Зелёный Луг — страница 9 из 10

Чернушевич спохватился: Стефан подвел. Он просмо­трел ежедневные сводки: всюду было подписано «Черну­шевич». Он уже не сдержал возмущения, крикнул на тестя, разволновался так, что к нему не могла подсту­питься даже Агата. Короткая шея Стефана налилась кровью, а лицо сделалось серым, будто вся кровь из него отхлынула, исчезла привычная улыбка, лицо было злое, жесткое.

— Ты... — Он первый раз сказал Чернушевичу «ты». — Ты доверил мне подписывать сводку, чего же ты теперь кричишь? Я тебе славу создал — твой колхоз пер­вым закончил сев. Даже опередил «Большевик». Семна­дцать гектаров! В таком хозяйстве это мелочь.

Молча вышел Чернушевич из хаты... Лицо горело, будто по нему ударили. Подвел! Федор копал, копал и подкопался. Налаженная жизнь... Агата... И все это мо­жет рассыпаться из-за такого промаха. Но кому же тогда верить, если свой, родной человек подводит? На фронте было проще: враг есть враг, а тут... Когда Федор при­гласил его на партсобрание, Чернушевич вместе с плот­никами ставил на избе-читальне стропила. Чернушевич спустил с лесов ноги, минутку посидел так, поглядев во­круг, и почувствовал, что ему совсем не хочется слезать. Отсюда, сверху, было видно далеко вокруг — новые хаты Зеленого Луга, столбы с проводами, мельница, амбар, ко­нюшни, река, а за ней в яркой зелени колхозные поля, окутанные легкой теплой дымкой. Нет! Во все это вложены и его труд и его любовь.


11

Ганна хорошо поняла, о чем говорил сын Василю, направляя его в райком. И когда тот ушел из хаты, ста­рая спокойно, но тихо сказала сыну:

— Подумай, Федор, что делаешь! Когда я горевала в одиночестве, обливаясь слезами над Антоновыми орде­нами, не зная, где ты, Юрка приехал, построил мне хату. Был как сын, матерью называл. Мне ему руки целовать надо, Федорка, пойми это. Он мое горе одинокое старался развеять, на баян пришли сюда молодые... Федорка, сы­нок. .. Зачем из-за пустяка так низко человека ставить. Он же сердечный человек, свой! .. — Мыслей было много, а слов не хватало, ей все казалось, что сын не пони­мает ее.

— Не об этом, мама, речь.

Он сказал это сухо. Отвернулся и начал укладывать в полевую сумку бумаги. Перед ней стоял ее сын — млад­ший... От того, что пустой левый рукав заправлен за пояс, он выглядел необыкновенно тонким, прямым. Но тонкое лицо уже не юношеское, зрелость и испытания сделали его мужественным. Сведенные брови — упрямая черта характера. Совсем недавно он прибегал с книжкой из школы, шумно хвалился матери своими успехами... А теперь? Ганна понимала — не стоит говорить.

По дороге запылила машина, потом скрылась за при­дорожными кустами, и все закачалось на выгоне.

— Харченко едет! Капитан!

Детвора окружила машину, и, вылезая из нее, Хар­ченко поздоровался с малышами. Вслед за секретарем вышли еще двое — тот самый, который приезжал когда-то, и пожилой, лысый мужчина в запыленном пиджаке. Он говорил инструктору райкома:

— Необыкновенно хорошие посевы... Вы видели, ка­кое просо? Тут люди поработали на славу.

— До войны Зеленый Луг был лучшим колхозом, — говорил на ходу Харченко. — Возрождается колхоз, воз­рождаются и традиции. А, вот и секретарь! — Он поздо­ровался с Красуцким. — А где голова?

— На строительстве.

Харченко обратился к лысому:

— Посмотрим.

Они осмотрели все: и амбар, и ферму, и конюшню, посидели возле мельницы, побывали на строительстве избы-читальни. Харченко упрекнул Чернушевича, что по­толок в избе-читальне низковат, предложил построить рядом летнюю сцену, поинтересовался, когда в последний раз была кинопередвижка. Он ходил по колхозу, знако­мился с хозяйством, беседовал с людьми и видел, как хо­рошо и полнокровно живет трудовая семья.

— За все это вы молодцы! У вас есть все возможно­сти, чтобы сделать решительный шаг к зажиточной жизни.

Чернушевич чувствовал, как горит все его тело. Секре­тарь хвалит, а про то молчит, неужели на собрании об этом поставит вопрос. Он уже сам был готов сказать, что протестует против постановления парторганизации — исключить. Однако Харченко предупредил. Сказав Красуцкому, чтобы собрали колхозников на беседу, он обнял Чернушевича за плечи и вывел из толпы людей, окру­жавших их.

— Ну, выкладывай, — сказал Харченко и опустился на траву.

Вся его фигура мирная, спокойная. Он с наслажде­нием лежит на траве. Ему приятно глядеть па зелено­-голубую гладь реки. Воротник кителя расстегнут, в руках ветка. Чернушевич опустился рядом. Свертывая цигарку, порвал бумагу. Харченко угостил папиросой. Чернушевич не знал, с чего начинать, и Харченко догадался:

— Исключили? — Харченко кивнул. — Значит, пра­вильно. Но ты скажи — недосмотрел или умышленно?

