Инстинктивно потянулся к выключателю. К моему удивлению, он работал. Удивительно: ведь дом все это время пустовал, и счета оставались неоплаченными, за исключением городских налогов. Но сейчас наступил новый век. Я явился в новый мир. «Многое меня еще удивит», — подумал я, стоя в месте, которое было домом для единственной моей семьи, которую я любил. Все, что имело значение, было тогда и с ними. Может, так и останется до конца жизни.
То, что я увидел, одновременно было и чужим, и знакомым. Во время моего заключения дом оставался в неопределенном положении: его нельзя было продать или сдать в аренду. Сюда приходили только юристы и полиция. Повсюду висела паутина, лежала серая пыль. Желтая полицейская лента загораживала вход на лестницу. Я подошел и сдвинул ее в сторону. В это мгновение в памяти что-то всплыло. Вспомнилась служба. Прикосновение пластиковой ленты, далекое, но такое знакомое ощущение, вызвало в памяти дело, которое вел много лет назад. Лента и убийство девушки. Ее нашли на каменистом, покрытом водорослями берегу возле моста Де Сото. Мы со Стэплтоном первыми там оказались. Я вспомнил ее скорченное изувеченное тело, запахи, шум волн, набегающих на обросшие водорослями камни. Помню, как Стэп отбежал в кусты. Его вырвало, и он жаловался, говорил, как несправедливо, что это происшествие выпало на его дежурство.
Убийцу девушки мы так и не нашли, тем не менее память осталась.
Я посмотрел на деревянную лестницу и подумал: «Пока не надо».
Повернулся, прошел по комнатам первого этажа. Медленно, методично пытался восстановить ментальную карту, хранящуюся в дальнем закоулке памяти.
Окна гостиной выходили на улицу. Я вошел. Здесь ничего не изменилось. Подошел к пианино, стоявшему у стены, поднял крышку и взял аккорд соль минор септиму, тот, что запомнил после двух месяцев обучения. Мой любимый аккорд — грустный, смиренный, но не лишенный надежды. Инструмент был страшно расстроен и прозвучал фальшиво. Я прошел через вестибюль, мимо лестницы, отворил дверь столовой. Здесь включилась только одна лампочка. Она резко высветила большой стол из красного дерева. Возле него, словно ожидая гостей, по-прежнему стояли восемь стульев с высокими спинками.
Мы шутили, что восемь гостей у Бирсов бывали только на Рождество, когда на нас сваливалась маленькая, вечно спорящая семья Мириам. В остальное время нам трудно было наполнить дом, пока не появился Рики, и тогда нам все это стало неважно.
Я провел пальцем по пыли и паутине на столе. Появилась блестящая дорожка — Мириам отполировала дерево, после того как мы обнаружили стол в жалком, полуразрушенном состоянии на свалке в Сент-Килде.
Я вспомнил, как мы ели последний раз вместе. С ума сойти! У меня закружилась голова, и я почувствовал дикую усталость. Возможно, после той дряни, что вкачали мне в вены, я склонен к галлюцинациям. Страшно хотелось лечь и уснуть. Но только не наверху. К этому я еще не готов.
В гостиной стояла софа, под окном, выходящим на улицу. Сойдет.
Эти две комнаты уцелели от вандалов. Сердцем я понимал, почему сначала пришел сюда. Но самообманом я никогда не занимался, а потому направился в заднюю половину дома, французские окна выходили в большой сад. Поскольку было темно, сад едва подсвечивался размытыми огнями близлежащих домов.
Флуоресцентные лампы вспыхнули как ни в чем не бывало. Я увидел то, что и предполагал увидеть. Тем не менее перехватило дыхание, я боролся с подступавшей дурнотой. Сердце сжалось от болезненных воспоминании. Снова почувствовал удары незнакомой руки.
Криминалисты оставили на полу метки, сделанные голубым мелом. Я быстро через них перешагнул. Керамическая плитка под пленкой пыли утратила теплоту. Эти пятна трудно будет отчистить.
В саду я разглядел силуэт яблони. Большое, раскидистое дерево с тяжелыми низкими ветвями. Мириам каждую весну аккуратно его обрезала, придавала красивую форму. Яблоня ждала человеческих рук. Как и многого другого. Возможно, я займусь этим, и через пять или шесть лет все будет выглядеть, как прежде. Или — эта мысль меня не оставляла — возможно, последую совету Стэплтона и сбегу навсегда. У меня есть деньги. Я мог бы пойти в Де Вере, взять такси, поселиться в чистом, светлом месте, не вызывающем воспоминаний. Ночью мне ничто не помешает уснуть. Утром поехать в аэропорт, сесть на первый самолет и улететь, не важно куда.
Все это было возможно. Мысли крутились вхолостую, словно двигатель в автомобиле, у которого внезапно кончился бензин.
Наверху послышался звук. Кто-то ходил там, мягко, легко, как кошка.
Я задумался на мгновение, вернулся в холл, взялся рукой за теплое дерево перил и пошел вверх, перешагивая через две ступени.
Добравшись до площадки, снова услышал этот звук: голые деревянные доски, некогда натертые, скрипели под легкой поступью. Шаги женские, не детские.
