Земля для всех — страница 7 из 12

Погода стояла добрая. Кондратий торопил жнецов, поднимал до свету, сам жал с утра до позднего вечера, не разгибаясь.

— Замаялись мы, тятя! — жаловалась Устя. — Силушки нет!

— Дожди, Устенька, скоро начнутся, — говорил он ей. — Как не успеем!

— Небо-то синющее.

— Ноги, Устенька, сказывают. Болят ноги, непогодь чуют.

Татьяна поставила ултырянку с правой руки и глаз с нее не спускала. Кондратий тоже глядел на невестку. Как жнет? Низко ли кланяется до спелой ржи? Торопится старый Сюзь выпихнуть ее из ултыра. А зачем? Непонятно… Брат-то у ней прострел, всем пособить успеет. Вьюн парень! Только Кондратий распрямился, он уже тут, с туеском. Юже, говорит, пей, большой отец… Вета не такая. Ленивой не назовешь, а не увертлива.

Позвали Кондратий к костру, поужинать. Туанко уху сварил.

Ели бойко, жать, видно, не галок считать.

— Не жнешь ты, девка, себя мучаешь! — сказала Татьяна внучке старого Сюзя. — Горсть-то помене захватывай. И помогай серпу, рожь от себя клони. Поняла?

Вета поглядела на брата и пролепетала по-своему.

Туанко засмеялся.

— Чарла у ней худой и жених худой, она говорит!

Татьяна не успела рассердиться. Туанко схватил ултырский серп и сунул ей в руки. Она повертела тупой серп, покачала головой и отдала его Гриде.

— Берись, точи. Жених, прости мя, господи!

После паужны Татьяна ушла домой, скотину доглядеть.

Кондратий жал со всеми дотемна, но спать на кулиге не остался, домой отправился. И Туанко увязался за ним. Шли они рядышком, под ногами мох поскрипывал, вички пощелкивали.

Туанко играл на дудке тоскливую песню, и казалось Кондратию, что уж не теплое лето, не серпень-месяц, а зима лютая, и сидит он один у потухшей печки, слушает, как ветер воет и рвется к нему в избу.

— Другую песню сыграй! — попросил он парня. — Тоскливая больно.

Ночь совсем потемнела, не разберешь, где тропа, где лес. И небо такое же черное, звездочки нет. Слыхал Кондратий, маленьким еще, сказку: будто живет на краю земли зверь, одевается он в тучи черные и по небу ползает, звезды ест. Подавится зверь звездочкой, кашлять начнет, так кашляет, что искры из глаз у него сыплются и слезы льются…

Туанко за рукав потянул Кондратия, спросил — зачем чипсан-дудка тоскливая?

— Не дудка, парень, тоскливая, а душа, — ответил ему Кондратий: — По-вашему орт, а по-нашему душа значит… Понял?

— Понял, большой отец! Душа у дудки-чипсан тоскливая. У березы душа веселая, но чипсан березовый не поет.

Смешно Кондратий) показалось, но спорить с парнем не стал, по-ихнему — и дудка, и береза, и травинка всякая душу свою имеют. Нехристями Татьяна ругает их, чучканами. А может, и зря… Собрался нынче весной Кондратий молодую березу рубить на бастриг, замахнулся, взглянул ненароком на зеленую и опустил топор. Да и как не опустишь, если стоит перед тобой береза, дрожит вся, будто боится…

У речки Туанко остаться хотел. Ветеля, говорит, перетащу, утром рыба из ям пойдет табуном. Может, и пойдет, да побоялся Кондратий оставлять парня одного в лесу в такую ночь.

Ночевали дома. Утром дождь начал накрапывать.

Как думал Кондратий, так и случилось: под дождем и рожь дожинали, и снопы возили домой. С яровыми меньше намаялись: на успенье восток подул, разогнал тучи.

Управились с хлебом, поставили последний сноп из дожинок в передний угол и сели за стол.

Татьяна обычай дедовский не забыла, позвала к столу пращуров:

С нами за стол, деды, садитесь,

Пиво пейте, кашу ешьте,

От злого, недоброго нас оберегайте…

Вспомнил Кондратий отца, родной дом на крутом берегу Сухоны, стукнул кулаком по столешнице.

— Налей, Татьяна!

За лесами густыми, за болотами топкими остались пращуры. Бродят они в праздник дожинок, как сироты, сродников ищут, сыновей, внуков.

Поднялся Кондратий с полной кружкой, оглядел семью, проглотил комок слез и сказал:

— Не сердитесь, пращуры! Без великой нужды дедовские могилы не бросают!

Прохор понял его, опустил голову, а Гриде смешно — думает, захмелел тятька, разговорился.

Затосковал Кондратий, ушел из избы, по пути овинные ворота открыл настежь — пусть снопы обдует, спустился к речке и сел над омутом. В первое лето, как пришли они из Устюжины, рыбы тут было хоть ведром черпай. А потом ушла рыба из омута, не стала ждать, когда ее всю вычерпают…

Пятнадцать лет прошло в трудах да заботах, а родную деревню на Устюжине Кондратий никак забыть не может. Поклониться бы тогда князю Юрию, работать на своей земле исполу: сноп себе, сноп князю. Обидно только: земля дедовская, ни скота, ни семян он у князя не брал, а в закупы к нему иди. Не успеешь и оглянуться — холоп княжеский, в своей семье не хозяин…

Подошел Туанко, сел рядом с ним, достал дудку. Заплакала ултырская дудка — ветер так плачет в дремучем лесу, бьется ветер в лесной густерне, вырваться хочет на поля, на луговины. Ветру тоскливо, а человеку, поди, и того горше — леса, болота окрест, и нет им края, нет им конца…

Обнял Кондратий парня, сказал:

— Живи у нас Туанко! Я хозяину ултыра за тебя мешок ржи увезу!

