ий ребенок. Так вот, оказывается, Оливеро о том странном событии не забыл, — оно жило в его памяти, как неразгаданный знак, символ, тайно связанный с его неожиданным бегством и — теперь уже ясно — неизбежным возвращением.
Неудивительно, что он так быстро, не задумываясь, с первого же взгляда узнал сидевшую перед ним женщину. Едва он понял, кто она, у него стало легко и покойно на душе. Мозг его по-прежнему лихорадочно работал, перед мысленным взором вставали и проплывали образы и картины самые невероятные; но вся эта бурная умственная деятельность была сродни мелким безобидным возмущениям песка в гироскопе. Да, она волновала его разум, но во всем остальном была далека и чужда прохладной стихии его тела.
Он отер платком струйки крови, стекавшие по лицу женщины, приподнял бессильно висевшие руки и сложил их у нее на коленях. Слышалось ровное спокойное дыхание, — глаза у нее были открыты, но взгляд по-прежнему устремлен в пол. Оливеро посмотрел на ее обидчика, — тот явно свыкся с ситуацией и снял оборону. Он повернул слегка голову, искоса поглядывая на Оливеро, и этот вороватый взгляд исподволь выдал его.
— Ты — Коленшо! — внезапно осенило Оливеро, и он сделал шаг в сторону хозяина дома.
Тот вконец испугался: к физическому страху теперь добавилось опасение, что незнакомец — ясновидящий, чуть ли не пророк, наделенный божественным даром. Ужас настолько обуял мельника, что на глазах у Оливеро тело его обмякло, и он со стоном повалился ему в ноги.
А у Оливеро и в мыслях не было причинять хозяину зло. Он боялся другого, — как бы его не захлестнуло презрение к этому садисту. Но желание проникнуть в тайну событий, невольным свидетелем которых он оказался, было сильнее. Сейчас он уже точно знал, что сама судьба свела его с этими людьми. Поэтому ему во что бы то ни стало необходимо было завоевать их доверие. Он наклонился, помогая мужчине подняться, и подвел его к стулу возле другого конца стола. Сам сел с противоположного края. Ровно посередине между ними оказался ягненок на блюде, — вид его не давал Оливеро покоя, ему было не по себе. Он не успокоился, пока не взял блюдо с ягненком, не отнес к окну и не выставил его на двор. После чего прикрыл окно и вернулся за стол.
— Послушай, Коленшо, — обратился он к земляку, — постарайся вспомнить, что было тридцать лет тому назад. Ты был школьником, так ведь? Ты помнишь последние дни за школьной партой, — вспомнил? Не забыл, как однажды после обеда твой наставник разложил на учительском столе модель заводной железной дороги? По тем временам это была большая редкость: настоящий паровоз с вагончиками, только совсем маленький, произведение отличного мастера, умельца-инженера. Не чета нынешним игрушкам, каких полно в каждом магазине. Смастерил ту железную дорогу мой дядя, чуть ли не первый у нас инженер-конструктор. Это был его подарок — я хранил его с детства. Вам, малышам, я давал ее поиграть потому, что считал процесс обучения несовершенным, — я до сих пор придерживаюсь того же мнения, — и мне было важно дать вам возможность углубиться в мир вашей фантазии, воображения. Вы играли, а я за вами наблюдал, и многое тогда понял в том, как работает ваша мысль. Порой я наблюдал за вами невзначай, и вот однажды вышло так, что на моих глазах один мальчик угрюмого, тяжелого нрава, схватил паровоз и начал из всей силы закручивать пружинный механизм. Вас всех заранее попросили не заводить двигатель до упора. Но этот школьник почему-то решил нарушить правило, хотя он знал, что наставник дорожит этой игрушкой, и товарищи обожают с ней возиться. Нет, он будто назло всем продолжал закручивать все сильней и сильней, преодолевая сопротивление тугой пружины. В конце концов, она, конечно, не выдержала и лопнула. Раздался щелчок, свернутый кольцом металлический язык вылетел наружу, от неожиданности и испуга мальчик выронил из рук паровоз, и тот остался лежать на столе, как животное с вспоротым брюхом и вывалившимися внутренностями. Этим подростком был ты, Коленшо, а я — твоим наставником. Когда пружина лопнула и паровоз сломался, что-то надломилось во мне. На следующий день я уехал из деревни и ни разу за эти тридцать лет сюда не возвращался.
