Зеленый дом — страница 13 из 20

Но ты все зелен, будто встарь.

Ты созреваешь ли, пивко?

Как день вчерашний далеко!

Тогда бы хлопоты начать —

была бы в паспорте печать.

Ты, пиво, зреешь, будто встарь.

Газон, пивцо да деревцо, —

в слезах, увы, мое лицо,

затем что в этот горький час

одних я оставляю вас

зреть, зеленеть, цвести, как встарь.

Те, что меньше родину любили,

Те, что меньше родину любили,

шли да и сдавались прямиком

или в землях расселялись прочих;

я от пепелищ отсечься отчих

вынужден своим же тесаком.

Не проспал я ночи ни единой,

выгорел в бессоннице дотла, —

дни слагались в многие недели,

в слабом теле силы оскудели

и по капле в землю кровь ушла.

Но обязан я уйти отсюда,

чтоб душа не сделалась мертва,

чтобы только выжить на чужбине,

повторяя те же, что и ныне,

тихие и точные слова.

Только слову сохраняя верность,

с родиною связь перерубя,

лишь затем судьбу теперь приемлю,

что пересадить в чужую землю

должен, словно саженец, себя.

Я дома целый день

Я дома целый день, но я уже не здесь;

что написал — при мне, таков багаж мой весь;

на книжных полках пыль — не дом, а конура;

постель, в которой сплю, освободить пора.

Мне надо бы уйти — не знаю, есть ли толк,

однако свой уход осознаю как долг;

я сочиняю роль, я сам себе суфлер,

однако глух мой слух и равнодушен взор.

Давно я ни друзей, ни близких не встречал,

во всем — одни концы и никаких начал;

я нужных слов ищу — да только все не те,

мне кажется, что я подвешен в пустоте.

Ни в будущее нет, ни в прошлое путей,

есть вести лишь о том, что никаких вестей.

Ночует мышь в норе, скворец живет в гнезде…

И только человек способен жить нигде.

Я сидел в прокуренном шалмане

Я сидел в прокуренном шалмане,

где стучали кружки вразнобой.

Хлеба взял, почал вино в стакане

и увидел смерть перед собой.

Здесь приятно позабыть о мире,

но уйти отсюда должен я,

ибо радость выпивки в трактире

не заменит смысла бытия.

Жить, замуровав себя, — жестоко,

ибо кто подаст надежный знак,

не известно ни числа, ни срока,

давят одиночество и мрак.

Радость и жестокость — что желанней?

Горше и нужнее — что из них?

Мера человеческих страданий

превосходит меру сил людских.

Надо чашу выпить без остатка,

до осадка, что лежит на дне,

ибо то, что горько, с тем, что сладко,

непонятно смешано во мне.

Я рожден, чтоб жить на этом свете

и не рваться из его оков,

потому что все мы — Божьи дети

от начала до конца веков.

Нашему привратнику

Образ твой приходит мне на ум,

вспоминаю с теплотой всё чаще

твой бессменный форменный костюм

и кофейник, в закутке кипящий.

Засорялся душ ли, гас ли свет,

кран ли протекал, полы коробил —

ты умел помочь, подать совет.

Старикан, твой час еще не пробил?

Ты ночами на посту не дрых,

об тебя ломалась вражья лапа:

ты троих, а то и четверых

умудрялся спрятать от гестапо.

Ты салютовал, как палачи,

и штандарт над входом приспособил,

а в потемках нам таскал харчи.

Старикан, твой час еще не пробил?

Знаю твердо — ты не спасовал,

не согнулся ты от горькой чаши.

Под бетонным полом твой подвал

сберегает рукописи наши.

Сына у тебя взяла война,

а квартальный — милости сподобил

и торчит у твоего окна…

Старикан, твой час еще не пробил?

15.X.1941. Лондон

Печь возле люблина

Дымил крематорий печною трубой

над Люблином, в польской земле.

В товарных вагонах людей на убой

свозили в огромном числе:

чудовищный дым застилал окоем —

их газом травили, сжигали живьем

у Люблина, в польской земле.

Три года крюкастый штандарт проторчал

над Люблином, в польской земле.

Хозяин процент со всего получал —

без пользы пропасть ли золе?

В мешок да под пломбу — и снова в вагон:

подкормкою пепел служить обречен

великой немецкой земле.

