Земля и люди. Очерки. — страница 2 из 36

— А с вами занятно разговаривать, — сказал Костя.

— Почему?

Но Костя не стал пояснять, что занятного он в этом нашел. Вместо этого он спросил о чем-то маловажном, и Жителев ответил, а потом сам спросил Костю о чем-то, вроде бы к разговору не относящемся. Но разговоры о пустяках при первой встрече людям затем и нужны, чтобы иметь время понять, что в этом человеке есть, — в этом, сидящем напротив.

Костя подумал про Жителева: рядовой. Принципиально рядовой. Вот состарился на низовой партийной работе. Так ненавидит всякий карьеризм, что, наверное, не раз отказывался даже от следуемого ему по праву.

Жителев подумал: парню за двадцать лет. Пора бы обо всем судить зрело. А у него вот не получается. Он и настроен и не настроен приехать в село жить и работать. Есть такие ребята — пребывают в подростковом состоянии, когда давно бы пора выйти из него. Про них говорят: еще не нашел себя. Вот и этот… А если останется у нас, то еще вопрос: прибавится в селе еще один пижон, или это будет работник, нужный человек.

— А вы зачем, между прочим, эту притчу рассказали? Ну о том, как Кабаков вам помог, — спросил Костя. — Считаете, что ли, себя обязанным чем-то мне помочь?

— Это-то я всегда считаю себя обязанным. Но с вами — случай особенный. Вам, пожалуй, и не надо ничем помогать. Тут вам придется решать самому. Когда городской парень идет работать в сельское хозяйство…

— Я уже работаю в нем второй год.

— Нет, это было еще не то. Понимаешь, к нашему делу надо как-то прирасти душой. Дело это на редкость деликатное. Мы до сих пор еще только учимся строить свои отношения с природой. Учимся, понимаешь?..

Когда Шуклин вышел на крыльцо совхозной конторы, автобус, оказалось, ушел. Теперь приходилось ждать вечернего.

А Жителев, проводив парня взглядом, вспомнил, как сам приехал сюда, в Топорики.



Человек, которому нужен сельский воздух

Ожидали, что собрание затянется надолго, и его назначили на два часа дня.

Секретарь парткома Клыков, кажется, самый старый из коммунистов в Топориках, пока еще один сидел за столом, приготовленным для президиума, и ставил крыжики в списке против имени каждого входящего в зал. Никто к нему не подходил, чтобы назвать фамилию. А на собрание съехались люди из всех отделений, из деревень, расположенных километров за тридцать.

И Яков Демидыч Жителев подумал: велик же дом, велика же партийная семья бывает у таких людей, как Клыков, проживших свой век оседло, в одном селении.

В открытое окно тянуло теплым сквозняком, легкий седой чуб у Клыкова колыхался, как метелка ковыля. Зал в новом клубе был просторен, вместил бы втрое больше, чем съехалось на собрание. По привычке не вылезать вперед людей большинство входивших в зал старались устроиться где-нибудь в задних рядах, передние стулья до конца остались пустыми. Многие из пришедших были в рабочей одежде. Сразу видать — рабочие из мастерских, которым пришлось ради собрания уйти из цехов на два часа раньше. А коммунистам из дальних отделений пришлось выехать чуть ли не с утра, у этих рабочий день вообще пропал. Если Якову Демидычу придется здесь работать, хорошо бы с этим как-то упорядочить. Но он в общем-то знал, что тут не сделаешь никак иначе. Все останется так же и при нем. Тут надо думать о том, чтобы толковее прошло собрание, и тогда потерянное время возместится.

Что-то небудничное, освежающее ум есть в таких собраниях, если они происходят не слишком часто. Словно оказался в атмосфере подтянутого армейского коллективизма. Приятно в перерывах выходить на крыльцо клуба, постоять среди людей под большой фанерной доской показателей, и даже папироска-гвоздик, которой угостил рядом стоящий незнакомый человек, имеет особенный вкус. Все небогато и просто, все доброжелательно. И в самом деле похоже на армию тем, что в ней есть самого лучшего. И настроение у людей доброе, где к месту — шуточное, где надо — задорное, неуступчивое. Большое дело — человеческая спайка.

Дошло наконец и до выборов. Клыков предоставил самому собранию называть имена в список для голосования и никому заранее не поручал вносить уже обговоренные кандидатуры. И все шло чередом, пока председатель рабочкома не поднялся, назвав фамилию его, Жителева.

Очень круто, без малейшей паузы, из задних рядов спросили:

— А кто это такой? Пусть хоть покажется.

Спросили задиристо, по-местному, с запинкой на глухих согласных. Получилось: «А хто эт-т-акой?»

Конечно, люди сразу поняли: если вводят в партбюро приезжего человека, значит, куда-то прочат его. И прочат, скорее всего, в секретари.

Жителев встал, чтобы показаться. Попросили рассказать биографию.

Рассказывать о себе в таких обстоятельствах ему приходилось сто один раз. Можно бы и привыкнуть. Но как это каждый раз не просто… Пока не разошелся, он говорил так, точно у него лежал небольшой камушек под языком. Поведал собранию, что родился и вырос в большом дальнем селе этого же района.