Он взглянул на Коленшо; тот сидел притихший. Оживился лишь, когда Оливеро узнал его, и то эта неожиданная встреча его скорее позабавила, чем изумила. Если бы сегодня случай не свел их вместе, то Коленшо, скорее всего, и не вспомнил бы о тех давних событиях. А для Оливеро они значили слишком много: они на годы вперед определили развитие его личности, глубоко отложившись в памяти. Коленшо же начисто забыл о молодом учителе, который два года подряд бился с семью-восьмью трудными подростками. В его голове остался лишь смутный образ: высокая фигура, бледное лицо, прямые темные волосы, спадавшие на лоб. Школу он помнил плохо, — вроде был там круглый стол, за которым сидели ученики, была черная мраморная каминная полка, перед камином — кресло учителя. Каждое утро Оливеро садился в это кресло и начинал учить — учить читать, писать, считать. Здание школы стоит до сих пор (к слову сказать, в архитектурном отношений безобразная постройка городского типа, совершенно выпадающая из деревенского пейзажа), только в классной комнате теперь располагается адвокатская контора мистера Кавердейла, а второй этаж занимает Клуб Консерваторов. В отличие от остальных домов, школа пряталась в глубине двора, за небольшим садиком. Но деревья давно спилили, участок замостили брусчаткой, так что единственным ярким пятном во всей этой картине оказалась медная табличка с именем мистера Кавердейла. Выходит, не вписался жесткий урбанистический квадрат в прелестную живописную деревушку, и она выпихнула его на зады: пусть себе догнивает.
Школу в конце концов закрыли, учитель уехал; спустя несколько лет умер отец-мельник, — до воспоминаний ли было? Игрушечный паровоз он помнил, а вот как его сломал, не помнил вовсе, и уж, конечно, не проводил никакой связи между сломанной игрушкой и внезапным отъездом учителя.
Оливеро продолжал:
— Мелочь, кажется, а ниточка оборвалась. Матери не было в живых, отца я не любил. Связывать свою жизнь с сельской школой я не собирался, — не чувствовал к этому роду занятий ни физической, ни душевной склонности. Я мечтал стать поэтом, но стихи получались мрачные, темные, и издатели отказывались их печатать. Я чувствовал бессилие и безысходность оттого, что ничего не происходит, и я вынужден бездействовать. Я вяло сопротивлялся вашим невежеству и глупости, — я имею в виду тебя и твоих товарищей, — но поскольку в знание я не верил, то хотел только одного: чтоб вы оставались в том же невинном и счастливом состоянии, в каком пребывали всегда. Со стороны это воспринималось как неуместное попустительство, и родители стали забирать детей из школы. Наконец, осталась лишь небольшая горстка учеников, их родители не придавали образованию никакого значения, им просто нужно было занять детей на несколько часов в день, чтобы те не болтались у них под ногами. Некоторых из ребятишек я искренне любил: они были милые симпатичные увальни, эдакие телята или жеребята — длинноногие, угловатые, нескладные. Совершенно безобидные, — во всяком случае, мне так казалось до того самого дня, пока я не увидел в твоих руках свой паровозик с лопнувшей пружиной. Это был конец. Я все бросил и уехал.
Раздался слабый стон. Оливеро заглянул в лицо женщины. Она по-прежнему ровно дышала и, казалось, спала.
— Как она? Расскажи, — попросил Оливеро, снова поворачиваясь к Коленшо. — Расскажи о ней.
