Убежал за сарай и спрятался в старой железной бочке. Там пахло ржавчиной и плесенью, по мне бегала какая-то многоногая мелочь, от чего кожа пошла пупырышками. Было холодно и мокро; отец, ругаясь, бродил по двору и кричал, чтобы я немедленно вышел, и тогда он меня убьет. Логики в этом требовании не было ни гроша; отец вообще не отличался умом, теперь-то я это понимаю.
Он испробовал разные методы: фальшиво сюсюкал, что уже меня простил и купил шоколадку, а через пять минут по визору будут мультики; но я-то точно знал, что нынче вторник, потому что вчера в школе был урок гражданственности, который по понедельникам, а мультики по вторникам не показывают, ибо постный день.
Так он долго бродил по мокрой траве, ругаясь и умоляя поочередно. Был момент, когда я едва удержался: после того как он пригрозил растоптать модель «Отважного», если я не появлюсь немедленно. Но я стерпел.
Отец ушел, а я торчал в бочке, пока не стемнело. В открытое окно визор орал про мяч на третьей линии: шла трансляция полуфинала.
Я попытался вылезти: ноги затекли и не слушались, замерзшие пальцы срывались с края бочки, и в какой-то момент мне показалась, что вся моя жизнь пройдет в этой железной, смердящей ржавчиной и плесенью тюрьме. Насосавшиеся до отвала комары не могли даже улететь: тяжело дыша от пережора, они пешком сползали с меня и отдыхали на ржавых стенках. Я совсем отчаялся и собрался захныкать; но тут женский ласковый и тревожный голос прошептал:
— Ты сможешь, ты ведь мужчина.
Я выбрался оттуда.
Прокрался в спальню: книжки мои были разбросаны по полу, планшет разбит. Под ногами хрустело. Я присел на корточки, пощупал и понял: это были обломки модели космического фрегата второго ранга «Отважный».
Я ждал выпуски с комплектацией. Прибегал к магазину, когда улицы городка были еще пусты, только роботы-уборщики тихо шуршали по асфальту, и торчал у витрины. Я собирал «Отважного» целый год. Сдавал бутылки и даже подворовывал из отцовского бумажника.
Теперь от фрегата остались только хрустящие, как кости павших, ошметки.
Я не стал плакать.
Визор продолжал орать. Не заглядывая в гостиную, я и так знал, что отец дрыхнет, откинувшись головой на спинку дивана; нашлепка модема на его виске моргает в такт воплям комментатора. Грязная майка едва не лопается на брюхе, две бутылки из-под пива валяются на полу, а третья выпала из его волосатой лапищи на диван и вытекла.
Он всегда брал три бутылки, потому что третья бесплатно.
В кладовке стояла старая канистра с горючим для аварийного генератора. Запах бензина всегда нравился мне; от него почему-то чудился ветер в лицо, пахнущий полынью, и рев мотоциклетного мотора — я не знаю, откуда у меня взялось такое воспоминание. Наверное, из исторического фильма.
Горючее булькало и наполняло дом восхитительным ароматом. Вспыхнуло, лопнуло раскаленным шаром в лицо: я едва успел отскочить, но брови все-таки опалил.
Добежал до кустов, когда завыла сирена и зашипели струи пламегасителя: я забыл про автоматику и не выключил ее.
Сейчас-то я понимаю, что к лучшему, а тогда сильно разозлился на себя. И да, все-таки заплакал. От злости, от осознания, что во второй раз я не решусь.
Потом я бежал по лесной дороге, за деревьями над домом мелькали фары пожарного коптера. Полицейские нашли меня под утро. Странно, но не стали бить и даже ругать; кажется, они сочувствовали мне. Напоили какао из термоса и дали теплую куртку — огромную, пахнущую табаком и ружейным маслом.
Я дремал на заднем сиденье и слышал, как они обсуждают полуфинал. Потом один ругал моего отца:
— Лишат теперь родительских прав раздолбая. Пацану десять, а до сих пор без модема. Небось на пиво-то деньги находит.
— Может, мальчонка из этих, — непонятно сказал второй, — и дело не в деньгах.
— Тогда тем более раздолбай: давно бы сдал пацана куда положено.
Сквозь сон я вспоминал, как в первом классе вежливый дядя с холодными глазами уговаривал меня:
— Потерпи, мальчик. Это не больно.
И начал натягивать мне на голову черную сетку сканнера.
Мне вдруг стало страшно. Сетка была похожа на переплетенных в экстазе змей: как-то я чуть не наступил в весеннем лесу на блестящий, шевелящийся, жуткий клубок. И испугался навсегда.
Я визжал так, что сбежались преподаватели. Они протягивали ко мне руки с удлинившимися вдруг, скрюченными пальцами; я пинался, кусался, катался по полу медицинского кабинета. Падали и разбивались какие-то пробирки, хрустело стекло, орали покусанные мной взрослые, визжал я. Потом они все-таки поймали меня, спеленали, стянув так, что стало трудно дышать.
— Ну что? — прохрипела моя классная.
Холодноглазый тихо ругался, щелкая клавиатурой. Несколько раз поправлял на моей голове присоски. Потом начал бормотать непонятные слова. Я запомнил только «вариант нормы».
Остальным покупали модемы; они ходили гордые, будто эта черная нашлепка на виске делала их посвященными в какие-то тайны. Так оно и было: со второго класса я уже многого не понимал из того, что говорят учителя.
