Чернушевич спохватился: Стефан подвел. Он просмотрел ежедневные сводки: всюду было подписано «Чернушевич». Он уже не сдержал возмущения, крикнул на тестя, разволновался так, что к нему не могла подступиться даже Агата. Короткая шея Стефана налилась кровью, а лицо сделалось серым, будто вся кровь из него отхлынула, исчезла привычная улыбка, лицо было злое, жесткое.
— Ты... — Он первый раз сказал Чернушевичу «ты». — Ты доверил мне подписывать сводку, чего же ты теперь кричишь? Я тебе славу создал — твой колхоз первым закончил сев. Даже опередил «Большевик». Семнадцать гектаров! В таком хозяйстве это мелочь.
Молча вышел Чернушевич из хаты... Лицо горело, будто по нему ударили. Подвел! Федор копал, копал и подкопался. Налаженная жизнь... Агата... И все это может рассыпаться из-за такого промаха. Но кому же тогда верить, если свой, родной человек подводит? На фронте было проще: враг есть враг, а тут... Когда Федор пригласил его на партсобрание, Чернушевич вместе с плотниками ставил на избе-читальне стропила. Чернушевич спустил с лесов ноги, минутку посидел так, поглядев вокруг, и почувствовал, что ему совсем не хочется слезать. Отсюда, сверху, было видно далеко вокруг — новые хаты Зеленого Луга, столбы с проводами, мельница, амбар, конюшни, река, а за ней в яркой зелени колхозные поля, окутанные легкой теплой дымкой. Нет! Во все это вложены и его труд и его любовь.
11
Ганна хорошо поняла, о чем говорил сын Василю, направляя его в райком. И когда тот ушел из хаты, старая спокойно, но тихо сказала сыну:
— Подумай, Федор, что делаешь! Когда я горевала в одиночестве, обливаясь слезами над Антоновыми орденами, не зная, где ты, Юрка приехал, построил мне хату. Был как сын, матерью называл. Мне ему руки целовать надо, Федорка, пойми это. Он мое горе одинокое старался развеять, на баян пришли сюда молодые... Федорка, сынок. .. Зачем из-за пустяка так низко человека ставить. Он же сердечный человек, свой! .. — Мыслей было много, а слов не хватало, ей все казалось, что сын не понимает ее.
— Не об этом, мама, речь.
Он сказал это сухо. Отвернулся и начал укладывать в полевую сумку бумаги. Перед ней стоял ее сын — младший... От того, что пустой левый рукав заправлен за пояс, он выглядел необыкновенно тонким, прямым. Но тонкое лицо уже не юношеское, зрелость и испытания сделали его мужественным. Сведенные брови — упрямая черта характера. Совсем недавно он прибегал с книжкой из школы, шумно хвалился матери своими успехами... А теперь? Ганна понимала — не стоит говорить.
По дороге запылила машина, потом скрылась за придорожными кустами, и все закачалось на выгоне.
— Харченко едет! Капитан!
Детвора окружила машину, и, вылезая из нее, Харченко поздоровался с малышами. Вслед за секретарем вышли еще двое — тот самый, который приезжал когда-то, и пожилой, лысый мужчина в запыленном пиджаке. Он говорил инструктору райкома:
— Необыкновенно хорошие посевы... Вы видели, какое просо? Тут люди поработали на славу.
— До войны Зеленый Луг был лучшим колхозом, — говорил на ходу Харченко. — Возрождается колхоз, возрождаются и традиции. А, вот и секретарь! — Он поздоровался с Красуцким. — А где голова?
— На строительстве.
Харченко обратился к лысому:
— Посмотрим.
Они осмотрели все: и амбар, и ферму, и конюшню, посидели возле мельницы, побывали на строительстве избы-читальни. Харченко упрекнул Чернушевича, что потолок в избе-читальне низковат, предложил построить рядом летнюю сцену, поинтересовался, когда в последний раз была кинопередвижка. Он ходил по колхозу, знакомился с хозяйством, беседовал с людьми и видел, как хорошо и полнокровно живет трудовая семья.
— За все это вы молодцы! У вас есть все возможности, чтобы сделать решительный шаг к зажиточной жизни.
Чернушевич чувствовал, как горит все его тело. Секретарь хвалит, а про то молчит, неужели на собрании об этом поставит вопрос. Он уже сам был готов сказать, что протестует против постановления парторганизации — исключить. Однако Харченко предупредил. Сказав Красуцкому, чтобы собрали колхозников на беседу, он обнял Чернушевича за плечи и вывел из толпы людей, окружавших их.
— Ну, выкладывай, — сказал Харченко и опустился на траву.
Вся его фигура мирная, спокойная. Он с наслаждением лежит на траве. Ему приятно глядеть па зелено-голубую гладь реки. Воротник кителя расстегнут, в руках ветка. Чернушевич опустился рядом. Свертывая цигарку, порвал бумагу. Харченко угостил папиросой. Чернушевич не знал, с чего начинать, и Харченко догадался:
— Исключили? — Харченко кивнул. — Значит, правильно. Но ты скажи — недосмотрел или умышленно?