— Ее все зовут Веточка, — прошептал Коленшо, глядя Оливеро в глаза и будто не видя его.
Разговор не клеился. Сколько воды утекло, и объяснить что-то в двух словах было трудно. Последние пятнадцать лет, с того дня, как он привел Веточку в свой дом на правах жены и хозяйки, он жил обособленно. Ничего не читал, почти ни с кем не общался, удовлетворяя по наитию только самые насущные потребности, и так изо дня в день все пятнадцать лет. И тут вдруг кто-то заявляется, о чем-то расспрашивает, — человек явно не его круга, язык у него хорошо подвешен, сантименты разводит, судя по всему, бывалый. Он инстинктивно чурался подобных людей. Но порой безысходность заставляет нас изменить своим привычкам, уводя в мир фантазии и воображения.
— Веточка появилась у меня, — выдавил Коленшо, — пятнадцать лет назад.
— По-моему, детей было двое, — заметил Оливеро.
— Второй почти сразу умер, — ответил мельник. — Он не прожил в этом мире и нескольких месяцев. Ничего не ел — полное истощение. А теперь и она затосковала, видно хочет вернуться туда, откуда они оба пришли.
— Ты поэтому заставлял ее пить кровь?
— Да… Она неделями ничего не ест, только пьет воду и молоко, да и молоко-то через силу. Как пить дать, загнется и умрет, раз мяса не ест и жить не хочет.
— Расскажи мне обо всем по порядку. Я же ничего не слышал с тех пор как уехал.
Тогда Коленшо сбивчиво и путано, начал рассказывать историю Веточки и ее брата, причем Оливеро приходилось то и дело переспрашивать и уточнять. За разговорами Веточка уснула, а может, впала в забытье, — как бы ни было, она глубоко и ровно дышала.
По рассказу Коленшо получалось, что однажды на дороге со стороны пустоши местные жители обнаружили двух странных ребятишек: они направлялись в деревню. Кое-что в его описании их внешности и повадок совпадало с тем, о чем Оливеро уже знал. Дальше мельник сообщил, что приютила их старая миссис Харди (когда-то она нянчила Оливеро), — собственно, она их и нашла на дороге. Взяла к себе в дом, накормила, обогрела, словом, ухаживала за ними, как за родными. Она была вдова, а ее единственный сын, Том Харди, ушел в плаванье, — он был моряк. В те дни газет в современном понимании этого слова не существовало, — не было ни репортеров, ни фотографов, и такое событие, как появление двух зеленокожих ребятишек, было интересно разве что местным жителям. Конечно, разговоров ходило много и разных, приезжим в те дни обязательно демонстрировали местную достопримечательность — зеленокожую парочку. Врач из соседнего городка все норовил провести настоящее научное обследование найденышей: измерить им пульс, прослушать легкие, составить кривую их сердечных ритмов и даже прибегнуть к такому медицинскому новшеству, как анализ мочи и крови. Только миссис Харди была женщина суровая, и она пуще собственного ока оберегала здоровье своих новых подопечных. Врач на этом не успокоился, — обескураженный неудачей с медицинским освидетельствованием маленьких пришельцев, он затеял было судебный процесс. Но скоро понял, что золотых гор обладание зеленокожей парочкой не сулит: закон не предусматривает никаких мер в случае обнаружения двух таких необыкновенных особей, и, поскольку в данном случае закон, скорее всего, не нарушен, то миссис Харди не возбраняется опекать детей de jure и de facto. Единственное осложнение касалось приходского священника: его преподобие настаивал на крещении детей. По его настоянию миссис Харди отправилась с детьми в церковь, а младшенький (или тот, кто казался помладше) возьми да умри прямо по дороге в церковь. Эта внезапная смерть так напугала всех, включая священника, что он зарекся вмешиваться в процесс воспитания найденышей и оставил миссис Харди в покое. Правда, похоронить маленького