Наверное, этот старик после того, как увидел, что наделал, и кричал и выл в отчаянии. А потом подскочил к царевичу, который безжизненно распластался на коврах, приподнял его, попытался закрыть рукой рану… Но не удержать кровь, не удержать уходящую жизнь. Старик то хватал себя за голову, и на ней оставались кровавые следы, то вновь протягивал дрожащую руку к ране сына.
– В порядке нарисовано, а? – сказал Виталька.
– Не могу здесь стоять, – проговорила Таня. – Я пойду дальше.
– Иди, иди, – великодушно разрешил Виталька. – Мы тебя догоним. Это не для женских глаз. Нет, подожди. А почему картина под стеклом, знаешь?
– Нет, – сказала Таня.
– А ты? – спросил он у меня.
– Может, чтобы краска не осыпалась, – предположил я.
– «Краска»! – засмеялся Виталька. – Во дает!.. Это чтобы ее порезать не могли.
– Порезать? – спросила Таня.
– Ну да. Ее уже раз резали.
– Кто? – спросил я.
– Пьяный, – сказал Виталька. – Вжик, вжик ножом.
– Не пьяный, – вмешалась какая-то тетенька, – а душевнобольной. И веселого в этом ничего нет.
Мы отошли. Я только взглянул еще раз на картину издали. В глаза бросились ярко-зеленые сапожки царевича. Они были единственным как бы живым пятном. Единственным. Но от этого все остальные краски казались еще более мрачными и зловещими.
У других картин в этом зале мы долго не останавливались, потому что Виталька опять принялся нас торопить. Но вот мы оказались возле картины, на которой был нарисован мужчина в мятом халате, с всклокоченными волосами и красным носом.
– Ага! – радостно сказал Виталька и, чтобы удостовериться, подошел и прочитал табличку на раме. – Он самый!
– Кто? – спросила Таня.
– Мусоргский. – И, повернувшись ко мне, добавил: – Был такой великий композитор.
– Угу, – кивнул я.
– Писал всякие симфонии, а потом вот в больницу попал, – пояснил нам Виталька.
Я смотрел на великого композитора и чувствовал себя уничтоженным: Виталька знал все. Даже такие подробности.
– Симфоний он, по-моему, не писал, – сказала Тани.
Я вздохнул с некоторым облегчением, но Виталька тут же отрезал:
– Неважно! Главное, что Репин нарисовал его за два дня до смерти.
Опять! Так и сыплет!
– Ладно, идемте дальше, – сказал Виталька и пошел.
Пошли и мы с Таней. И снова смешались в кучу и замелькали в глазах полотна, висевшие на стенах.
– Погоди, посмотрим «Бурлаков», – предложила Таня, мы как раз проходили мимо этой картины.
Я подумал, что Виталька сейчас еще что-нибудь выдаст, но он поморщил лоб и проговорил:
– Чего интересного? Идут и тянут. Вот и все. Мне захотелось поддержать Таню.
– Нет, давайте посмотрим, – сказал я. Виталька остановился с нами, сунул руки в карманы, взглянул несколько раз на картину, а затем отвернулся, начал скучающе озираться по сторонам.
– Бедные люди, – проговорила Таня, разглядывая бурлаков.
Как же я хотел сообщить ей тоже что-нибудь такое, удивительное! Но и ничего не знал, поэтому лишь произнес:
– Ага.
Я подумал, что Виталька тут же воспользуется этим обстоятельством и скажет нам, чью посудину тянет несчастная ватага или что вон тот длинны и бурлак с трубкой в зубах первым свалился от голода, а потом уже все остальные.
Но Виталька промолчал. Почему бы? Странно.
Следующей картиной, возле которой мы оборвали свой бег по залам, была картина Крамского «Неутешное горе». На ней была женщина в черном, она сжимала у рта носовой платок и смотрела куда-то вниз, в угол, заплаканными глазами, слева была дверь в другую комнату. Там, напорное, горели свечи, потому что на полу у двери отражался неровный желтовато-красный свет.
– Это художник свою жену нарисовал, – пояснил нам Виталька. – У них ребенок умер.
– Послушай, – сказала Таня, – почему ты такие картины выбираешь?
– Какие?
– Ну такие… страшные?
Виталька вначале замялся, а потом, улыбнувшись, сказал:
– Кому страшные, кому нет, правда, Эдька? – И тут же добавил: – Чего бояться: это все давно было. Потопали?
Мы двинулись дальше. Несколько раз мне хотелось получше рассмотреть какие-то картины, да и Таня, я заметил, тоже замедляла кое-где свой шаг, но Виталька был непреклонен.
– Идем, идем! Еще не то будет, – говорил он. Куда он нас вел? Зачем?
И тут я догадался: а не подводит ли нас Виталька только к тем картинам, о которых он успел уже что-то узнать?
– Стоп! – сказал вдруг наш экскурсовод. Мы очутились перед огромной картиной, которая называлась «Утро стрелецкой казни».
Здесь было все понятно. О стрельцах и Петре Первом, который с ними расправился в конце концов, я читал.
Хоть мне и было известно про казнь стрельцов, но представить себе такой картины я никогда бы не смог. Поразило прежде всего их прощание со своими родственниками. Конечно, рассмотрел я хорошенько и Петра, который, гневно выпучив глазищи, сидел верхом на лошади. Но главное – старухи, дети и молодые женщины. Множество их собралось здесь на площади. Даже показалось мне, что я услышал гул толпы, и чьи-то вопли, и детский плач.
