Неужели такие люди и есть добровольцы великой армии зелёного знамени, тень которого покроет однажды весь мир?! Чего же можно ожидать от солдат этой армии, кроме грабежей и насилия? Бедное, несчастное мусульманство!..
В холодной каменной каморке молодой софта оплакивал участь своей веры. За первыми разочарованиями последовали новые, и опять яростный протест, взрывы отчаяния...
Теперь виновниками были его учителя — знаменитые мюдеррисы, в которых он видел генеральный штаб зелёной армии...
Как ждал он от них слов великой истины, как надеялся услышать из уст этих людей хоть одно праведное слово. В медресе Шахин, наверно, был самым прилежным, самым пламенным и вместе с тем самым покорным учеником. Любое слово, сказанное учителем, он воспринимал как божественный глагол, как откровение, и если юноша очень часто ничего не мог понять, то приписывал это исключительно собственной тупости. Но постепенно чувство ненависти и отвращения, которое Шахин питал к школьным товарищам, перешло и на учителей. И командиры, и солдаты зелёной армии стоили друг друга. Эти люди превратили религию и знания в кормушку, средство обогащения. Учителя так же, как ученики, дрались между собой из-за дарового хлеба; так же старались съесть друг друга, уничтожить, погубить. Соперничество доходило до того, что были случаи покушения не только на честь, но даже на жизнь противника...
А сколько мюдеррисов, почтенных светил богословия, непонятным речам которых молодой софта внимал с благоговением, оказались всего-навсего прислужниками дворца, шпионами султана Абдула Хамида. Всё это Шахин узнал уже потом. Частенько слышал он, как софты шёпотом рассказывали о своих учителях. Каких только нет преступлений на совести этих людей, сколько очагов они разрушили, сколько народу по их доносам угнали в ссылку, даже своих учеников они не щадили, а ведь это были их духовные дети... Ради приветливого слова падишаха, ради султанской подачки — каких-нибудь трёх — пяти лир — они без колебаний готовы были предать и бога, и его пророка.
Правда, среди мюдеррисов попадались люди скромные, которые предпочитали жить потихоньку и не лезть на рожон, не заниматься тёмными делами. Но времена были жестокие — страшные годы абдулхамидовской тирании. Несчастные люди шарахались от собственной тени, боялись рот раскрыть, каждую минуту ожидая удара из-за угла от своих же коллег-богословов, а не каких-нибудь посторонних.
Сначала Шахин-ходжа чувствовал жалость и сострадание к этим людям, но потом стал испытывать безразличие и даже отвращение.
Разве пристойно героям зелёной армии вести себя подобным образом? Разве можно всего бояться и бесконечно трястись за жизнь, за кусок хлеба? Вести себя низко и подло в столь трудные дни! Склонять голову перед насилием, кланяться в ответ на любое оскорбление, трусливо восклицая:
— Эйваллах[29]! С богом! Пусть будет так!
Болезнь критики и ниспровержения, которой вдруг заболел молодой софта, усиливалась. Она распространялась, подобно пожару в сильный ветер, и пламя начало уже подступать к подножию трона халифа[30], наместника пророка на земле. Всё, что Шахин слышал и видел в Стамбуле или в деревнях Анатолии и Румелии[31], куда его забрасывала судьба во время странствований, всё это позволяло ему достаточно много узнать о дворце султана. И через некоторое время юноша пришёл к выводу, что грех и ответственность за бедствия народные падают только на трусливого деспота, его величество главнокомандующего зелёной армией.
Он уже не винил, как раньше, ни мюдеррисов, ни улемов. Несчастные обитатели медресе, забитые чемезы, тоже были теперь оправданы. Во всём виноват только халиф!.. Вспыхни в те дни восстание против Абдула Хамида, Шахин безусловно пошёл бы в первых рядах. Впрочем, когда через несколько лет произошёл конституционный переворот[32], Шахин-ходжа не проявил ни малейшего интереса к этому событию и остался куда более равнодушным, чем самые тупые и пассивные его товарищи по медресе. Даже к мятежу тридцать первого марта он отнёсся с полнейшим безразличием. Ибо за эти годы Шахин стал совершенно иным человеком...
Шахин-эфенди с горечью вспоминал и второй период болезни, который протекал более бурно, чем первый.
До того времени он всю вину возлагал на отдельные личности... Нравы испортились, вера в народе ослабла. Стамбул не думал ни о чём, кроме удовольствий и развлечений. В громадной стране не осталось ни одного человека, который бы от всей души, от всего сердца произносил божественное слово «аллах». Улемы-богословы, чья священная обязанность — направлять народ и вести его по пути истины, — все до единого невежды и трусы, корыстолюбцы и развратники.
А человек, являющийся наместником посланника господа бога,— коварный тиран, жестокий и безнравственный.
«Только всемирный потоп, кровавый и огненный ураган смогут омыть лицо земли, смогут положить конец этому беззаконию, вернуть мусульманству прежнюю чистоту...» — думал молодой софта.