И тут Юрку прорвало: заспешил, чтобы все-все выло­жить, будто боясь, что добрый человек исчезнет, что пе­ред ним встанет вдруг иной человек. Харченко не преры­вал, порой обмахивался веткой, а потом сказал:

— Передоверил и попался. Так всегда бывает, когда человек теряет то, что большевики называют бдительно­стью. У тебя две ошибки, Чернушевич. Первая в том, что ты, фронтовик, солдат, решил: раз враг уничтожен на фроите, значит все в жизни изменилось, все противоречия исчезли, воцарилось согласие. Вторая в том, что, увлек­шись одним, ты упустил все остальное. Мы хвалим тебя за то, что ты хорошо отстроился, что у вас не на бумаге, а на деле есть живое соревнование, что у вас растут кадры сельских коммунистов. Но ты забыл, что вокруг тебя люди и что благополучие этих людей — основа всего. Красуцкий правильно сформулировал, что ты обманул партию, государство... А скажи... Парторганизация знает, что не ты подписывал ряд сводок?

— Нет, товарищ капитан... Но вы представьте... ка­кой тут враг, ведь это же мой тесть! Я его хорошо Знаю...

— Хорошо? Родня, значит... Интересно!

Потом, когда они шли на собрание, Харченко сказал:

— На райкоме я постараюсь тебя отстоять. Строгий выговор. Ты — фронтовик, ты исправишься. А вот предсе­дателем тебе оставаться не придется. Как?

— Тяжело смириться.

На собрании беседа шла о международном положении, о том, как выполняется послевоенная пятилетка. Хар­ченко говорил живо, образно и уже скоро увлек своей бе­седой всех присутствующих. Внимательность людей заста­вила и приезжих — лысого толстяка и инструктора — пре­рвать свою беседу. Они, сидя за столом под кленами, также увлеклись тем, о чем говорил секретарь райкома. Он умел подавать факты так, что и малограмотный Ники­фор и уполномоченный по заготовкам (это был лысый мужчина) с одинаковым вниманием слушали его. Речь секретаря была популярной и доходчивой, факты, кото­рые он приводил, не чередовались один за другим, а груп­пировались, объединялись в одно целое, и из-под этого целого, как из-под комочка земли, уже прорастали всходы, как итог сказанного.

И каждый, слушая Харченко, думал о том, что в боль­шой, гигантской борьбе за мир, за могущество страны, за благополучие ее населения и он принимает посильпое участие, а многим бы хотелось, чтобы это участие было более активным.

Казалось, незаметно секретарь райкома ввел в беседу о жизни Советской страны и жизнь колхоза Зеленый Луг. Хорошие посевы, хорошие строения, большие успехи... Огромный разворот перед еще большими достижениями. Государство будет помогать, но государство требует само­отверженного труда, честного отношения к социалистиче­скому имуществу. Вдруг Харченко поднял Красуцкого за руку и сказал:

— Расскажи, как это у вас...

Многим этот случай с семнадцатью гектарами был не­известен. Когда Федор закончил, Никифор с места крик­нул:

— Пусть счетовод скажет, кому он сеял картошку на выгоне?

Шершень не отвечал. Двести глаз глядели на него... Только две пары глаз — Юрки и Агаты — не следили за ним.

— Ну, отвечайте!

Шершень поднялся с места. Осанистый, с короткой толстой шеей, здоровый загар на крупном насмешливом лице. Уверенностью, покоем дышит вся эта фигура. Ядо­вито бросает он Никифору:

— Или твое имение захватил? Раскричался! Посеял тридцать соток по целине. У меня семья, зять...

Молодежь дружно захохотала.

— Значит, зятю сеяли? Ну, а как это у вас вышло, что напутали в сводках?

— Да он не напутал! — крикнули с места. — Тесть зятю помог!

Стефан не успевал отвечать на вопросы. Пробираясь между стульями, к нему подошел уполномоченный по за­готовкам. И в наступившей тишине все услышали такой разговор:

— Извините... Как ваша фамилия?

— Шершень.

— Имя, пожалуйста? Вы здешний?

— Живу тут.

С места ответила Ганна:

— С год, видно, как ко мне в соседи приходил.

— Значит, приезжий? Случайно, не из Миханович?

Шершень молчал. Тогда поднялась Агата и спокойно сказала:

— Да, мы из Миханович. Отец, почему ты молчишь?

На широком, упитанном лице приезжего мелькнула улыбка — некоторым показалось, виноватая.

— Вам не известна, товарищ Шершень, фамилия Ра­бинович? Соня Рабинович?

Все увидели: усмешка сползла с лица у Шершня, от­хлынули кровь, будто совсем другой стоял перед всеми человек.

Лысый мужчина повернулся к Харченко и сказал:

— Извините, что задержал, сейчас я вам все объясню.


12

В 1943 году, в конце зимы, гитлеровцы начали мас­совое уничтожение еврейского населения в местечке. Только отдельным людям удалось спастись. Двое — маль­чик лет 14 и молодая женщина Соня Рабинович, жена советского офицера, — вырвались из местечка и, скры­ваясь, пробирались к Михаиовичам. Голод и усталость по­будили их довериться судьбе, ко всему еще стояли мо­розы, а Соня была в платье, без пальто. Когда стемнело, она постучала в хату. Им открыли, накормили, пустили па печь погреться. Это сделала одна колхозница, хорошая женщина. Люди не забыли, что они советские граждане.

А утром к этой колхознице пришли мужчины и сказали, что надо «гостей» выпроводить из села, так как геста­повцы объявили: тех, кто будет укрывать евреев, тоже будут уничтожать. Мальчик выслушал, глянул в окно, по­благодарил за ночлег и пошел огородами в лес. Усталая и больная Соня плакала.