— Каких же ты Жителевых? Не Родиона ли Павлыча сын? — вдруг спросил его пожилой с нерасчесанной волосней на голове.

Жителев ответил: нет, его ведь зовут Яков Демидыч. А названного Родиона он помнит, был такой в их селе. Но эта неожиданная заминка помогла настроиться на дальнейший рассказ.

Поведал, что когда пришла пора и надобность, райком «турнул его в военно-политическое училище». (Жителев заметил, что собранию понравилось простецкое слово «турнул».) К началу войны он служил в армии в звании политрука. Ко второму году войны был в дивизии, рейдировавшей по тылам противника.

Рассказывать об этом многословно было бы еще и сейчас тяжело. Как расскажешь о том, что весной ели лошадей, убитых еще с осени и вытаивающих из-под снега. Но хуже этого было то, что там, в глухом окружении, некоторые теряли веру… Он покосился на графин на столе, просвеченный косыми лучами солнца, и крайний товарищ из президиума тотчас же подал ему стакан воды. Но Жителев не притронулся к воде. Только сказал: если не обязательно, разрешите опустить подробности. Из зала великодушно сказали:

— Ладно. Не надо подробностей. Катай дальше.

А дальше было то, что ранили в сорок четвертом году. Политические звания к тому времени в армии были упразднены, он носил уже погоны с майорской звездой. Ранили ночью в ближнем бою пулей из пистолета. Она пробила погон и ушла в ключичную впадину. В армии он оказался больше не служака; рана зажила скоро, но открылся туберкулезный процесс.

А после войны работал в партийных органах. За исключением того времени, когда тоскливо благоденствовал по больницам и санаториям. Несколько раз — по семь, по восемь месяцев. За свое законное, за жизнь человеку тоже приходится порой тяжко бороться. И что еще уважаемому собранию может быть интересно?

Его спросили о семейном положении.

Вот и это получится клочковато, если начнешь рассказывать по душе. В сорок третьем он прожил несколько дней в небольшом белорусском городке, только что отвоеванном у немца. Вместе с другими жителями из лесов вернулась одна девушка. Была она из давно обрусевшей еврейской семьи, но старики у нее не вынесли той скитальческой жизни. Что в ней привлекло Жителева? Только ли косы, примечательные из тысячи кос?

Привлекла скромность, робость, беззащитность перед всем грубым, перед той нетерпимостью, которую развязала в людях война. Он помог ей поступить в военный госпиталь на самую простейшую работу. Так невестой она и оставалась ему до той поры, когда удалось им соединиться навсегда.

А сейчас у них два взрослых сына, внуки уже подрастают.

Его грубовато, но с самой незлобивой интонацией спросили еще только об одном: на чем он погорел, что из большого города, где работал раньше, ему пришлось ехать жить в их благословенные Топорики? Жителев спокойно ответил: ни на чем он не «погорел». Все-таки он родился и вырос в деревне, а юношеское влечет к себе. Да и жена настояла пожить на сельском воздухе.

Это объяснение сразу засекли, запомнили. Когда утверждали список, председатель собрания так и спросил: — Как, оставим в списке товарища, которому надо пожить на нашем сельском воздухе? — И кому-то усмехнувшемуся добавил: — Не ухмыляйтесь, воздух для человека — великое дело. Может, первее хлеба, только мы не замечаем этого, потому что он не купленный.



Несколько людских биографий

Тетка Ляна доила корову. Уж и к вечеру было, но дневной жар не смягчило, еще вились, не угомонились слепни, налетевшие в село с лугов вслед за стадом. Корова стояла неспокойно, охлестывалась хвостом, который от репейных шишек стал тугим, как скалка. Ляна поругивала корову, беззлобно, впрочем.

Почувствовав, что кто-то стоит у ней за спиной, доильщица обернулась. Там стоял детдомовский мальчишка из самых маленьких.

Детский дом, вывезенный откуда-то из западных областей, в селе разместили в сорок втором году. Ему отдали несколько самых просторных, бывших кулацких домов.

Детдомовский парнишка стоял смешно: носки вместе, пятки врозь, склонив голову, чтобы лучше видеть, попутно зажевав уголок воротника своей полосатой фланелевой курточки. Ляна подумала: наверное, городской парнишка еще ни разу близко не видал, как доят корову… Молоко падало в подойник с аппетитным храповитым звоном, когда она останавливалась, переходя на другой сосок, в летней тишине ясно слышалось потрескивание пены в посудине. Если это видишь и слышишь в первый раз, то, может, правда любопытно.

Кончив дойку, женщина поманила парнишку за собой, налила ему кружку теплого молока. Пока пил, мальчик не отрываясь серьезно смотрел на тетку Ляну. «Спасибо» сказать он забыл или не был этому обучен. Ляна тоже не спросила его, не успела спросить ни о чем, даже об имени. Парнишка оказался неразговорчивым, а она и сама была такова.

Тетке Ляне уж к тем годам было около сорока. Детишки у ней смолоду рождались, но как-то не жили, умирали в самом раннем детстве. Мужа ее, Михайлу, в самом начале войны, как она выразилась однажды, «взяли, а обратно не отдали даже оторонков от него».