Но, читая попадавшиеся ему изредка исторические книги, Шахин стал постепенно понимать, что между прошлым и настоящим разницы нет. Испокон веков религия была орудием угнетения, интриг и разврата. Там, где много веков назад прошла зелёная армия, теперь царит зелёная ночь!
Так пожар, некогда охвативший своим разрушительным пламенем медресе Сомунджуоглу, перекинувшийся потом на всё, что звалось сегодняшним днём и составляло нынешнее время, распространялся постепенно всё дальше и дальше в глубь веков и добрался до самых древних времён истории пророков, ислама, империи османов. Великий, очистительный пожар сомнений и переоценок... Где бушевало пламя, там низвергались пышные и великолепные фронтоны, рушились своды и купола, и ничего, кроме груды обломков и скелетов, не оставалось на его пути. Но этот пожар не остановился на туманных рубежах истории,— столб пламени взвился, и огненные языки стали лизать небесный свод.
В сознании Шахина-эфенди возникали опасные вопросы. Как не усомниться в правильности закона и в высочайшей силе издающего его, если этот закон всегда употребляется во зло, если служит он лишь целям угнетения, всякого рода преступлений и злодеяний?! Справедлив ли такой закон? И справедлив ли создатель такого закона?
В истории нашей ничто не занимает такого места, как предмет поклонения — божество. И у каждого божества своя собственная религия, свои пророки, свои церемонии и обряды. Сторонники каждой религии претендуют на монополию, уверяя, что только их божество является единственным и истинным, верования же других — ересь и ложь. В таком случае разве нельзя предположить, что все религии выдуманы человеком,— это всего лишь человеческая фантазия, и больше ничего! Раз так, то, наверно, надо отказаться от веры и от религии, а заодно и от надежды на вечную жизнь?!
По мере того как в воспалённом мозгу возникали всё новые вопросы, молодой софта впадал в безумие. Ему казалось, что в него вселился адский дух, и, желая изгнать его, юноша бился головой о холодные камни кельи, каялся перед всевышним, молил о прощении. Сомнение, словно червь, точило душу Шахина, постепенно разрушая его наивные верования. Иногда вдруг разум его цепенел, а сердце наполнялось глубоким спокойствием, и тогда он радовался, думая, что избавился от своей болезни. Но время шло, и софта чувствовал, как червь, которого он считал издохшим, снова оживал, чтобы с ещё большим остервенением продолжить начатую им разрушительную работу. Кого-либо просить о помощи Шахин не мог. Да и как помочь человеку, который сомневается? Ведь стоит только появиться сомнениям, как они будут вечно терзать душу, сжигая её в адском пламени. Разве признаешься в них кому-либо?..
В тот год в Стамбуле стояла суровая зима. Завернувшись в старое одеяло, софта сидел в нетопленной келье и смотрел в окно, как падает снег.
Как он был похож на Немруда[33], пустившего стрелы в небо, чтобы убить бога. И казалось, что стрела, в которую он вложил все свои сомнения, весь свой гнев и возмущение, разбила вдребезги небесный свод, и теперь он осыпается тысячами мелких осколков и тает...
Значит, вечной жизни нет! Значит, нет никакой надежды обрести в потустороннем мире то, что любил и потерял в этом, то, чего хотел и не смог получить в жизни земной? Человек так и не сможет приоткрыть на том свете глаза, закрытые после бесконечных мучений, и, подобно упавшему с ветки листку, истлеет в сырой земле и исчезнет навсегда...
Когда Шахин ловил себя на этой мысли, он улыбался и думал: «Теперь-то я понимаю, что моё религиозное усердие не столь уж бескорыстно. Только благодаря безграничной любви к жизни, жажде жизни, страстному желанию продлить её и на том свете я вступил в эту борьбу...»
Но время шло, и душевные терзания стали невыносимы. Шахин чувствовал, что не может больше скрывать свои сомнения, и после мучительных колебаний отправился на исповедь к учителям медресе.
Первый выслушал его с большим вниманием и даже интересом. На все заданные вопросы мюдеррис дал обстоятельные ответы, но ни один из них не мог удовлетворить любознательного юношу.
Второй встретил молодого софту с яростью. Он набросился на Шахина и, потрясая кулаками, словно собираясь его бить, принялся кричать:
— Одумайся, негодяй! Вернись к истинной вере! Гяуром[34] стал... Чтобы мыслей подобных больше не было!..
Но разве от нас зависит, во что верить, а что из головы выбросить? Попробуй заставь себя думать, о чём не хочешь, или верить в то, в чём разуверился!..
Угрозы мюдерриса не испугали Шахина. Он обращался и к другим учителям медресе Сомунджуоглу, и к знаменитым богословам Стамбула. Он падал к ногам тех, кто соглашался выслушать его, с мольбой хватал за полы тех, кто глядел на него с лаской и состраданием.