Непонятно вообще, нет или да.
– Ты рад меня видеть? Для тебя вообще важно, что я наконец-то здесь?
Да (или нет?)
– Ты понимаешь, почему я приехала?
Да (или нет).
– Понимаешь ли ты, как это все работает, как это все устроено? Потому что я не очень понимаю – как все это могло сломаться, как оно могло разрушиться вот так, разве бывает, что с человеком случается вообще все, чего он боится?
Нет (или да).
Один раз – да, два раза – нет. Повторила это вслух, но что теперь уже сделаешь, ничего. Погладила его по животу – такому странному, впалому, сухому, как у собаки. Очень-очень осторожно лизнула его в исколотое плечо – оно оказалось таким же родным, как забытое чувство воздуха, лишенного этих гибельных мебельных ассоциаций.
– Слушай, – сказала она, – я просто расскажу тебе все, что происходило со мной все эти годы, – допустим, это была жизнь, хотя, кажется, это не очень было похоже на жизнь, особенно если смотреть на это все сейчас. Это кажется каким-то мороком, сном, наваждением. Я прекрасно все понимаю, поверь. Я прекрасно все помню, и эти твои свиные подводные сны, и собаку на балконе я поймала, как преданный во всех смыслах еще живой, скачущий и ловкий пес хватает всей пастью пластиковый вертлявый диск, режущий пространство на «да» и «после». Возможно, я променяла все, что могло бы быть, на иллюзию жизни, но я не могла не пожить, я не могла не попытаться понять, что находится там, в той точке, где у всех людей – даже у тебя – жизнь, кромешная правда жизни, ее живое и ясное течение. Но видишь – все это кажется несущественным в свете наших с тобой давних обещаний, правда же?
– Да (или нет, неправда, не согласен – и как понять?)
В сбивчивые пять неловких минут уложив стройную версию увязывания друг с другом цельной змеиной цепью медицинского колледжа, обаятельного увальня Валентина с отличной работой и никудышным паспортом (женился на ней, а только потом узнала, что нет статуса, нет гражданства – а потом уже все, любовь и тошнота, беременность и сизый парус жизни надувается все сильнее, чтобы увезти ее из этой юной сладкой пустоты на месте всевозможного будущего в рай осуществленности чужих надежд), готической принцессы Сабриночки с острым умом и полной птичьей желчи чрезмерно развитой речью, открытого пару лет назад собственного йога-центра и белого дощатого домика где-то в двадцати милях от города, она заметила, что он все время закрывает и открывает глаза как будто дважды.
Нет, нет, нет (или да, да, да, продолжай, режь, убивай).
– То есть этого не было, ты хочешь сказать?
Ни да, ни нет.
– Но не все было так плохо, то есть это не было ужасно, это была вполне неплохая жизнь, видишь, я тоже говорю о ней в прошедшем времени. Она могла бы, конечно, длиться подольше. Я бы еще хотя бы лет семь-восемь в ней побыла. Если честно. Но раз уж я только отчасти человек, а отчасти – тот, кто должен прийти за тобой, – вот, пришла.
Да (или нет – уходи, уходи, я против, я тебя не помню вообще, кто ты такая).
– Вот, например, помнишь, как мы ездили с тобой в Клайпеду в мае и видели там семейство бобров в парке?
Да (или нет, не напоминай, пожалуйста, мне очень больно это все слышать, особенно сейчас, зачем ты вернулась, пожалуйста, не мучай меня).
– Вот, бобры в парке. Короче, представь себе, я несколько лет назад ездила с дочкой в один маленький заповедник, и мы тоже увидели там бобров, такую дикую хатку из щепы и досок, и, в общем, знаешь что? Она увидела это и говорит: тут квадрат во все это вписан, смотри, они это построили, чтобы в это был вписан квадрат, видишь? И я такая: ну блин, как? Откуда ей это знать? Помнишь, как мы с тобой обсуждали геометрию бобровой хатки и ты рисовал в воздухе идеальной формы квадрат? Ты вообще постоянно шутил геометрическими фигурами – и тут она выдает мне этот квадрат, вписанный фактически в последнее, что мы с тобой помнили обо всем, что с нами случилось и не случилось, – ну вот как такое может быть?
Нет (или да, представь себе, такое запросто может быть, ты не представляешь, что со мной самим все это время происходило).
– Или вот еще, помнишь ту песню, под которую мы в первый раз поцеловались? Прикинь, ее автор уронил на меня тыкву!
Да (точно да).
– Именно! Он живет, как выяснилось, прямо в моем районе! Он участвовал в какой-то благотворительной хеллоуинской вечеринке, ну, понимаешь же, там все песни у них про мистику, про смерть, про научную фантастику, как раз вот Хеллоуин. Да. Еще песня про Годзиллу у них была, мы ее тоже слушали, в общем, он там должен был спеть пару песен, вечеринка на районе, кругом свечи, дети, ведьмы, надувная Годзилла, я там помогала с декорациями, ты же помнишь, я занималась интерьерами первое время, как уехала, и вот когда я проползала под столом, чтобы закрепить шнур от Годзиллы, Эрик уронил на меня тыкву! Вот кто мог представить, что все сойдется в этой точке – вот мы, прикинь, красивые, живые, двадцатипятилетние, слышим это по радио в машине, и я говорю: боже, это самая важная песня моего детства, она про смерть, это что-то вроде американской «Gloomy Sunday», от нее потом дети десятками прыгали с крыши, потому что она вся такая про «не бойся, дай мне руку, пойдем» – и ты киваешь, киваешь, и потом целуешь меня, как будто выталкивая мне в легкие весь воздух, из которого ты на тот момент состоял почти целиком, – да, помнишь же? И вот – я, через пятнадцать лет после этого – сижу под столом, надуваю Годзиллу и мне на голову падает тыква из рук того самого человека, который это все придумал! Не бойся, мол.
