти годы!.. В сорок первом взяли в армию Гаджи, Серхана, Касума, Джафара. В сорок втором добровольцем ушел Гуммет. Абдулла, Джебраил, Малик, Мири остались — фронту нужна была нефть.
А кто ж это предложил встречаться каждый год? Кому тогда, в тридцатом году, пришла в голову эта идея?.. Малик! Он — самый маленький и ростом, и годами. И они дали друг другу слово, что, где бы кто ни был, какую бы должность ни занимал, они каждый год будут встречаться. В октябре. Октябрь — подходящий месяц, спокойный, теплый… Каждую осень, третья неделя октября, воскресенье, десять часов утра, Губернаторский сад…
Джебраил почувствовал, что озябла лысина, снял кепку с длинным козырьком, посмотрел. Промокла… Он отряхнул кепку о колено, снова надел. Хотел было сесть, передохнуть, но скамейки все были мокрые. В такую погоду ровесников его не увидишь на сквере. В такую погоду старики не сидят в клубе пенсионеров, не режутся в домино, не ведут беседы о болезнях, лекарствах и о новых снотворных. Разве что Машаллах — этот все равно выйдет, отправится в чайхану. Тому хоть буран снежный, хоть земля свечой плавься — все едино. Если Машаллах хоть один день не побывал в чайхане, ему ни сна, ни покоя. Бодрый мужик, не приведи бог сглазить, сейчас уже наверняка торчит в очереди у молочной…
Вспомнив про молоко, Джебраил повернул обратно.
Перед молочной было полно народа. И когда эти женщины набежали, двадцать минут назад ни одной не было!.. Джебраил встал в самый хвост, осмотрел очередь и примерно посередине ее увидел Машаллаха — по папахе узнал. Странная у него была папаха: издали на шляпу похожа, вблизи — на чабанский тельпек. Сшита она была из лохматой бараньей шкуры, верх плоский, а цвета розовато-коричневого. Машаллах считал свою папаху бесценной — ее подарил ему любимый брат.
Поглядывая на папаху, Джебраил с сожалением думал, что не стоило ему прохаживаться по бульвару, сейчас был бы первым.
Но Машаллах этот — будто глаза на затылке — углядел Джебраила.
— Ты это чего там притулился? — Машаллах улыбнулся Джебраилу и махнул рукой. — Сюда давай: я тебе очередь занял.
Побаиваясь женщин, Джебраил не решался идти к Машаллаху, но тот настаивал:
— Иди! Иди, говорю! Занял я для тебя очередь!
Под недоброжелательными, осуждающими взглядами Джебраил зашаркал к Машаллаху.
— Здравствуй! — чуть слышно сказал он, пряча глаза и от Машаллаха и остальных.
— Здравствуй, здравствуй! — громко сказал Машаллах, пожимая ему руку.
И в этот момент послышался громкий визгливый выкрик:
— Куда это ты лезешь, дядя?!
Джебраил замер, не подавая голоса.
— Не вякай! — небрежно бросил Машаллах. — У него тут очередь.
В очереди ворчали: кто вполголоса, кто погромче.
— Бабушка! — позвал Машаллах сгорбленную морщинистую старушку, стоявшую позади него. — Говорил я тебе, что за мной один мужчина? Ну? Говорил? Бабушка!
— Какая я тебе бабушка? — прошамкал синеватый сморщенный рот. Старуха искоса поглядела на Джебраила и сиплым голосом промямлила: — Стоял он тут, стоял…
— Ловчат! — сказал кто-то. — А еще старики!
Джебраил чуть не кинулся на старое место в конце очереди, потом разозлился: почему это в конец?! Он первый пришел! Раньше всех. Идти домой без молока и всю ночь подыхать от кашля?!
Вспомнил, и сразу его начал бить кашель, да так, будто ножом грудь режет. Он уж и губы стискивал, и руками рот зажимал — ничего не помогало. Лицо посинело, жилы на шее вздулись, глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит.
Когда Джебраил наконец перестал кашлять, Машаллах сказал:
— И что за люди!.. Из-за двух кружек молока растерзать человека готовы, — и сокрушенно покачал головой.
Машаллах был до смерти рад, что Джебраил появился: он постоянно нуждался в собеседнике, и ему было хорошо известно, что второго такого слушателя, как Джебраил, терпеливого и доброжелательного, днем с огнем не сыщешь. Партнеры по домино, с которыми Машаллах каждый день встречается на бульваре, не больно-то его слушают. Его бесконечные рассказы о двух людях — младшем его брате из Гориса и о Хандадаше, директоре чайханы в Пионерском саду, — всем крепко надоели.
День холодный, а Машаллах одет легко. Старый, поношенный пиджак, шея обмотана длинным шарфом, концы которого болтаются на груди. Щеки пылают, как у женщины, пекущей чореки в раскаленном тендире. Густые седые брови лежат ровно, как два колоска пшеницы. Глаза блестят, кожа тугая, чистая, словно он каждое утро моется в бане и крепко-крепко растирает мочалкой лицо и шею. Два года знает его Джебраил — на сквере и познакомились — и ни разу не видел этого человека озабоченным, недовольным. Порой казалось, Машаллах вообще не ведает горя.