На другой день Прохор с Гридей в лес ушли, путики ладить, к осенней охоте готовиться. Кондратий дома остался.

— Надумал? — спросил он Туанка.

— Боязно мне, большой отец.

— Чего боязно-то? Надоест у нас жить, в ултыр иди. Я не князь, силой держать не стану!

Туанко долго молчал.

Кондратий не торопил парня: пусть думает… К концу зимы не сладко в ултыре — хлеба нет, мяса нет. Не только зайцев и собак, всякую поганину едят: соболь попадет в ловушку — еда, горностай попадет — тоже еда… Но все-таки дома, среди своих…

— А Вету возьмешь? — спросил Туанко.

— Как не возьму! Невеста она Гридина.

Татьяна подошла к ним.

— В ултыр я, к старому Сюзю поеду, — сказал ей Кондратий. Выкуп отвезу. Туанко у нас остается, мать.

Татьяна вдруг ни с того ни с сего заревела: Ивашку, видно, вспомнила…

Пока он ездил, Татьяна баню истопила, вымыла обоих и медные крестики на шею им повесила. Вернулся он из ултыра, а Туанко и Вета за столом уже сидят, как именинники. Татьяна перед ними топчется, учит их, бог, говорит, у нас один, но в трех лицах — бог отец, бог дух святой, бог Исус Христос…

— А который бог большой? — спросил Туанко. — Я ему кровью рыло намажу, чтобы не сердился.

Татьяна закричала на парня, обозвала «нехристем», схватила с божницы икону. Гляди, говорит, какой Христос наш, молись ему, чтоб простил твои грехи, вольныя и невольный…

— Прости вольныя и невольныя, большой бог, — сказал Туанко, кланяясь иконе.

Татьяна успокоилась и стала рассказывать им, как жил Христос в граде Назарет именуемом, как пришел он в Иерусалим к фарисеям…

— Схватила его стража ерусалимская по навету иудиному, повела его стража на мученичество. Распяли бога нашего, гвоздями железными приколотили к кресту…

Туанко слушал и сестре пересказывал по-своему, по-ултырски. Вета улыбалась.

— Ты чего ей такое мелешь! — накинулась Татьяна на парня. — Я про страсти господни толкую, а она хохочет!

Туанко и сам засмеялся.

— Большого бога нельзя гвоздями колотить, она думает.

Татьяна только руками всплеснула.

— Отстань ты от них, — сказал Кондратий жене. — Не майся зря! Поживут у нас, привыкнут!

Татьяна поставила икону на божницу и ушла в кут за печку, квашонку ставить.

Кондратий пересел с лавки за стол и сказал Бете, что выкуп старый Сюзь принял.

— Теперь ты моя дочь! Нывка моя. Понимаешь?

— Она понимает, большой отец, — сказал Туанко. — Устя ее научила по-вашему.

— А ты куда собрался на ночь глядя?

— Бетеля трясти. Рыбу принесу, большой отец.

Кондратий пошел с ним на омута. Все едино, надо где-то коротать ночь. В последнее время он плохо спал — тосковал об Ивашке. Сильно тосковал, но виду не показывал, не хотел зря Татьяну расстраивать.

Всю ночь они провозились с ветелями, зато ведра три рыбы достали.

Татьяна у ворот встретила, сказала, что пришли сыновья из лесу.

Кондратий с утра заставил их семенную рожь сушить на ветру, а сам взялся дно подшивать к лукошку. Туанко не отходил от него, расспрашивал. Чудно парню казалось, что большой отец волчью шкуру подшивает к лукошку сыромятными ремнями.

— Будешь хозяином, — учил Кондратий парня, — доспей из волчьей шкуры решето, о тридцати дырах, и сей из него семена, и никто не попортит твоей нивы: ни гнус, ни птица. А если медведь начнет портить ниву, то возьми конскую голову, валяющуюся, и до солнышка, чтобы никто не видел тебя, ткни эту конскую голову зубами кверху среди поля на березовый кол.

— А где твоя гарь, большой отец? За речкой?

— Не по гари, парень, будем сеять нынче.

Кондратий рассказал ему, что на Руси у всякого хозяина три поля: на первом хозяин озимую рожь сеет, на втором — ярь, а третье поле под паром лежит, отдыхает.

— Сам видишь, с лесом мне воевать тяжело. У вас в ултыре людей много, старый Сюзь с десятиной леса за три дня справляется. На одну весну он лес рубит, на другую — лес попалит и сеет по гари. Короб высеет — шестьдесят коробов соберет. Хорошо, когда семья пятьдесят человек… Вот так, парень. А мне всякий раз приходится соседям кланяться, то деду твоему, то князю Юргану. Лес рублю весной — кланяюсь, помогите! Осенью срубленный лес по лядине растаскивать надо, опять кланяюсь. Семья-то моя невелика… Лет десять назад вырубил я две десятины леса за малинниками, бревна во двор свозил, пни выкорчевал, спахал. Соху-то мою видел? Ей и пахал. В первый год рожь посеял, на другой — ячмень, а на третий год сеять не стал, пусть, думаю, отдохнет годков восемь земля, силы наберется… Ну, а нынче тот шутем, за малинниками, вспашем под рожь.

В избу вбежал Прохор.

— Чего ты? — спросил его Кондратий. — За рожь семенную боишься?

— Беда, тять! Орлай убит в нашем лесу…


МАТВЕЙ, КНЯЗЬ ВЕЛИКОПЕРМСКИЙ