На площадке были следы. Я попытался не наступать на них, но нет: слишком много голубой пыли. Я пытался представить, как здесь все было. В общих чертах помнил, а подробности ускользали. В этот дом мы вросли, он стал членом нашей семьи. Беспорядочное собрание комнат, начиная от подвала, где Мириам устроила маленький уголок для себя, и до этой спальни. В доме была нелогичная путаница коротких лестниц и заканчивавшихся тупиком коридоров. Для домашних работ я не был приспособлен. Всем занималась Мириам, либо нанимала кого-нибудь. Она приняла дом таким, каким его задумали, не стала его перестраивать. Эта часть дома удивляла меня больше всего. Здесь были три спальни — наша, Рики и третья — для редких гостей, а также ванная и туалет. У торцовой стены — крошечная каморка. Эта стена выходила на участок, поросший диким кустарником. Там всегда было темно, потому что с обеих сторон его окружали высокие стены.
Я нажал на выключатель. Лампочка перегорела. Эта часть дома — спальня Рики, гостевая спальня, кладовка — осталась в темноте.
Шагнул вперед и произнес, как я полагал, спокойным, ровным голосом:
— Кто здесь?
В темноте послышались быстрые, легкие шаги. Мелькнула тень и так быстро исчезла, что я не сумел понять, откуда она вышла и куда ушла.
Сердце замерло. Во рту пересохло. Обычные физиологические симптомы, доказывавшие, что я жив. Такого со мной давно не случалось.
Я видел достаточно, чтобы разобрать, что на ней платье, возможно, алое, свободное, с низким вырезом. Как и все платья, что покупала Мириам: в них ей было комфортно переносить летнюю жару.
Она и умерла в таком платье. Никогда не забуду фотографий. Бендинк, детектив с мрачным лицом, проводивший расследование, похоже, с особенным удовольствием швырнул мне их в лицо, даже в госпитале, когда я едва мог открыть глаза. Эти снимки, снятые с разных точек, беспощадные в брутальной честности, останутся со мной навсегда. Цвета крови и ткани были почти одинаковы.
Я прошел вперед, свернул налево, в комнату сына, и зажег свет. Захотелось заплакать. Кровать стояла на своем месте. Постельное белье снято. Мультяшные зверьки на обоях застыли в прыжке, на бегу. Они делали то же, что и мультяшные люди: действия, которых в реальной жизни мы не совершаем. Многие были отмечены заметками криминалистов, их перья и мелки прошлись повсюду. В некоторых местах на бумаге была тонкая полоска. В памяти вспыхнула фраза: «Брызги крови».
Голубые меловые линии расчертили пол, стены, шкафы и низкий столик, за которым Рики склонялся над книгой с карандашом в руке.
Подобно тонким извивающимся змеям, они выбегали наружу от очерченного мелом силуэта маленького, скорчившегося на полу тельца. Одна рука, защищаясь, поднята над головой. Казалось, она вычерчена здесь единой, непрерывной изогнутой линией.
Здесь умер Рики. Голубой контур на голых досках — единственное физическое свидетельство того, что у нас был сын. Этот момент навсегда выхвачен из человеческой жизни и прибит к полу. Он означал одно: «Здесь».
Я прикоснулся ногой к нарисованному силуэту. Остановился. Здесь было так много голубого мела, что одним движением удалить его я не мог.
Сзади снова послышался звук. Я вернулся назад, на площадку, стараясь найти его источник в темноте, сгустившейся в углу. Свет лампы туда не доставал.
Я знал, откуда донесся тот звук. Из спальни. Больше неоткуда. Пока я смотрел, что-то проскочило в дверь — туда и обратно, словно дразня. На долю секунды мелькнули алое хлопчатобумажное платье, гибкая голая нога, вытянутая голая рука. Мелькнули и исчезли в темноте.
У нее было много таких платьев. Она постоянно их покупала. Они были, словно форма, словно вторая ее кожа.
Я прошел вперед, мимо гостевой комнаты, мимо кладовки. Голубые линии на полу напоминали боевой раскрас на лице дикаря. Глубоко вдохнул и решительно вошел в спальню.
Возле викторианской металлической кровати, на которой мы спали, что-то трепетало, пытаясь ожить. До меня дошел запах, сухой, противный, горелый. Я вгляделся и увидел огромного мотылька, запертого под абажуром настольной лампы, которая стояла на тумбочке. Мотылек пристал к стеклу и бил крыльями, стараясь освободиться.
Она танцевала в углу.
Платье кружилось, мелькали длинные грациозные ноги, голые, загорелые.
Взлетали блестящие, каштановые волосы. Я видел ее тонкую смуглую шею.
На полу — еще один голубой силуэт, больше, чем в детской. Согнутое в агонии тело. Я перешагнул через силуэт и направился к танцующей фигуре, стараясь не дрожать.
Она запрыгала вокруг меня, вокруг кровати, мимо зеркала. Взлетали длинные волосы, тонкие пальцы совершали театральные жесты.
Звучала знакомая песня. В тюрьме я на некоторое время раздобыл эту кассету, пока ее у меня не изъяли за какое-то правонарушение.
Мягко рокотало фортепьяно Брюса Хорнсби и тихий, печальный голос пел:
Это не прощание,
Будь уверена, я вовсе не хочу прощаться.
Я старался вспомнить название, проклинал испорченную память. И тут песня подсказала мне его.
Это моя лебединая песня. Я умер, умер.