— Второй канал, таблица номер три. Все смотрим и читаем вслух.
Одноклассники сидели со стеклянными глазами и уныло бормотали вразнобой:
— Священной обязанностью гражданина является активное и квалифицированное потребление…
Я смотрел на их одинаково напряженные физиономии и тоже открывал рот, повторяя непонятные, какие-то квадратные слова. Так что замордованный учитель нередко забывал про мою особенность.
То, что другие видели с помощью модема, мне приходилось самому разбирать на планшете: там была специальная программа для «детей с особенностями развития». Проще говоря — для дебилов. Меня пытались так назвать пару раз, но быстро отучились: в драку я кидался самозабвенно, не задумываясь о весовых категориях и количестве противников.
А тесты я всегда проходил успешно. Достаточно было сосредоточиться, и рука сама ставила галочку в нужном квадратике.
— Какой холодильник в этом сезоне рекомендован к покупке? Варианты ответов: «Тундра», «Манси», «Таймыр»…
Я забывал содержание контрольной, едва сдав пластиковый листок учителю.
Единственный предмет, в который я вникал, — «факультативные знания». Там и вправду было интересно: про моря и континенты; про то, как складывать цифры самому, без калькулятора; про звезды и галактики; про книги.
Да, не удивляйтесь: у меня дома были книжки. Целлюлозные, тяжелые, с мизерным объемом — по сотне килобайт максимум. Без подсветки! Со стационарными картинками, иногда даже монохромными. Книги остались от мамы. Отец потихоньку продавал их в музеи, но спрос был никакой. К тому же отец совсем не умел торговаться и не уступал в цене. Благодаря его упрямству и тупости у меня было то, о чем и не мечтали ровесники: древние тома, не входящие ни в список рекомендованных, ни в список запрещенных. О существовании некоторых из них, наверное, забыли даже специалисты по истории и культуре примитивных времен.
Все это я вспоминал в полицейской машине, потом в участке, где пришлось долго ждать какого-то чиновника. Он задавал вопросы: я отвечал невпопад или вообще молчал.
Меня перевозили из одного казенного учреждения в другое: везде — жесткие топчаны, стандартный обед в пластиковых кюветах и решетки на окнах.
Кажется, своим существованием я сбивал с ритма их отлаженную машину. Но мне было плевать: я садился в уголок или сворачивался зародышем на топчане, закрывал глаза и читал книги постранично. Я помнил их всех не хуже, чем свой двор: вот выломанная доска в заборе, вот куст жгучей крапивы, вот семьдесят вторая страница «Занимательной астрономии» с планетарной схемой Солнечной системы.
Меня два раза проверяли врачи. Опять натягивали на голову сетку, сплетенную из толстых черных жгутов: я напрягался, потел от ужаса, но терпел.
Мне все-таки приклеили модем к виску, но я ничего не ощутил, кроме покалывания. Никаких картинок не увидел. Они расстроились, отодрали модем и посетовали, что теперь придется списывать казенное имущество, а это куча бумаг. И смотрели на меня осуждающе, будто я был в чем-то виноват и прямо умолял их об этой нашлепке.
Какое-то время я провел в интернате для «детей с особенностями развития». Там были децепэшники на колясках; доверчивые и ласковые даунята; аутисты, рисовавшие яркие картинки цветными мелками прямо на стенах. Одну художницу звали Асей: у нее были синие глаза, искусанные руки и короткий ежик черных волос. Она создавала гигантское полотно на всю стену рекреации: я часто приходил туда, садился на подоконник и смотрел. Ася не замечала меня. Несколько недель она изображала лучи у солнца: проводила длинную оранжевую линию, отходила от стены и смотрела. Потом стирала луч специальной губкой и рисовала вновь — в десятый раз, в сотый, пока не добивалась идеальной ровности и нужного оттенка. Еще Ася поселила на поляне под солнцем зайцев — целую армию, тысячи. Они прыгали, жевали морковку и обнимались. Симпатичные зайцы с круглыми пузиками и прикрытыми от удовольствия глазами.
Иногда ее накрывало: она вдруг бросала мелок и начинала кусать себя за руку, грызть до крови — наверное, наказывала за плохую работу. И еще подвывала при этом. Однажды я не выдержал, подошел и взял ее за хрупкую кисть, по которой сбегала темная струйка.
— Очень красивые пальцы, — сказал я и поцеловал их. Рука была перемазана мелом и пахла хлоркой. Мы все пахли хлоркой: санитары валили ее в туалеты тоннами.
Ася открыла было рот, чтобы заорать: она терпеть не могла, когда ей мешают. Но почему-то не стала. Опалила меня синей вспышкой взгляда и сказала:
— Отстань, дурак.
Сказала без злости. И даже позволила перебинтовать носовым платком разодранную зубами кожу.
После этого случая я знал: она ждет, когда я приду смотреть. Даже не обернется на мои шаги, но по ее худой спине, по стриженому затылку видел: ждала. И рада мне.
А среди зайцев появился странный: с крыльями. Летящий к солнцу.
Мы были как неплановые котята: правительству не хватало духу нас утопить и не хватало денег нас содержать; оно постоянно колебалось и мучилось от необходимости выбора, а тем временем еда становилась все хуже, лекарств все меньше, а последние санитары сбегали от нас в дом престарелых по соседству.