Да (тут тоже точно да).
– Вообще, конечно, мне стоило пообещать тебе что-нибудь другое. Например, прожить с тобой всю жизнь. Или родить тебе детей. Я не очень понимаю, почему ты выбрал меня именно для этого. Кажется, я пообещала, что сделаю это только потому, что была уверена, что с тобой такого не случится. У всех есть свои дурацкие страхи. Я вот боюсь, что меня похоронят заживо в гробу, как Эдгара По. Тьфу, точнее, как он писал, Эдгар По. Но я же не брала у тебя обещание в любом случае приехать и раскопать мою могилу, чтобы уж наверняка! Вообще, пообещать любимому человеку совершить, если нужно, преступление для того, чтобы избавить его от главного своего страха – это страшнее, чем все эти мелочи: жизнь, дети.
Нет (тут просто упрямый, не соглашается, мол, есть вещи и пострашнее, дрянь ты, я же тебе писал, я же тебе звонил, почему ты не вернулась).
Когда где-то через час этого тягостного диалога она интересуется у него, как у собаки из сна: «Больно?», он опускает веки и долгое время не поднимает – да, очень.
– Как это можно сделать?
Он ювелирно указал ей глазами на некие блестящие серебряные ампулы, потом на капельницу, закрыв и открыв глаза семь долгих раз, которые вряд ли интерпретируешь как судорожное «нет-нет-нет» или маниакальное сбивчивое да-да. Она легла рядом, обняла его, полежала так какое-то время – оказалось, что полностью разрушенная жизнь вообще ничего не значит, когда тебе предстоит разрушить что-то по-настоящему, и это не жизнь, а нечто совершенно иного свойства.
Набрала в один большой шприц все эти серебряные ампулы, спросила взглядом: точно хватит? Да, спасибо, хватит.
Обещая ему тогда, десять лет назад, в любом случае, что бы ни случилось, где бы они ни были, разрешить с детства мучающий его страх – остаться на всю жизнь парализованным и беспомощным – она вряд ли отдавала себе отчет в том, как это обещание может изменить вообще все; тем не менее, в этом своем новом, странном, сновидческом состоянии она точно понимала, что назад дороги нет и все рушится стремительно, странно и весело, как в щекотном кино про безвыходную, удушающую ситуацию.
– Сам так и сказал же, – пожала плечами она, усиленно пытаясь смотреть на себя как бы со стороны, несмотря на то, что наблюдала себя уже, кажется, со всех сторон одновременно, – сам попросил пообещать. Я прекрасно понимаю, что ты имел в виду, – если человек обещает тебе последнюю смертную услугу, подразумевается, что и жизнь он проведет тоже с тобой, рука к руке, легкие к легким, печень к печени. Но, видишь, так бывает не всегда. Надо тогда было точнее формулировать. Мне тоже было не очень легко.
Да (в смысле «да ладно! Знаем мы, как тебе было нелегко!»).
Дальше, как во сне, она аккуратно запустила все необходимое в капельницу и пару раз зачем-то сказала: «Не бойся, не бойся», хотя он, в принципе, не боялся – и где-то там, в безмятежной пустоте, страдающая тигриная голова медленно, по капельке, по волоконцу, навсегда и окончательно прирастала к прежнему, животному и разноцветному, в мучительную резкую полоску, телу.
Убив человека, очень тяжело уехать назад, в свою жизнь.
– Ты удивительная, – сказал он вслух.
Нет, показалось. Интересно, есть ли здесь в тюрьмах психоаналитики.
Вышла из комнаты, закрыла за собой дверь. И поняла, что все прошло: и этот мучительный зуд внутри головы, и невыносимое разбегание по пространству серых паучков-галлюцинаций, и – что еще? Что еще может быть важнее того, что случилось и чего уже никогда не вернуть?
Обхватила себя руками, вдохнула – воздух был мягкий и странный, как кошачье молоко – подошла к сиделке-птичке.
– Катя, все.
Катя обняла ее и начала мелко-мелко гладить по спине:
– Мариночка, пожалуйста, будь сильной, ты же знала, ты же все знала, тебе же сразу все сказали, ты молодец, молодец. Хорошо, что ты деток с утра увезла, может, так и лучше. Ты молодец, ты сильная, ты самая лучшая, ты удивительная, все нормально будет, ты справишься, ничего никуда не исчезнет, ну, ты же знаешь, ты же знаешь, что никто никуда не исчезнет.
Марина села на диван, ее всю трясло. На секунду ей показалось, что прямо перед ней сидит огромный огненный тигр – опасный и роскошный, как пламя. Тигр смотрел ей прямо в глаза. Возможно, это была боль. Возможно, это был просто тигр, заменяющий боль и вытесняющий ее тигром.