Машаллах взглянул на дверь, запечатанную сургучом, на часы, украшающие здание музея, на Джебраила… И Джебраил понял, что Машаллах уже истомился молчавши, сейчас начнет. Уж хоть бы не про младшего брата!..
— А я пришел, гляжу, нет тебя, удивился. Что-то, думаю, не похоже на него. Может, думаю, не дай бог, заболел?
Джебраил промолчал, он знал, что отвечать не обязательно и даже не нужно. Машаллах просто брал разбег.
— Ты вчера как ушел, я Хорену «козла» забил. Сам знаешь, он клянется, что в домино его никто не переиграет…
Машаллах долго рассказывал, с каким блеском обставил он Хорена. Джебраил не слушал, но сочувственно кивал головой…
— Чего киваешь? — услышал он вдруг голос Машаллаха. — Я спрашиваю, чего ты нарядный, а ты только головой трясешь. — Значит, рассказ про домино кончился. — Галстук на нем, костюм… Вот только кепка… Почему папаху не надел? — Он тронул рукой свою шапку. — Нравится? Могу такую устроить.
— Есть у меня папаха! — сказал Джебраил.
— Так куда ж ты собрался? — понизив голос, многозначительно спросил он.
— Встреча у меня, — неохотно промямлил Джебраил. И покосился на часы, моля бога, чтоб Машаллах поскорей отвязался.
— Встреча? Это с кем? С пионерами? Я тут как-то выступал в школе. Так слушали с открытыми ртами… Только председатель какой-то болван, все на часы глядел, кончай, мол. Что значит кончай? Ты меня пригласил, попросил выступить, рассказать ребятишкам про жизнь: что видел, что пережил, — чего ж ты мне рот закрываешь? Восемь минут, говорит, у вас времени. Восемь минут! Могу я за восемь минут привить детям любовь к труду?.. Нет, правда, куда собрался?
Джебраил давно уже перестал слушать и не сразу сообразил, чего Машаллах от него хочет.
— Встреча у меня…
— Завел, что ли? — Машаллах подмигнул ему. — Вроде годы твои…
Нет, так просто от него не отвяжешься.
— У меня встреча с институтскими товарищами. Каждый год, третья неделя октября, воскресенье, десять часов утра. Собираемся в Пионерском саду, идем в «Интурист». Проводим день вместе, потом расходимся… Каждый год… Друзья юности…
— Хорошо! — Машаллах далее причмокнул. — Ох, хорошо! И сколько ж вас, друзей?
— Девять человек.
Машаллах еще что-то спрашивал, говорил что-то, но Джебраил не слышал, не видел его…
…После четырехлетнего перерыва они наконец собрались в октябре сорок пятого. Джафара не было, не вернулся с фронта, Гуммет пришел на протезе, культя еще не зажила, и каждое движение доставляло ему боль. Лоб и правую бровь Гаджи пересекал широкий красный шрам. Серхан и Касум вернулись с войны без единой царапины.
Это были не прежние беззаботные парни. Волосы поредели, на висках светилась седина… Все крепко натерпелись за эти годы…
На столе было бедновато, зато сердца полны. Они говорили торопясь, перебивая друг друга, словно все, чем переполнилась душа за долгие четыре года, не терпелось им выплеснуть за этим столом.
Вспоминали Джафара, лежавшего в далекой чужой земле. Он стал для них дорогим воспоминанием, причиняющим острую боль. Они звали его Черный Джафар — уж больно смуглый он был. Еще Зубрилой дразнили — очень уж много занимался. Кино, театры — это он не любил. Джафар и Баку-то не успел толком узнать; сколько лет прожил в городе, а где какая улица, представления не имел. Занимался.
Поднялся Абдулла-Аксакал. Он был среди них самый старший. И самый высокий, самый крупный. Со студенческих лет Абдулла привык верховодить, прозвище Аксакал он получил еще тогда.
— Ребята! — Абдулла взял свой бокал. — Джафара нет среди нас. Погиб наш Джафар. Принял славную смерть — за Родину. Мы никогда не забудем друга. Но сегодня… Сегодня, ребята, будем веселиться! Четыре года мы не могли посмеяться от души.
Малик взял с соседнего столика бокал, наполнил водкой и поставил посреди стола.
— Это Джафару, — сказал он. — Будем считать, что он тут, с нами.
Малик уже хотел произнести тост, но Гуммет опередил его:
— Постой, Малик! Можно, я скажу первый? Я и постарше тебя, и потом, — он положил руку на орден, — фронтовик. Конечно, вас не удивишь орденами, вон они и у Гаджи, и у Серхана, и у Касума. Нефть была тот же фронт. Я не о том… — Он покрутил головой. — Откуда он взялся, этот Гитлер?! Почему наш Джафар должен был погибнуть в двадцать пять? Почему я остался без ноги? Почему?! Раньше с утра до вечера ходишь по буровым, а теперь в конторе сидеть?.. Проклятая война! Другое все стало. У хлеба другой вкус, у воды… Вернулся, снял саз со стены, тронул струны, а песни нет. Только стон, плач… — Гуммет закинул голову, уставившись взглядом в потолок. Потом