И тут Юрку прорвало: заспешил, чтобы все-все выложить, будто боясь, что добрый человек исчезнет, что перед ним встанет вдруг иной человек. Харченко не прерывал, порой обмахивался веткой, а потом сказал:
— Передоверил и попался. Так всегда бывает, когда человек теряет то, что большевики называют бдительностью. У тебя две ошибки, Чернушевич. Первая в том, что ты, фронтовик, солдат, решил: раз враг уничтожен на фроите, значит все в жизни изменилось, все противоречия исчезли, воцарилось согласие. Вторая в том, что, увлекшись одним, ты упустил все остальное. Мы хвалим тебя за то, что ты хорошо отстроился, что у вас не на бумаге, а на деле есть живое соревнование, что у вас растут кадры сельских коммунистов. Но ты забыл, что вокруг тебя люди и что благополучие этих людей — основа всего. Красуцкий правильно сформулировал, что ты обманул партию, государство... А скажи... Парторганизация знает, что не ты подписывал ряд сводок?
— Нет, товарищ капитан... Но вы представьте... какой тут враг, ведь это же мой тесть! Я его хорошо Знаю...
— Хорошо? Родня, значит... Интересно!
Потом, когда они шли на собрание, Харченко сказал:
— На райкоме я постараюсь тебя отстоять. Строгий выговор. Ты — фронтовик, ты исправишься. А вот председателем тебе оставаться не придется. Как?
— Тяжело смириться.
На собрании беседа шла о международном положении, о том, как выполняется послевоенная пятилетка. Харченко говорил живо, образно и уже скоро увлек своей беседой всех присутствующих. Внимательность людей заставила и приезжих — лысого толстяка и инструктора — прервать свою беседу. Они, сидя за столом под кленами, также увлеклись тем, о чем говорил секретарь райкома. Он умел подавать факты так, что и малограмотный Никифор и уполномоченный по заготовкам (это был лысый мужчина) с одинаковым вниманием слушали его. Речь секретаря была популярной и доходчивой, факты, которые он приводил, не чередовались один за другим, а группировались, объединялись в одно целое, и из-под этого целого, как из-под комочка земли, уже прорастали всходы, как итог сказанного.
И каждый, слушая Харченко, думал о том, что в большой, гигантской борьбе за мир, за могущество страны, за благополучие ее населения и он принимает посильпое участие, а многим бы хотелось, чтобы это участие было более активным.
Казалось, незаметно секретарь райкома ввел в беседу о жизни Советской страны и жизнь колхоза Зеленый Луг. Хорошие посевы, хорошие строения, большие успехи... Огромный разворот перед еще большими достижениями. Государство будет помогать, но государство требует самоотверженного труда, честного отношения к социалистическому имуществу. Вдруг Харченко поднял Красуцкого за руку и сказал:
— Расскажи, как это у вас...
Многим этот случай с семнадцатью гектарами был неизвестен. Когда Федор закончил, Никифор с места крикнул:
— Пусть счетовод скажет, кому он сеял картошку на выгоне?
Шершень не отвечал. Двести глаз глядели на него... Только две пары глаз — Юрки и Агаты — не следили за ним.
— Ну, отвечайте!
Шершень поднялся с места. Осанистый, с короткой толстой шеей, здоровый загар на крупном насмешливом лице. Уверенностью, покоем дышит вся эта фигура. Ядовито бросает он Никифору:
— Или твое имение захватил? Раскричался! Посеял тридцать соток по целине. У меня семья, зять...
Молодежь дружно захохотала.
— Значит, зятю сеяли? Ну, а как это у вас вышло, что напутали в сводках?
— Да он не напутал! — крикнули с места. — Тесть зятю помог!
Стефан не успевал отвечать на вопросы. Пробираясь между стульями, к нему подошел уполномоченный по заготовкам. И в наступившей тишине все услышали такой разговор:
— Извините... Как ваша фамилия?
— Шершень.
— Имя, пожалуйста? Вы здешний?
— Живу тут.
С места ответила Ганна:
— С год, видно, как ко мне в соседи приходил.
— Значит, приезжий? Случайно, не из Миханович?
Шершень молчал. Тогда поднялась Агата и спокойно сказала:
— Да, мы из Миханович. Отец, почему ты молчишь?
На широком, упитанном лице приезжего мелькнула улыбка — некоторым показалось, виноватая.
— Вам не известна, товарищ Шершень, фамилия Рабинович? Соня Рабинович?
Все увидели: усмешка сползла с лица у Шершня, отхлынули кровь, будто совсем другой стоял перед всеми человек.
Лысый мужчина повернулся к Харченко и сказал:
— Извините, что задержал, сейчас я вам все объясню.
12
В 1943 году, в конце зимы, гитлеровцы начали массовое уничтожение еврейского населения в местечке. Только отдельным людям удалось спастись. Двое — мальчик лет 14 и молодая женщина Соня Рабинович, жена советского офицера, — вырвались из местечка и, скрываясь, пробирались к Михаиовичам. Голод и усталость побудили их довериться судьбе, ко всему еще стояли морозы, а Соня была в платье, без пальто. Когда стемнело, она постучала в хату. Им открыли, накормили, пустили па печь погреться. Это сделала одна колхозница, хорошая женщина. Люди не забыли, что они советские граждане.
А утром к этой колхознице пришли мужчины и сказали, что надо «гостей» выпроводить из села, так как гестаповцы объявили: тех, кто будет укрывать евреев, тоже будут уничтожать. Мальчик выслушал, глянул в окно, поблагодарил за ночлег и пошел огородами в лес. Усталая и больная Соня плакала.