Сияет на знамени красном звезда

над Люблином, в польской земле.

Но мало того, что теперь навсегда

погашено пламя в жерле;

позорного чада над миром — с лихвой,

так пусть же заплатит палач головой

за бойню в польской земле!

22.8.1944

Славянское

Ты сегодня дашь нам, господарь, ночлег,

завывает ветер, сыплет крупный снег;

мы оставим ружья, двери — на крючок,

ну, а ты согреешь, братик-сливнячок.

Мы врагов осилим эдак через год.

Господарь, приветствуй будущих господ:

не пойду батрачить, я не дурачок,

ну-ка, подтверди-ка, братик-сливнячок.

Пролито немало крови на веку:

выйти в господари должно гайдуку,

завести овечек, садик, парничок,

кукурузку, дыньку — ну, и сливнячок.

Из страны прогоним бешеных свиней,

доживем, понятно, и до вешних дней,

и такой отколем майский гопачок —

ух, как будет славно, братик-сливнячок!

7.2.1945

Визит к помещику

Мое почтенье, барин-господин!

Ты слышишь стук окованных дубин?

Ты очень зря запрятал в погреба

стервятника с фашистского герба.

Хозяин, ведь у нас с тобой родство!

Мой дед повесил деда твоего.

В мое лицо вглядись еще слегка:

ты, барин, узнаешь ли батрака?

Ну, разжирел ты, барин, чистый хряк!

Ты мордовал меня и так, и сяк,

я тюрю ел, ты смаковал пилав, —

но времечко бежит, летит стремглав!

Таши-ка сливнячок из кладовой!

Стаканчик — мне, а весь осадок — твой.

Тебе вниманье, барин, уделю:

давай-ка шею, полезай в петлю.

22.6.1945

Май в Добрудже

Черна зола пожарищ и сыра,

однако строить новый дом пора;

как ни изрыли землю кабаны —

под осень тут созреют кочаны.

Гляди-ка, уцелел хозяйский дом!

Он строен, чай, не нашим ли трудом

там, на юру, над степью, — посему,

пожалуй, будет школа в том дому.

Пора заняться саженцами слив.

Да будет мир неслыханно счастлив,

таков, каким вовек не видан встарь:

никто не раб, и каждый господарь.

12.5.1945

Погибший в Зеландии

В бескормицу, в самое злое бесхлебье,

не вовремя гибнуть надумал, отец.

Разграбило ферму чужое отребье,

зарезали немцы последних овец.

Плотину взорвали они торопливо,

когда отступали. И невдалеке,

где польдер открылся на время отлива,

твой труп отыскался в соленом песке.

Отец, мы тебя между илистых склонов

тихонько зарыли в предутренний час,

но стопка твоих продуктовых талонов

в наследство еще оставалась у нас:

и чашечку риса, и сыр, и горбушку

делили мы поровну, на три куска, —

мы на ночь стелили тебе раскладушку,

мы дверь запирали на оба замка.

Отец, под кустом бузины у плотины

ты горькую трапезу благослови:

ты жизнь даровал нам в былые годины

и, мертвый, даруешь нам крохи любви.

Три вечных свечи мы поставим в соборе,

чтоб люди забыть никогда не могли

о том, как враждебное хлынуло море

в родные пределы зеландской земли.

2.6.1945

Старая пара в венском лесу

С тех пор, как бомбы градом с неба валят,

мы приучились вверх смотреть, — и вот

мы вдруг поймем, что синевою залит

безоблачный осенний небосвод.

Мы рухлядь «зимней помощи» наденем —

подачки с оккупантского плеча —

и побродить часок в лесу осеннем

пойдем тихонько, ноги волоча.

Нам сыновья, что под Москвою пали,

писали, что костерик до поры

им разрешалось ночью, на привале,

поддерживать кусочками коры;

но вздумалось начальственным придирам,

что для солдат уместней темнота, —

лишь тонкий ломтик хлеба с комбижиром

да чай из земляничного листа.

А двое стариков в далекой Вене

ничком ложатся в палую листву,

когда над ними пробегают тени

машин, перечеркнувших синеву;

и, встать не смея с прелого покрова,

мы ждем, когда же кончится налет,

как все, над кем трава взойти готова,

о ком никто не вспомнит через год.