– А виселицы видишь? – толкнул меня локтем Виталька. – Вон у самой стены.
– Ну?
– Вначале там Суриков повешенного нарисовал, а потом замазал.
Ну вот – так и есть! Для этого мы сюда и подошли.
И все же я не удержался и спросил:
– Почему замазал?
– Чтоб люди в обморок не падали, – живо ответил Виталька. – А то его служанка, как увидела это дело, от страха брык с катушек.
– Словечки! – заметила женщина, оказавшаяся рядом с нами. – Послушаешь, уши вянут.
– Ладно, пошли, – сказал я.
– Куда? – удивился Виталька, увидев, что мы с Таней сделали несколько шагов в сторону.
Может быть, он удивился потому, что уже привык командовать парадом, а тут вдруг принимают решение без него. А может, удивительной ему показалась наша поспешность: то, мол, просили его остановиться, задержаться у каких-то картин, а теперь зачем-то сами торопят.
Но не ошибся ли я? Может, он вовсе не удивился, а просто не успел нам что-то рассказать про служанку, которая свалилась с катушек.
Как бы там ни было, но все же мы отправились смотреть другие картины.
Виталька больше ничего нам не рассказывал. Наверное, обиделся. Хотя нет: если б обиделся, не был бы оживлен и весел. Просто, я думаю, кончились все его сведения.
Теперь он взялся отпускать шуточки насчет того, что мужчина на этом портрете похож на математика Петра Ивановича, если б Петру Ивановичу прилепить усы; а толстощекий мальчик с соседней картины – родной брат, даже близнец нашего Димана; а вот та графиня как две капли воды похожа на продавщицу газировки, которая стоит на углу возле булочной, только повязать бы эту графиню косынкой, надеть белый, с сиропными пятнами халат и устроить ей черную родинку возле носа.
Иногда Виталька подмечал все очень верно, и Таня смеялась, а я сдерживался, чтобы, как говорят, не подливать масла в огонь, хотя действительно было смешно. А Виталька разводил этот огонь, пыжился изо всех сил.
Манерное, я завидовал ему. Да, завидовал. Я, если б знал, тоже выкладывал бы Тане всякие истории про художником. Конечно, я бы мог острить, что такой-то похож на такого-то. И Таня бы тоже смеялась. Но первый придумал это Виталька, а не я.
И вот мы очутились в зале, где на целой стене не было никаких портретов и вообще не было привлекательных картин, а кисели одни лишь пейзажи.
– Здесь смотреть нечего, – сказал Виталька, – идем в другой зал.
А я вдруг заметил знакомую картину, на которой была нарисована неширокая, усыпанная листьями дорожка, протянувшаяся среди желтых липок, и по этой пустынной дорожке шла женщина в темной одежде.
«И. И. Левитан. Осенний день. Сокольники», – прочитал я на табличке. И я хорошо вспомнил тот вечер, когда мы сидели за столом с дядей Васей и он угостил меня крепким чаем, а потом показал свою мастерскую, и там я увидел Танин силуэт на фоне зеленого окна и еще увидел репродукции Левитана.
Я задумался о той потребности, про которую услышал тогда от дяди Васи. Он сказал, что она есть у каждого – ~ потребность в Левитане, Моцарте, Чехове. У каждого…
– Ну, идем, что ли? – проговорил Виталька.
– Эдик, мы уходим, – присоединилась к нему Таня.
Потребность в Левитане. Значит, ни у кого из нас ее нет?
– Подождите, – попросил я. – Посмотрим еще немного.
На что я надеялся? Наверное, на то, что вдруг она появится, эта самая потребность. Хоть в ком-нибудь.
Но она не появлялась. Таня и Виталька провели быстрым равнодушным взглядом по стене с картинами, а я то и дело посматривал на осенние Сокольники и пытался понять: ну что особенного в этой картине и чем же она так полюбилась дяде Васе?
– Теряем время. – Виталька посмотрел на часы. – Уже два часа настукало. Идем.
– Иди, если хочешь, – проговорил я, – никто тебя за руку не держит.
– И я пойду, – сказала Таня. – Встретимся внизу, у контроля.
– Через полчаса, – добавил Виталька.
Я остался один. Скорее всего, я остался из-за того, что не хотел подчиниться их воле. А вообще-то и мне стоило уйти. Потребности в Левитане у меня нет. Как ни досадно, но я уже понял это.
И все же я упрямо принялся разглядывать картины, что висели поблизости от меня. Они показались мне скучными. На них не было людей, а были лишь промокшие насквозь ноля, кусты, стога и деревья. Даже зябко делалось.
Потом я подошел к картине, которая называлась «У омута». Она тоже была очень простой. Стоило ли рисовать эту неширокую реку и мостик из трех бревен? Я уже хотел уйти, но засмотрелся на воду. От нее веяло чем-то таинственным и непроглядным. Да и тучи над лесом были какие-то темные, угрожающие. Я представил себя на этом неровном мостике и вдруг пошатнулся. Мне сделалось страшно. От обманчиво спокойной тяжелой воды я уже не мог оторвать глаз.
Подошла женщина-экскурсовод с небольшой группой и стала говорить, что картину «У омута» Левитан написал в Тверской губерния, когда гостил у каких-то Панафидиных. «Это неинтересно, – решил я, – у кого гостил, да с, кем встречался. Подумаешь